
Цинъюй пробуждается непривычно рано от смутного чувства тревоги. Оно терзало ее и накануне, когда она засыпала. В памяти еще живо безмолвное отчаяние Байцзина, его тихая, беззвучная истерика, то, как он сломанной куклой с поврежденными шарнирами обмяк в ее руках, как она довела его кое-как до покоев и уложила в постель, непривычно хрупкого, испуганного, растерянного – и даже не скрывающего это.
Ее саму почти не тронули ни увечье Чжуанцзяня, ни оторванная рука Шуанъина. Цинъюй позволила себе только мимолетную слабость, когда осознание того, что конец уже близок, накрыло с головой. Когда слишком ярко вспыхнули перед глазами картинки: она пронзает божество клинками, забирает пульсирующее сердце и теряет намного больше, чем приобретает взамен.
Потому что в ее венах кровь не серебряная. Ее тело не готово к тому, чтобы божественная мощь вошла в него. Цинъюй остается надеяться на то, что она хотя бы останется жива, хотя бы дотянет до того, чтобы предстать перед священным ядром.
Просто как-то слишком поздно и внезапно она поняла, что своим отчаянным выбором может подвести весь мир, и на несколько мгновений ее сломало. Но ради Байцзина, ради себя самой Цинъюй стремительно собрала себя по еще не успевшим рассыпаться кусочкам, заклеила неровные сколы и снова стала целой.
Тревога ощущается мелкой-мелкой дрожью внутри. Словно что-то застыло в воздухе натянутой тончайшей струной, готовой оставить незаживающей порез, стоит только ее случайно коснуться. За окнами уже светло, близится уши, в покоях гораздо прохладнее, чем было вечером, – жаровня почти угасла, пламя теплится в горстке тускло мерцающих углей.
Цинъюй несколько раз моргает, пытаясь согнать сон. Голова отчего-то тяжелая, мутная, словно и не спала вовсе. Она медленно приподнимается на локте. И в тот же миг ее взгляд упирается в фигуру в дверном проеме. Байцзин. Он стоит, прислонившись к стене и оперевшись на нее ладонью, словно боится потерять равновесие.
– А-Цзин? – голос Цинъюй тих, но даже это заставляет его вздрогнуть.
Байцзин прерывисто вдыхает, резко дернув головой и зажмурившись. Его плечи непрерывно крупно дрожат, он кутается в верхние одежды и неловко прижимает к телу крылья. Цинъюй мгновенно вскакивает с постели, подбегает к нему и осторожно касается плеча. Пальцы тут же ощущают холод – Байцзин ледяной, как если бы провел несколько часов на морозе. Внутри все сжимается в тугой, скользкий комок.
Где он был?
– Прости, – произносит Байцзин едва слышно, посеревшие – вместо синевы – губы шевелятся с трудом. – Я… не видел, куда шел. Сейчас я покину твои покои.
– Как это… не видел? – недоумевает Цинъюй.
Она не уверена, что хочет знать ответ на свой вопрос.
Но Байцзин уже медленно приподнимает веки. Его глаза – совершенно белые, лишенные зрачка и радужки, словно залитые молочным туманом. На нижнем веке едва заметны полустертые серебристые следы. Кровь. Цинъюй пронзает осознанием, острым и болезненным, словно прямо в межреберье вогнали с размаху лезвие.
– Ты уже принял испытание, – выдыхает она глухо, почти беззвучно.
Байцзин скованно кивает, морщится, сильнее сжимает пальцы на плечах. Цинъюй чувствует, как в горле встает тяжелый ком. Она знает: испытания божеств никогда не проходят бесследно. Но слепота…
Байцзина трясет так сильно, что зубы выстукивают дробь, хотя он явно пытается сдержать дрожь, судя по тому, как напряжены мышцы под ладонью Цинъюй. Его одежды, ресницы и волосы покрыты тонким слоем инея – что бы ему ни пришлось пережить, он явно промерз до самых костей. «Сначала – помочь ему согреться, только потом – задавать вопросы», – мысленно твердит Цинъюй, отгоняя нарастающую панику.
– Идем сюда, – говорит она мягко, но твердо.
Она бережно ведет его к постели, усаживает на край и тут же укутывает одеялом. Пододвигает жаровню, подбрасывает углей, и пламя, вспыхнув ярче, начинает разливать по комнате живительное тепло. Байцзин сжимается в дрожащий комок, даже не потянувшись к огню, – его тело словно застывает ледяной фигурой в той позе, которую приняло под руками Цинъюй.
– Так холодно… – шепчет он.
– Знаю. – Цинъюй на ощупь находит его ладони под одеялом и накрывает своими. – Потерпи немного. Сейчас согреешься.
Медленно выдохнув, она пускает через пальцы ровный, осторожный поток ци – и вместе с ним тепло. Байцзин поначалу едва реагирует – словно почти и не чувствует прикосновения, – но постепенно его дыхание становится чуть ровнее. Он медленно приподнимает голову, заторможенно моргает, будто только сейчас начиная в полной мере осознавать, что происходит.
– А-Юй…
– Я здесь, да, – мягко произносит Цинъюй. – Я рядом.
Байцзин слабо, но цепко сжимает ее пальцы в ответ, будто боится, что она может исчезнуть. Его руки все еще холодные, но уже не такие ледяные, как прежде. Иней на ресницах медленно тает, оставляя влажные следы, похожие на слезы, ледяное серебро в волосах обращается мелкой россыпью капель. Цинъюй пытается не думать, не давать воли тревоге, не считать заполошные удары собственного сердца.
Проходит около одной палочки благовоний, прежде чем дрожь начинает ослабевать, – для Цинъюй время тянется так долго, что она могла бы сказать, что минул и сяоши, и шичэнь, и, может быть, даже больше. Байцзин чуть выпрямляет спину, чуть расправляет скованные плечи и делает глубокий протяжный вдох и медленный выдох – пытается выровнять дыхание, понимает Цинъюй.
– Лучше? – спрашивает она.
– Да, – его голос все еще звучит тише обычного. – Спасибо.
Она наконец отпускает его ладони, убирает руки, позволяя Байцзину плотнее закутаться в одеяло, но остается рядом. Присаживается плечом к плечу, чтобы он мог опереться на нее. И еще – Цинъюй приходится признаться себе в этом постыдном малодушии – чтобы не видеть его глаз. Абсолютно белые, пустые, как безжизненная туманная мгла, они кажутся чужими, незнакомыми.
– Значит, они теперь белые? – вдруг в тишине выдыхает Байцзин.
– Что? – удивляется Цинъюй.
– Мои глаза. Ты только что сказала об этом, – растерянно отзывается Байцзин.
– А-Цзин, я ничего не говорила.
Он напрягается на несколько мяо – а потом, тяжело выдохнув, опускает веки. Льнет к ней замерзшим птенцом, устало распластывает на постели крылья, наконец позволяя себе немного расслабиться. Дрожь все еще прокатывается по его телу короткими рваными судорогами, и он жмется ближе, будто пытается вобрать в себя исходящее от Цинъюй тепло.
– Выходит, мысли я тоже теперь иногда слышу, – глухо произносит Байцзин.
Цинъюй поднимает руку и молча принимается перебирать его волосы, чуть влажные от растаявшего инея. Она почувствовала, когда вливала ци, – внутри Байцзина что-то пульсирует, идет волнами, как от камня, брошенного в воду, отдает болезненным резонансом. Чужая сила – одновременно горячая и ледяная – соприкасается с ней и отзывается странным ноющим ощущением в глубине костей, мелкой вибрацией бьет по чувствительным перьям, хотя осязаемой быть не должна.
– Ты не разбудил меня, прежде чем идти, бывшее высочество, – шепчет Цинъюй. – И я проспала. Прости.
Байцзин медленно поднимает веки. В его взгляде нет боли, нет печали и сожаления, только тихая, всепоглощающая растерянность и усталость.
– Мне стыдно… за вчерашнее, – произносит он негромко. – Я не хотел, чтобы ты переживала.
– Вообще-то теперь я переживаю еще больше, – с коротким смешком отвечает Цинъюй.
Байцзин пытается улыбнуться, но губы изгибаются неровно, горько, и получается скорее ломаная усмешка. Он все еще не согрелся, и Цинъюй чувствует исходящий от него холод. Не от кожи, не от одежды, скорее откуда-то изнутри. Оттуда, где теперь бьется умирающее, вырванное сердце божества, которому скоро суждено будет навсегда замолчать вместе с его собственным.
– Оно… жжется, – вдруг выдыхает Байцзин. – Я чувствую, как оно пытается перестроить мою кровь и мои кости. Это пугает.
Цинъюй замирает. Медленно, осторожно опускает руку на его грудь чуть ниже сердца. Закрывает глаза, прислушиваясь, чувствуя, как в ладонь отдает тяжелой, неровной пульсацией. Биение жизни, отобранной у божества, не совпадает с настоящим пульсом Байцзина, они мешаются и наслаиваются друг на друга, как полупрозрачные слои бумаги с разным рисунком, когда не различим до конца ни тот ни другой.
– А еще я… видел себя, – продолжает Байцзин. – Божество выглядело в точности как я. Словно кто-то взял мое лицо, мои черты, мои глаза – и надел их, как маску.
Цинъюй вздрагивает, но подавляет страх, всплеснувший в груди холодной вязкой волной, – и еще что-то примешивается к нему, что-то невидимое, неразличимое и непонятное, как крошечный червячок, подтачивающий изнутри мякоть персика. Маленькая, эгоистичная, почти детская часть Цинъюй невольно радуется, что Байцзин теперь слеп и не может увидеть выражения ее лица.
– Расскажи мне, – просит она, – что было после того, как ты убил его.
– Я не помню, – его голос звучит отстраненно, будто он пересказывает чужой сон. – Только холод. И свет. Потом – ничего. – Байцзин поджимает дрожащие губы. – Цинъюй, я… мне страшно. Я ничего не вижу. Я не знаю, что мне теперь делать.
Он вдруг ловит ее запястье, сжимает ладонь, все еще лежащую на его груди, – движение резкое, почти отчаянное, хотя холодные пальцы едва слушаются. В нем столько беспомощности, что у Цинъюй болезненно щемит сердце. Байцзин медленно поднимает другую руку, слепо протягивает и неуверенно касается лица Цинъюй. Его пальцы осторожно скользят по ее лбу, щеке, подбородку, очерчивают изгиб губ, словно запоминая каждую линию, каждую мелочь, которую он больше не может увидеть глазами.
Она наклоняется ближе, осторожно целует его в лоб, в уголок холодных обветренных губ. Байцзин мелко дрожит, и, кажется, влага на его щеках – уже не просто талая вода. Оставив очередной короткий поцелуй на холодной коже, Цинъюй ощущает соль.
– Ты справишься. Я верю, ты сможешь. Это всего лишь глаза, – шепчет Цинъюй. – А пока ложись. Отдохни. Я буду здесь.
Байцзин медленно опускается на постель прямо в одежде и обуви, узко сложив крылья вдоль спины, сворачивается клубком – Цинъюй помогает ему улечься, поправляет подушку, укутывает получше. Его дыхание становится ровнее, хотя тело все еще время от времени пробивает дрожь, короткими, отрывистыми волнами, как отголосок прежнего холода.
Он засыпает очень быстро, будто только успел закрыть глаза – и уже провалился в сон. Цинъюй бережно накрывает его еще одним одеялом. Потом садится у окна, обхватив колени, и сквозь полупрозрачную рисовую бумагу смотрит в никуда. Тепло жаровни почти не достигает уголка, в котором она устроилась, и Цинъюй немного расправляет крылья, укрываясь от холода.
Ей самой все равно, что божество завтра отнимет у нее. Хоть даже сами крылья. Ничего не сравнится со смертью. Но Байцзин… ему, похоже, не все равно.
Байцзин спит долго – так долго, что солнце успевает подняться высоко, а тени в комнате становятся короткими и резкими. Цинъюй приносит ему еду и чай из трапезной, но не будит, лишь сидит рядом, наблюдая за ставшим наконец спокойным, почти безмятежным лицом. Но, увы, она знает – за закрытыми веками его глаза белы и больше не увидят света, а в груди бьется чужое сердце.
Он просыпается резко, словно от толчка. Вздрагивает, распахивает глаза – невидящий взгляд мечется по пространству, дыхание учащается, становится прерывистым, а на лице отражается паника.
– А-Юй?.. – зовет Байцзин дрогнувшим голосом.
– Я здесь. – Она тут же касается его руки, мягко, но уверенно обозначая свое присутствие. – Не бойся. Я рядом.
Его пальцы смыкаются вокруг ее запястья цепко и почти больно, удлинившиеся когти чуть царапают кожу, но Цинъюй не обращает внимания. Байцзин несколько мяо пытается выровнять дыхание, слепо блуждая взглядом по потолку комнаты. Медленно садится в постели. Ежится, когда одеяла одно за другим соскальзывают с плеч – его руки уже теплые, но холод, видимо, еще не покинул тело до конца.
– Ты завтракал, прежде чем уйти на испытание? – спрашивает Цинъюй, стараясь говорить ровно.
Байцзин качает головой. Он отрывисто поворачивает голову на звук ее голоса, словно пытается отыскать взглядом, моргает несколько раз и с болезненным выражением на лице опускает веки. Его всегда ровная осанка впервые за все время их знакомства дает надлом. Цинъюй чувствует, как в ней поднимается волной бессмысленная злость.
Почему божество не могло отобрать у него что угодно, кроме зрения?
Почему он, только-только увидевший реальный мир за пределами этого своего идеального сусального дворца, теперь не может на него смотреть даже несколько коротких оставшихся дней?
– Тебе нужно поесть, – настаивает Цинъюй.
– Я хочу сам, – глухо произносит Байцзин.
– Конечно, – соглашается Цинъюй. – Но на всякий случай я буду рядом.
Байцзин поднимается с постели и оправляет неловко одежды, пальцами ощупывает волосы, видимо пытаясь понять, насколько они растрепались за время сна. Он серьезен и сосредоточен, губы поджаты, как обычно во время сражений,– Цинъюй мимолетно задыхается, когда понимает, что он относится к этому как к бою. Она аккуратно подводит Байцзина к столу и помогает сесть, направляет руку, пока он не касается пальцами тарелки.
– Здесь рис с овощами, – тихо поясняет Цинъюй. – Палочки справа от тарелки. Чай уже не слишком горячий.
Байцзин медленно проводит пальцами по предметам, запоминая их расположение. Движения скованные, неуверенные, но он упорно пытается сориентироваться самостоятельно. Цинъюй ловит себя на том, что почти не дышит, наблюдая за ним в глухой беспокойной тишине. Байцзину удается на ощупь найти палочки и правильно сложить их, но, когда он пытается подцепить хотя бы кусочек, палочки скользят, еда падает.
Его плечи напрягаются, пальцы сжимаются в кулаки – в этом жесте читается не гнев, а отчаяние, бессильная ярость перед собственной беспомощностью. Цинъюй подается вперед, протягивает руку, готовая помочь, но тут же останавливается, одергивает себя, помня его просьбу. Байцзин хотел сам. Она не должна заставлять его чувствовать себя слабым, даже если это на самом деле так.
– Все в порядке, – говорит она мягко. – Попробуй еще.
Он делает глубокий вдох, расправляет плечи и снова берет палочки. Вторая попытка. Третья. Байцзин хмурится, но упрямо пробует снова и снова, будто странное упражнение, которое непременно нужно освоить. Наконец у него получается подцепить небольшой кусочек и донести до рта. Легкая улыбка трогает его губы – робкая, едва заметная. Цинъюй выдыхает почти облегченно.
Постепенно движения становятся увереннее. Байцзин ест медленно, сосредоточенно, время от времени вновь изучая пальцами поверхность стола и посуду. Цинъюй сидит рядом, прикрыв его со спины крылом, готовая в любой момент помочь, но не вмешивается. Лишь наблюдает, и внутри смешиваются гордость и тревога.
Когда тарелка пустеет, Байцзин понимает это не сразу – несколько раз ткнувшись в дно и обнаружив лишь пустоту, он осторожно отодвигает ее и откладывает палочки. А потом, нащупав чашку, крепко обхватывает ее пальцами, подносит к лицу, вдыхает тонкий ароматный пар – и только потом делает медленный глоток чая.
– Мне нужно вернуться в свои покои, – говорит Байцзин. – Я чувствую… движение воздуха. Сюда я шел, ориентируясь на него. На этот раз не должен перепутать.
– Почему тебя не сопровождал никто из слуг? – задает Цинъюй тревожащий ее вопрос. Неужели императору настолько плевать на собственного брата, а служащим дворца – на их бывшего принца?
– Брат отдал приказ меня сопровождать. Он был обеспокоен и испуган, даже не смог скрыть это в голосе, – отзывается Байцзин, словно прочитав ее мысли – хотя, может, и правда прочитал. Ее это отчего-то нисколько не смущает. – Но я отослал их, когда вышел из дворца, так как хотел дойти сам.
Цинъюй подавляет вздох. Что-то в этом чешуйчатом сгустке праведности, видимо, изменениям не подлежит даже в чрезвычайных ситуациях.
– Давай я сначала помогу тебе дойти до двери, – предлагает Цинъюй. – Нужно привыкнуть к пространству.
Она встает, берет его за руку. Байцзин поднимается, делает осторожные шаги, подчиняясь ее движениям, и явно пытается держаться уверенно, пытается не показывать, насколько растерян от непонимания, что и где находится в сомкнувшейся вокруг него тьме. У самой двери он словно понимает, что впереди преграда, быстро вытягивает руку вперед, упираясь ладонью в шершавую деревянную поверхность. И сам раздвигает створки, раньше, чем Цинъюй успевает хотя бы коснуться их.
Она тихонько хмыкает, за всплеском нежности давя беспокойство. Байцзин ведет себя подобно птенцу, впервые вставшему на ноги и всеми силами старающемуся доказать матери, что все способен делать без ее помощи.
Они движутся дальше, и Цинъюй убирает руки, позволяя обойтись без поддержки. Но остается за плечом тенью, в черной одежде и с черными крыльями. Байцзин медленно сходит с крыльца, делает несколько шагов и останавливается, словно прислушиваясь к чему-то. Полуденное холодное солнце касается его лица, оглаживает кожу светом – он чуть запрокидывает голову и жмурится, словно почувствовав это.
– Впереди горячий источник, – говорит Байцзин неожиданно уверенно. – До него около чжана, верно?
– Да, – подтверждает Цинъюй. – Ты помнишь план моего дворика?
– Не помню, – качает головой Байцзин. – Но слышу. И чувствую воду.
Цинъюй смотрит на него с невольной гордостью. Она всегда знала, что Байцзин силен, что за прошедшие дни испытания закалили его, но не представляла, насколько быстро он начнет находить новые пути, отказываясь сдаваться. В каждом его движении читается сосредоточенная решимость, он правда старается заново открывать погасший мир.
Байцзин чуть хмурится – словно настраивает невидимые струны, связывающие его с окружающим пространством. Делает осторожный шаг вперед, затем еще один, непроизвольно вытягивая руку перед собой – наверное, не столько из страха наткнуться на что-то, сколько для того, чтобы ощутить границы мира, который теперь познается иначе.
– Здесь пар, – произносит он, вдыхая влажный воздух, – не для Цинъюй, скорее для себя фиксируя ощущения вслух. – Он поднимается вверх, но ветер сбивает его в сторону. Северо-западный, судя по направлению.
Цинъюй удивленно вскидывает брови. Она и не подумала бы таким образом проверить направление ветра – привыкла полагаться на зрение, на колыхание ветвей, на движение облаков, в конце концов. А он чувствует. Хотя, наверное, в этом смысле ему повезло – инлуны тесно связаны с водой, а уж ее-то в окружающем мире явно больше, чем огня, воплощением которого являются фэнхуаны.
– Хочешь посидеть у источника? – спрашивает она как ни в чем не бывало.
– Не здесь. У себя, – отвечает Байцзин. – Ты можешь не идти со мной дальше.
– Ну нет уж, бывшее высочество, – с коротким смешком возражает Цинъюй. – Какая из меня хозяйка, если я гостя хотя бы до ворот не провожу?
Его губы трогает легкая улыбка – и он едва заметно кивает.
У ворот ей приходится, мягко коснувшись щеки на прощание, в самом деле оставить его. Не навязывать помощь, не унижать ею. Отпустить, позволить идти самому, медленно, просчитывая каждый шаг. Цинъюй напряженно, неотрывно смотрит ему в спину, пока он не сворачивает в собственные покои. Он должен научиться быть один. Это необходимая ступень, без которой невозможно двигаться вперед.
Других избранных не видно, но стражники поглядывают на Байцзина, то и дело замирающего, чтобы прислушаться и приноровиться к окружающему миру, почти с жалостью. Цинъюй сжимает кулаки и шумно выдыхает, пытаясь унять всплеск гнева. А потом, стоит Байцзину исчезнуть в нужных воротах, резко разворачивается и стремительным шагом возвращается к себе.
Как хорошо, что он не видел.
Что он не мог видеть.
До самого вечера Цинъюй не находит себе места. Бессмысленно ходит по комнате, садится, потом снова вскакивает, принимается расчесывать волосы, бросает – и опять по кругу. Сердце хочет быть не здесь, совсем не здесь, и она бы перелетела опять в чужой дворик… Но нет. Нельзя. Есть вещи, в которых она будет лишней.
Цинъюй не знает, почему так обеспокоена. Они оба скоро умрут. Им не нужно реагировать на… всего лишь повреждения, они все равно будут избавлены ото всех страданий, когда ядро заберет их жизни. По-хорошему, то, как Байцзин принимает эту простую, но жестокую истину, должно быть только его проблемой. Не ее.
Однако в последнее время в ее жизни, похоже, нигде нет места рациональности.
Возможно, она просто хочет, чтобы последние дни Байцзина прошли относительно спокойно, а не в попытках смириться со слепотой.
К юши Байцзин сам выходит из покоев. Тени удлиняются, становясь гуще и темнее, звуки обретают глубину, а запахи – насыщенность, словно мир к закату становится более осязаемым. Цинъюй ждет в беседке неподалеку от тренировочного поля. В руках у нее чаша с вином, благополучно выпрошенная в трапезной, но она даже не притрагивается к напитку – все ее внимание приковано к Байцзину.
Он одет в привычное сине-белое ханьфу с широкими рукавами, волосы аккуратно убраны гуанью. Байцзин движется иначе, не так робко и осторожно, как прежде. Шаги увереннее, осанка прямее. Он не вытягивает руку перед собой, а держит ее расслабленно вдоль тела, будто теперь знает каждый камень под ногами, каждое препятствие на пути. Цинъюй встает, но не спешит навстречу. Наблюдает, то и дело пропуская вдохи.
Байцзин останавливается, запрокидывает голову, подставляя лицо последним лучам солнца – они раскрашивают его кожу золотом и медью. Вдыхает глубоко, словно пьет воздух, как терпкий зеленый чай. Потом медленно поворачивается, направляет пустой взгляд в сторону Цинъюй и делает несколько шагов – прямо к беседке.
– Ты здесь, – говорит он, подойдя почти вплотную. – Слева от меня. У тебя в руках чаша с вином, но ты не пила.
Она невольно улыбается – тепло, искренне, несмотря на ком в горле:
– Как ты узнал?
– Запах. Он слишком яркий. И ты не двигалась – я слышал твое дыхание все это время. Оно почти не менялось, значит, ты была спокойна… или старалась быть спокойной.
Цинъюй не сдерживается – отбрасывает чашу прямо на землю, разливая багровую краску вина, сокращает расстояние между ними, проводит по щеке и волосам Байцзина с трепетной нежностью. Он прикрывает глаза, подается навстречу прикосновению. Сердце заполошно стучит в груди, как птичка, попавшая в силки, а Цинъюй улыбается сквозь жгучую влагу в глазах, глотает ком в горле и, привстав на носочки, прислоняется своим лбом к его.
Ей все равно, что на них могут смотреть.
Она так горда Байцзином, так щемяще рада, что он не сломался, не опустил руки, а стал только крепче, как закаленный жаром и ледяной водой клинок, и столь быстро нашел для себя способ жить без зрения. Тот же Чжуанцзянь, похоже, до сих пор не смирился с отсутствием языка и периодически давится на трапезах пищей и водой. А вот Шуанъин понемногу перестраивается, чтобы пользоваться только левой рукой.
Они идут к трапезной молча, едва-едва касаясь ладоней друг друга. Байцзин идет ровно, уверенно, будто видит путь. Его шаги размеренны, движения осмысленны, словно он рисует невидимую карту в своем сознании. У дверей трапезной Байцзин останавливается, прежде чем войти, прислушивается, втягивает воздух, и крылья носа забавно раздуваются.
– Маринованные сливы, – говорит Байцзин, и в его тоне звучит легкая улыбка. – Я давно не пробовал их.
Цинъюй смеется от души, и этот смех словно рассеивает часть накопившейся тревоги. Она невольно тоже слышит, вдыхает, чувствует: приглушенные голоса, звон посуды, запах риса и тушеных овощей, смешивающийся с ароматом чая и тех самых маринованных слив.
– Ты и запахи запоминаешь? – спрашивает она.
– Частично, – отвечает Байцзин просто. – Но по звукам ориентироваться легче.
В трапезной их встречают тихими приветствиями. Шуанъин сидит вместе с Вэйянь – та выглядит немного испуганной, когда замечает белые глаза Байцзина, но не говорит ни слова. Чжуанцзянь, наверное, высказался бы. Раньше. Теперь он если и похож на меч, то только на сломанный. Пьет мелкими глотками из чашки, устремив бессмысленный взгляд в стену.
Что ж. Тот, кто кричал громче всех, громче всех и разбился.
Цинъюй приносит еду на двоих и садится рядом с Байцзином. Он сам наливает себе чай, слегка улыбается, когда пальцы находят край тарелки и палочки, которые Цинъюй положила рядом. И ни разу не роняет еду, поднося ее ко рту. В этих простых действиях – огромная победа, молчаливое утверждение: «Я справляюсь». И Цинъюй впервые за сегодняшний кошмарно долгий день позволяет себе немного расслабиться.
После трапезы Байцзин медленно встает, проводит пальцами по краю стола, слегка задерживается на царапинах и трещинках, изучая их прикосновением. Выйдя на воздух, он останавливается на крыльце, прикрывает глаза, позволяя легкому ветру обдувать лицо, и чуть плотнее запахивает верхние одежды – должно быть, фантомное ощущение холода все еще не оставило его до конца.
– Расскажи мне, какое сейчас небо, – произносит Байцзин, и в его голосе звучит тихая, почти детская просьба.
– Оно переливается всеми оттенками синего, – начинает Цинъюй неторопливо, подбирая слова. – У самого горизонта – густой, почти фиолетовый, а выше – все светлее. И облака – как тонкие шелковые нити, подсвеченные солнцем.
Байцзин выглядит почти умиротворенным, плечи расслаблены, дыхание ровное. Цинъюй боится представить, что сейчас творится внутри него – какую бурю чувств, страхов и надежд он, научившийся врать, скрывает за этой внешней безмятежностью. Она отпечатывает в себе его легкую, благодарную улыбку как что-то, ценнее чего не сможет найти во всех жизнях, которые уже прожила до этой и проживет еще.
Засыпает она, тоже вспоминая его улыбку. Забывается беспокойным поверхностным сном, до того как черная пасть страха перед грядущим сражением успевает поглотить ее в один большой укус. Ей ничего не снится. Ничего, кроме чернильной тьмы с кляксами серебра, слишком яркого, слишком заметного, слепящего глаза.
Цинъюй просыпается разбитой. Опять. Приходится гуще подвести глаза черным, а губы, как никогда прежде, выкрасить ярко-алым. Как ее истинная кровь. Если она не выдержит испытания, то хотя бы предстанет перед божеством и умрет красивой.
Байцзин вместе с императорским служащим после трапезы провожает ее на испытание, пугающе спокойно, ровно чеканя шаг. Ее мысли настолько громкие, что Цинъюй почти уверена: он их слышит. Но она не может прекратить думать о том, что всех подведет, что это божество заберет и жадно сожрет ее сердце, как истекающее красным соком яблоко, а не наоборот. Что священное ядро никогда не будет запущено – если только Байцзин не раскроет тайну о том, кто настоящий избранный.
А он этого не сделает.
– Ты справишься, а-Юй, – говорит Байцзин перед тем, как остаться у входа в главные покои дворца, и на лице его впервые проступает беспокойство, хотя слепые глаза по-прежнему пусты и непроницаемы.
Он точно слышал.
Цинъюй почти ничего не чувствует, ни приветствуя императора со всеми положенными церемониями, ни шагая в готовую, сияющую желтым формацию. Лишь холодную сосредоточенность и апатичное безразличие. В руках она сжимает клинки, но ее мысли все еще с Байцзином, с тем, как он приноровился жить – доживать – в новом мире. Мире, который она может погубить своим стремлением спасти шиди.
Обитель божества познания утопает в черном и золотом. Цинъюй оказывается в паре чжанов от богато украшенного ложа, на котором это самое божество растянулось, безмятежно покачивая ногой и рассматривая собственные ногти, укутанное в полупрозрачный шелк. Цинъюй напряжена, каждая мышца готова к бою, каждый нерв – как натянутая струна, крылья готовы распахнуться, едва только понадобится.
Божество издает короткий смешок и поворачивается. Чудовище с лицом и глазами ее шиди, с блестящей, подобно металлу, кожей, оно лишь лениво потягивается и улыбается, не вставая со своего ложа. Его поза – воплощение безмятежной снисходительности, словно все происходящее – не более чем забава. Цинъюй пытается сглотнуть, но вязкая слюна застревает в ставшем вдруг слишком узким горле.
– Ты ведь не избранная, – просто говорит бог. – Кого ты хотела обмануть?
– Неважно, кто я, – резко произносит Цинъюй. – Я пришла убить тебя.
– С удовольствием приму смерть от твоих рук, – хмыкает божество, и в его улыбке мелькает что-то неуловимое – то ли насмешка, то ли искренняя готовность. – Вперед, просто сделай пару шагов и забери мое сердце, я даже не буду сопротивляться.
Цинъюй замирает, удивленно распахнув глаза. Мир словно останавливается, а потом медленно-медленно переворачивается с ног на голову. Нет. Это не может быть так легко. Божество должно сражаться с ней, должно проявлять хоть какую-то агрессию и враждебность, а не спокойно предлагать его убить. Это все равно что жидкое небо и твердый воздух, все равно что облака, поменявшиеся местами с землей.
И почему…
Почему оно выглядит как Хэнсин? Это трюк? Игры сознания?
– Что ты несешь? – вырывается у Цинъюй. Клинок в руке чуть подрагивает. – Ты играешь со мной? Это ловушка?
Божество неспешно приподнимается, опираясь на локоть, но не делает ни единой попытки податься к ней. Ленивая грация хищника, который не видит угрозы. В его улыбке – лишь странная, почти ласковая усталость. Полупрозрачный шелк скользит по его телу, обнажая кожу. Ненормальную. Золотую.
– Ты не избранная, – повторяет он мягко, словно объясняет ребенку очевидную истину. – Ты пришла не по воле судьбы, а из чувства любви. И я говорю не о том юнце, что ждет тебя, ослепленный моим покойным братом, – нет, это совсем другая любовь, подобная материнской. Ты понимаешь, о чем я.
Цинъюй чувствует, как внутри все сжимается – не от страха, а от холодного, жгучего осознания, что он прав. Она не отвечает, только крепче стискивает рукояти клинков, так, что костяшки пальцев белеют. Острые ногти впиваются в кожу, оставляя тонкие полукружия – маленькие раны, напоминающие о реальности.
– Я мог бы убить тебя одним вздохом, – говорит бог без угрозы, просто констатируя факт, как говорят о смене дня и ночи. – Но не стану. Это не в моих интересах. Потому что ты можешь все изменить своей кровью.
– Что я должна изменить? – Цинъюй заставляет голос звучать ровно, хотя внутри бушует вихрь вопросов и сомнений.
– Известно ли тебе, откуда взялись нынешние боги?– спрашивает он, сощуривая яркие ореховые глаза.– И почему наши лица так похожи на лица избранных? Ты ведь заметила, верно? Я выгляжу совсем как он, не так ли? И тот юнец, наверное, говорил тебе, что мой покойный брат словно украл его черты.
Цинъюй снова молчит. Удары сердца глухо, тяжело отдают в виски. Она чувствует: сейчас прозвучит то, что перевернет все, во что она верила, все, что знала о мире, о своей миссии, о тех, кто взял на себя волю вершить чужие судьбы. Божество медленно опускает руку, опираясь ладонью на подлокотник ложа, и воздух словно сгущается, становится вязким, почти не наполняющим грудь. Цинъюй начинает задыхаться.
– Убивший бога становится богом, – произносит бог тихо. – Когда-то я стоял на твоем месте, сжимая меч. А потом священное ядро испепелило меня, выпило жизнь, и я обратился своим же врагом.
Что-то оглушительно трещит. Так ломается реальность, крошится стеклом под ноги, хрустким и острым, – одно неосторожное касание, и разрежет до самой кости. Цинъюй невольно делает шаг назад, словно пытаясь отстраниться от этой правды. Руки слабеют, пальцы едва удерживают клинки.
Нет. Не может быть.
– Ты лжешь, – бессмысленно выдыхает она.
– Разве? – Он приподнимает бровь. – Ты ведь видишь мое лицо. У изначального бога познания оно наверняка было совсем другое. Но зато так выглядел первый избранный от клана фэнхуанов. Обретя божественные силы и отдав себя ядру, он, сам того не зная, расколол душу надвое. Одна часть заменила погибшее божество. Другая – скиталась в пустоте и небытии, забывая себя, до тех пор пока не воплотилась в новом теле. В новом «избранном».
Цинъюй судорожно сглатывает. Слова, рассекшие черно-золотой воздух, не укладываются в голове.
– Безумие изначальных богов и их желание насытиться верой настолько сильно, что раз за разом медленно отравляет новых, – невозмутимо продолжает божество. – И в конце концов заставляет поднять алое море. Чтобы люди на земле, как и когда-то, возносили молитвы о помощи, чтобы отчаянно просили защитить их… Да, величайшее бедствие всех времен изначально породили и продолжают порождать боги. Представляешь?
– Но ты… не выглядишь особенно безумным, – голос Цинъюй дрожит, но не от слабости, не от растерянности – от напряжения, от попытки осмыслить то, что выходит за грань ее понимания.
– Правда? Если я с тобой разговариваю, это не значит, что я в своем уме. Мои руки замараны. Уж прости, – божество смеется. – На самом деле мы всё помним. До самого конца. Даже когда творим алое море, помним, и это самое ужасное. Но чем ближе одна часть души к другой… тем сложнее сохранять остатки рассудка. Встань передо мной настоящий избранный, с ним я, скорее всего, вот так не поболтал бы.
– То есть я одарена честью узнать правду, – резко произносит Цинъюй, – только потому, что меня… не должно здесь быть?
– Наверное… – божество небрежно пожимает плечами. – Откуда мне знать. Раньше ведь никто так не делал. Не пытался подменить собой избранного. Не решал идти на смерть, когда для этого уже есть кандидат. Не додумывался рисковать безопасностью всего мира ради одного-единственного шэньшоу.
Голова кружится.
Алое море создали боги. Жестокие, безразличные к чужим страданиям, хотевшие лишь, чтобы земля склонилась перед ними и многоголосым хором попросила о спасении. А шэньшоу, выходит, многие тысячелетия запускали раз за разом проклятый круговорот, сами того не понимая. Не зная, что избранные, отдавшие жизни за спасение мира, сами становятся новыми божествами. И сходят с ума. И повторяют цикл.
Цинъюй даже подумать не могла, что все обернется так, когда ее обеспокоила фраза Байцзина о внешней с ним схожести божества памяти.
– Так вот. О тебе. Ты можешь разорвать круг, – говорит божество, чуть меняя позу, закидывая ногу на ногу, но не изменяя прежней скучающей расслабленности. – Раз за разом душа первого избранного от клана фэнхуанов сливалась воедино и у священного ядра снова разделялась надвое. Как и души остальных. Но в тебе нет даже остатков божественной силы. Если твоя кровь вольется в священное ядро… ты избавишь мир от колеса, которое катится по одним и тем же следам.
– Что мне нужно сделать? – ее голос звучит почти твердо, хотя внутри все перемалывается в кашу.
– Уничтожить мое сердце, – просто отвечает божество, будто говорит о том, чтобы выпить чашку чая. – Не принять его, не вложить в собственную грудь, а уничтожить. В принципе, если бы это сделал настоящий избранный… хотя нет. Его кровь уже загрязнена, даже без моего сердца новый виток, скорее всего, был бы запущен. Только душу бы еще больше порезало, – бог неуместно хмыкает. – Но ты должна понимать, что для тебя, смертной, последствия, возможно, будут необратимыми.
– Хуже, чем у других избранных?
– Если выживешь – хуже, – бог небрежно дергает плечом. – Но, если сделаешь все так, как и собиралась изначально, колесо продолжит катиться. Мир замкнется в вечном повторении… Вернее, он уже и так в нем замкнут. Лучше пусть боги умрут навсегда. Пусть люди будут молиться пустоте. Зато души избранных наконец станут целыми и отправятся в то посмертие, которое им должно.
Цинъюй замирает. В груди словно ледяное лезвие, острое и безжалостное – внезапное осознание неизбежности. Она смотрит на божество – и видит не врага, не скучающего хищника, а отражение собственной судьбы и судьбы всего мира, которую теперь может изменить. Ее пальцы вновь крепко сжимаются вокруг рукоятей клинков. Цинъюй знает ответ еще до того, как произносит его:
– Покажи мне твое сердце.
Божество выпрямляется на ложе и медленно разводит руки в стороны. Его грудь раскрывается тонкими металлическими листками, как диковинный механизм, открывая не кости, не органы, а пустое пространство с алым сиянием посередине, пульсирующим, как живой огонь. Оно растет, принимая форму сферы, внутри которой бьется нечто, напоминающее сердце из переплетенных нитей света и тени.
– Не мечом, – говорит божество, выглядя безмятежно, даже радостно. – Если собираешься его уничтожить, делай это руками.
Медленным, точным движением Цинъюй убирает клинки в ножны. Подходит ближе, с трудом держась на ставших ватными ногах. Протягивает руку к пульсирующему комку света под ласковым взглядом божества, вблизи неожиданно маленького, не крупнее обычного самца. Сияние обжигает кожу, пронизывает каждую жилу, словно разряд молнии ударил через все тело, но Цинъюй только вздрагивает и сжимает зубы, не позволяя себе отшатнуться. Пальцы смыкаются вокруг сердца божества.
Мир взрывается болью. Кровь вскипает раскаленной пузырящейся лавой, рвется из-под кожи, грозя порвать ее, как тонкую рисовую бумагу. Цинъюй кричит до хрипа. Ее сущность будто растворяется в безжалостном жгучем сиянии, смешиваясь с древней силой, с памятью тысячелетий, и она теряется, теряется, теряется, не видя, не слыша, не чувствуя ничего, кроме бесконечной боли.
Но Цинъюй лишь сжимает сердце крепче.
И раздавливает его.
Вспышка ослепляет ее – не светом, а абсолютной, всепоглощающей тьмой, в которой нет ни верха, ни низа. Цинъюй падает, хотя нет поверхности, на которую можно упасть. Она – лишь сознание, затерянное в бездне, где время течет вспять, а пространство сворачивается в тугую спираль. «Так вот что значит уничтожить», – думает она, и мысль рассыпается песком, не успев оформиться до конца.
– Спасибо, – шепчет божество, рассыпаясь невесомым прахом, который уносится в никуда, словно пепел на ветру.
Его голос возвращает в реальность. Позволяет сделать вдох – и закашляться от жжения в глубине груди. Но в бездонной тьме, в раскрывшей пасть пустоте Цинъюй чувствует, как сгорают ее крылья. Настоящим огнем, и ей все еще больно-больно-больно. Обуглившаяся плоть, трескающиеся кости, запах жженых перьев, языки пламени, неумолимо подбирающиеся к лопаткам.
Жарко…
Горячо.
В голове бело и тихо. И пусто. Цинъюй, не видя, дрожащей рукой нащупывает рукоять меча. Извлекает из ножен, сама не понимая зачем. Хруст. Шипение. Запах паленой плоти забивается в ноздри, оседает на языке и нёбе, въедается в легкие. Еще немного – и пламя подберется к телу, охватит его, как факел, и Цинъюй сгорит, подобно сердцу божества, навсегда останется здесь.
Нет. Ей нужно вернуться к Байцзину.
Она выворачивает руку под неудобным углом. Делает бесполезный вдох. И отсекает крылья одним движением – резким, безжалостным, как приговор.
У нее больше нет голоса кричать – из горла вырывается только отчаянный хрип. Кровь теплая, но не горячая – совсем не то же самое, что пламя. Обрубки на спине пульсируют, но уже не горят, пламя гаснет, оставляя ее наедине с чернильной тьмой, из которой со смертью божества исчезло все золото. Цинъюй едва не роняет меч, смыкает крепче трясущиеся слабые пальцы, не чувствуя их.
Холодно.
Она так хочет спать.
Сил встать нет. Цинъюй практически подползает вперед, на слабый желтый свет. Обратно к порталу, созданному формацией, вспоминает она. В бесконечном черном кровь растекается уродливыми серебряными кляксами, ее много, так много…
И на самом деле она все еще алая.