Я люблю пунктуальность и научился ценить эту добродетель. Приходить вовремя считаю своим долгом, знаком вежливости и уважения. Но в первый раз я опоздал. Срок прошел неделю назад, а я все не решался появиться на свет. Мне было хорошо у мамы. К счастью, la partera[42], синьора Паланкони, которая приняла уже около 5000 родов, была женщиной умелой и опытной. В какой-то момент она поняла, что ждать больше нельзя, и вызвала семейного доктора, и тот не замедлил явиться. Когда он пришел, мама лежала на кровати в спальне. Доктор Сканавино осмотрел ее, успокоил… а потом – и это стало любимой историей на наших семейных встречах – уселся ей на живот и принялся надавливать и подпрыгивать, чтобы вызвать схватки. Так я и появился на свет в день святого Лазаря из Вифании – друга Иисуса, которого Он воскресил из мертвых. Я родился почти пятикилограммовым, тогда как мама весила около 44 кг – словом, это была нелегкая работа для нас обоих…

Здесь мне несколько месяцев и год
Мария Луиза Паланкони помогла появиться на свет всем детям в нашей семье, а позже даже сыну моей сестры.
Рождение второго ребенка, моего брата Оскара Адриана, названного в честь маминого дяди, я не помню, потому что тогда, 30 января 1938 г., мне было чуть больше года. Но я хорошо помню появление сестры Марты Реджины 24 августа 1940-го. А еще лучше – четвертого ребенка, моего младшего брата. Эта домашняя, семейная сцена до сих пор стоит у меня перед глазами, будто происходит прямо сейчас. Мы с Оскаром и сестрой болели гриппом и находились в нашей комнате, а младшая сестренка в своей. Пришел доктор Рей Сумай, осмотрел всех троих, потом уверенной походкой направился по коридору к библиотеке, где устроили маму. Он положил руку ей на живот и воскликнул: «О, уже скоро!» Через несколько часов явилась синьора Паланкони с большой сумкой. Папа и дядя сидели на кухне. Дверь библиотеки захлопнулась перед нашим носом. Мама с повитухой были внутри, а мы, дети, столпились снаружи у двери, приложив уши к замочной скважине, чтобы не упустить момент, когда появится новый член семьи, и услышать его первый крик. Взрослые рассказывали нам об аисте, который прилетает из Парижа, – может, потому, что со времен Всемирной выставки конца XIX в. казалось, будто оттуда приходит все самое новое и современное. Но мы с Оскаром уже все понимали. Мы знали, откуда берутся дети. И в тот вечер, 16 июля 1942 г., родился Альберто Орасио. Команда была почти в полном составе – обычная семья, живущая с достоинством. Родители учили нас этому словом и делом.

Я с мамой и братом Оскаром, 1938 г.
С двух лет и до 21 года я прожил в доме 531 по улице Мембрильяр. Одноэтажный дом с тремя спальнями (родительской и двумя детскими), ванной, кухней с небольшой столовой, гостиной и террасой. Эти дом и улица стали для меня корнями Буэнос-Айреса и всей Аргентины. Простой дом в обычном квартале малоэтажной застройки. Там царили мир и покой, атмосфера доверия к людям и веры в будущее. Когда мама задерживалась и боялась, что мы вернемся из школы раньше нее, она оставляла ключи постовому на углу. Как говорится, в те времена можно было спать с открытой дверью. Это был район среднего класса в сердце города, который менялся на глазах, в огромной стране – одной из самых больших в мире. По данным переписи 1869 г., численность населения Аргентины составляла около 2 млн человек, но к моему рождению в 1936-м – уже 12 млн. Эта цифра росла в геометрической прогрессии, а столица быстро превратилась в один из крупнейших мегаполисов планеты. Впоследствии численность населения увеличится более чем втрое. Молодая страна, рожденная на бескрайней равнине, в одной из самых дальних колоний огромной Испанской империи, на земле, не богатой драгоценными металлами. Вся сложная, трагическая и прекрасная история страны умещается в каких-то два с небольшим века, охватывая несколько поколений. Это моя родина, которую я люблю все так же сильно и горячо. Я каждый день молюсь за мой народ, который меня вырастил, воспитал и отдал служить другим.
С четырех стен родного дома начинался и расширялся мой детский мир. В 50 метрах находился дом бабушки и дедушки по отцовской линии, рядом – красильня, где папа снова работал бухгалтером. Чуть дальше, в сторону района Боэдо, – дом родителей мамы, а по улице Франсиско Бильбао, ведущей к парку, – детский сад при школе Богоматери Милосердия, куда я пошел в четыре года. А прямо за углом – пустырь, где мы с братом Оскаром и друзьями после школы гоняли мяч с закатанными рукавами и вечно ободранными коленками. Мячи почти всегда были тряпичные – маленькие чудеса народного творчества. Пластиковые мячи тогда еще не делали, а кожаные мы, мальчишки с площади Бруманы, не могли себе позволить.
Мы были славной компанией – небольшой ватагой ребятишек. Обычных ребятишек из плоти и крови, а вовсе не ангелов. Взрослые в нашем баррио[43] были для нас чем-то вроде общих отцов и матерей – они приглядывали за нами, наставляли и порой выручали из беды. Площадь, улица, весь квартал служили нам и спортивной площадкой, и школой жизни, где мы учились понимать друг друга, мириться после ссор, узнавать границы дозволенного. Одного из моих закадычных друзей звали Нене, – в 20 лет он погиб в автокатастрофе. Случалось, конечно, что мы дрались и ругались, но обычно мирились уже через 10 минут.
Конечно, я помню и такие проделки, которыми не особо горжусь. На углу площади стоял дом, где жила одна сеньора, вдова банковского служащего. После смерти мужа она соблюдала траур – тогда это означало тяжелые черные платья, темную вуаль и такие же шляпы. А когда траур закончился, мы заметили, что вдова тайком впускает к себе одного полицейского из нашего баррио. И мы, дети (мне было тогда лет 10), подкрадывались к окну ее спальни, орали, колотили в стекла, звали ее по имени… в общем, всячески досаждали. Сейчас мне и стыдно, и смешно, но из песни слов не выкинешь. Мы были как Джанни Урагани[44] на латиноамериканский манер.
Во время Карнавала (нам тогда было семь-девять лет) мы шествовали по баррио в костюмах и распевали озорные студенческие песенки, некоторые совершенно непристойные. Нас научил им один ливанец, и я до сих пор их помню. Однажды я нарядился тирольцем – со шляпой, пером и прочими аксессуарами. А в другой раз (мне тогда было 11, а Оскару девять) оделся женихом, а брат невестой. И вот идем мы в процессии, как вдруг какой-то парень вздумал шлепнуть Оскара по заднице. Тот развернулся, как громом пораженный, задрал юбку и погнался за обидчиком, чтобы врезать по физиономии. До сих пор улыбаюсь, вспоминая об этом.

На Карнавале с папой и Оскаром, 1940 г.
В своем баррио мы устраивали мургу[45] – шумное красочное представление, которое воплощало народную мудрость: «Чем нас больше, тем лучше!» (Si somos muchos, mucho mejor!). Мы плясали под ритмы ударных – бомбо, малого барабана, тарелок, распевали песенки за мелкую монету и весь день бросались воздушными шариками, наполненными водой. А вечером на проспектах Ривадавия и Мая начинался грандиозный парад с огромными платформами и ряжеными. Мы обожали Карнавал – это был настоящий праздник. Символ единения. Здоровое, чистое, свободное веселье. Недаром в 1976 г. диктатура отменит этот праздник специальным постановлением…
Помню, как мы всей компанией пошли смотреть фильм с Чарли Чаплином – там Шарло использовал зонтик в качестве парашюта. Когда мы вернулись домой, нам в голову пришла не слишком удачная идея повторить этот трюк. Мы забрались на террасу. Кто первый? «Я!» – решительно заявил Альберто, мой самый младший брат. Он раскрыл зонтик и не раздумывая прыгнул вниз. Приземление с первого этажа вышло совсем не таким мягким, как в кино, – оно сопровождалось звуками, похожими на те, которыми пестрят комиксы: «Бам!», «Крак!». Но Альберто, получивший пару синяков да несколько царапин, тут же вскочил на ноги. Когда родители вернулись домой, нам здорово влетело. Мы, конечно, поворчали для порядка, но, честно говоря, наказание было справедливым.
Флорес, расположенный в южной части столицы, – плод демографического бума на землях, которые изначально использовались для земледелия и скотоводства, – стал частью Буэнос-Айреса только в конце XIX в. Этот район представлял собой калейдоскоп народов, религий и профессий, здесь открывались храмы, школы, больницы, спортивные клубы, выходили газеты. Маленький пестрый мир, распахнутый навстречу другим мирам.
Я часто ходил с бабушкой и мамой на рынок, и среди всех лавок больше всего завораживала мясная. Мясник был в белом фартуке, завязанном на спине, с огромным отточенным ножом в большом кармане на животе, как у кенгуру, куда он складывал также и деньги. Я мог часами наблюдать за тем, как он разделывает туши быстрыми точными движениями, и мне казалось, что он очень много зарабатывает. Поэтому на вопрос, кем я хочу стать, когда вырасту, я неизменно отвечал: мясником! С возрастом, конечно, призвание становится яснее.
Мое детство было безоблачным. Все происходило совершенно естественно – игры, школа, учеба, религиозное образование. Основы веры усваивались так же просто и естественно, как родной язык. Мы учились говорить и верить одновременно. Вот почему я убежден, что вера должна передаваться на родном наречии, без схоластической искусственности и книжной изощренности, через общение в семье и повседневную жизнь. «Говори как ешь» (Parla come mangi) – гласит итальянская пословица, и точно так же можно сказать по отношению к молитве. В 10:00 по воскресеньям мы всей семьей отправлялись на мессу в церковь при школе Богоматери Милосердия, где училась моя сестра Марта, а все остальное происходило само собой. Помню вечерние процессии со свечами в Страстную пятницу. Мы с бабушкой вставали на пешеходном островке, где пересекались трамвайные пути, и ждали, когда пронесут распятие. Бабушка заставляла нас опуститься на колени и говорила: «Смотрите внимательно, дети. Он умер… но завтра воскреснет!» А в субботу, в день Воскресной мессы, едва начинали звонить колокола, все шли умываться, чтобы увидеть мир по-новому, свежим взглядом. Из этих глубоких корней и драгоценных воспоминаний произрастает моя связь с народной религиозностью.
Бабушка Роза была, пожалуй, самой набожной в семье, но в религиозном воспитании детей участвовали также и папа с мамой.
Все воскресенье было овеяно особой семейной святостью. Вернувшись из церкви, мы садились за стол, и эти трапезы превращались в долгие шумные домашние празднества, которые продолжались до самого вечера. Иногда это происходило в нашем доме, иногда у дедушки с бабушкой – тогда за столом собиралось человек 30. Бесконечные прекрасные обеды из пяти-шести блюд. И обязательно десерт. Мы отнюдь не купались в роскоши, скорее наоборот. Папа неплохо зарабатывал, но семья была большая, и, разумеется, дома ничего не выбрасывали: одежду старших чинили, перекраивали, перешивали для младших. Словом, мы жили бедно, но с достоинством и свято хранили традиции итальянской кухни.
Итальянцев в Аргентине называют «танос». Среди первых итальянских иммигрантов, прибывших на Ла-Плату, поначалу преобладали генуэзцы, так что общим для всех итальянцев прозвищем стало «хенейкес»[46]. Потом, так как многие уроженцы Северной Италии носили фамилию Баттиста, итальянцев начали называть «бачича». А когда хлынула великая волна переселенцев из южных регионов (Калабрии, Сицилии, Апулии, Кампании) и на вопрос, откуда они родом, все как один отвечали: «Soy Napulitano»[47], танос стало собирательным именем для всех нас, «любителей макарон».
Дома часто делали каппеллетти, я видел, как их лепят сотнями, закручивая мизинцем. Мама рассказывала, что до замужества не умела готовить даже яичницу. Но потом благодаря советам бабушек стала превосходным кулинаром.
Наш баррио был настоящим микрокосмом – многонациональным, многоконфессиональным и мультикультурным.
Мы всегда поддерживали добрые отношения с евреями, которых во Флоресе называли русскими, потому что многие приехали из-под Одессы, где находилась очень большая еврейская община, зверски уничтоженная румынскими и нацистскими оккупантами во время Второй мировой войны. Среди клиентов фабрики, где работал папа, было много евреев, занятых в текстильной промышленности, которые стали нашими друзьями. Мы, дети, дружили и с мусульманами, которых называли турками, поскольку большинство приехало с паспортами старой Османской империи. Среди них были сирийцы и ливанцы, а также иракцы и палестинцы. Первая арабоязычная газета в Буэнос-Айресе появилась еще на заре XX в.
Именно благодаря этому детскому опыту общения я всегда, на протяжении всего понтификата, придавал огромное значение отношениям с мусульманским миром: я убежден, что мы должны и можем многое делать вместе. Во время апостольского визита в Джакарту в сентябре 2024 г., у Туннеля Силатурахми (Туннель дружбы), соединяющего собор Успения Пресвятой Богородицы с мечетью Истикляль – крупнейшей в Юго-Восточной Азии и одной из самых больших в мире, мы с великим имамом Насаруддином Умаром подписали совместную Декларацию об общих принципах и ценностях[48]. Мы должны смотреть вглубь, туда, где находится то, что действительно объединяет нас, несмотря на различия, укреплять наши связи, противостоять косности, фундаментализму, экстремизму, манипулированию религией. Это наша ответственность: множеству угроз, мрачным временам, дегуманизации, надругательству над творением мы должны противопоставить знак братства. В 2019 г., в Объединенных Арабских Эмиратах, когда я ехал в аэропорт, чтобы вернуться в Ватикан после того, как отслужил на переполненном стадионе мессу – первую папскую мессу в этом регионе, водитель взволнованно показал мне на мечеть: «Посмотрите, в честь кого она названа!» Я прочел табличку: «Мария, Мать Иисуса». А во время Юбилейного 2016 г.[49] один африканский епископ рассказал мне, что по утрам, когда он открывает собор, туда заходят все: христиане – помолиться или исповедаться, мусульмане – почтить Богородицу у алтаря. Почитание Марии является мостом, объединяющим нас, а диалог – образом жизни, который мы призваны сохранять и пропагандировать, будь то в бурлящем плавильном котле Индонезии или на улочках Флореса конца 1940-х гг.
Турок уже здесь? А русские придут? В баррио моего детства различия были в порядке вещей и все друг друга уважали.
Одна очень дорогая нам женщина, вдова с сыном и дочерью, работала горничной и жила в доме хозяев, а пару раз в неделю приходила к нам помогать маме со стиркой и глажкой. Консепсьон (Кончетта) Мария Минуто была женщиной энергичной и сметливой – этому научили ее голод и нужда. Она эмигрировала в Аргентину из Сицилии с детьми, почти без гроша, после того как муж погиб на войне, и с поразительной силой духа сумела прокормить семью. То было поколение необыкновенно сильных женщин: Кончетте пришлось рожать сына в Сицилии, в разгар войны, и при первых схватках она отправилась в больницу одна, пешком по железнодорожным путям. Эта простая и стойкая женщина, говорившая на смеси испанского и итальянского, многому научила нас. Она рассказывала о bedda Sicilia[50], о том, как возделывают поля. Но главное – о войне, ее ужасах, лишениях, потерях.
И вот однажды апрельский день прорезал крик другой женщины из нашего баррио, Мари (у нее была дочь-тезка, которую мы для различия звали Мари Чика[51]), возвещая всем, и моей матери в первую очередь, что кошмар кончился: «Всё! Реджина, всё позади!» По радио только что передали весть об окончании Второй мировой войны.
Мы были очень привязаны к Кончетте, но потом, после моего поступления в семинарию, родители переехали и я потерял ее из виду. Спустя 20 лет, когда я был деканом факультета Высшего колледжа в Кордове, Кончетта и ее дочь разузнали обо мне и пришли повидаться. Но в тот день я был страшно занят и с легкомыслием, которое долго не мог себе простить, велел передать, что меня нет.
Осознав, что наделал, я расплакался.
Молился о встрече с Кончеттой, о возможности исправить эту несправедливость. Как я наконец понял, это была несправедливость по отношению к простым бедным людям.
Прошли годы. И вот однажды, когда я был уже кардиналом, ко мне пришел священник и с порога заявил: «Знаете, мать таксиста, который меня сюда привез, работала у ваших родителей на улице Мембрильяр!» И даже оставил номер телефона! Я тут же позвонил Кончетте, и следующие 10 лет мы больше не теряли друг друга. За несколько дней до смерти она вынула из кармана медальон Святейшего Сердца и протянула мне со словами: «Хочу, чтобы он был у тебя». Каждый вечер я снимаю его с шеи и целую, а утром, надевая под сутану, вижу перед собой эту женщину. Она умерла спокойно, в 92 года, с улыбкой на губах и достоинством труженицы.
Словно уличный рынок, наш квартал вмещал в себя все человеческое разнообразие. Тут были и честные труженики, и страдальцы, и праведники, и авантюристы.
Жили там и четыре старые девы – сеньориты Алонсо, благочестивые испанки, эмигрировавшие на Ла-Плату, искуснейшие вышивальщицы с безупречной техникой. Стежок – молитва, молитва – стежок. Мама отправила к ним учиться мою сестру Марту, но она смертельно скучала и жаловалась: «Мама, они же совсем не разговаривают, только молятся и ни слова больше!» Эти добрейшие женщины часто становились жертвами наших мальчишеских проказ. В день моего рукоположения в священники Кармен, Фина, Мария Эстер и Мария Елена Алонсо передали мне записочку, которую я храню до сих пор, смотрю на нее каждое утро и молюсь за них.
Чуть дальше по улице жила семья с дочерью-расавицей. Девушка вышла замуж и, по слухам, не хотела заводить детей, «чтобы не испортить фигуру». Хоть я был еще ребенком и плохо понимал такие вещи, это известие поразило меня до глубины души.
Почти на углу нашей улицы была peluquería[52] с жилой квартирой при ней. Парикмахершу звали Марго, у нее была сестра, которая занималась проституцией и совмещала это ремесло с мытьем голов, стрижкой и укладкой. Люди они были очень хорошие, и мама иногда даже ходила к ним делать прическу. Потом у Марго родился сын. Я не понимал, кто отец, и был заинтригован, но баррио этот вопрос, похоже, не особо волновал.
В том же доме, только в другой квартире, жил мужчина с женой – бывшей танцовщицей, тоже с репутацией проститутки. Она умерла совсем молодой от чахотки, сломленная тяжелой жизнью. Помню поспешную печаль тех похорон: вдовец выглядел мрачным и замкнутым, погруженным в свой эгоизм. Он был озабочен лишь тем, как бы не заразиться и побыстрее найти новую женщину на смену покойной. Мать той сеньоры, Берта, француженка, тоже была танцовщицей – говорили, что она выступала в парижских кабаре. Теперь она работала прислугой, часами гнула спину в чужих домах, но держалась с таким достоинством, что невольно вызывала уважение.
Я с детства познал темную, тяжелую сторону жизни – и все это я видел в одном квартале. Даже тюремный мир был мне знаком. Мы покупали у заключенных щетки для одежды, и так я впервые осознал существование этой реальности.
В квартале жили еще две девушки – Чиче и Порота, тоже сестры, промышлявшие проституцией. Но эти были высшего разряда: они назначали встречи по телефону и за ними приезжали на машине. Их знал весь баррио.
Шли годы, и вот однажды, когда я был уже викарным (вспомогательным) епископом Буэнос-Айреса, в епископской резиденции раздался звонок: это Порота разыскала меня. Я не видел ее с детства и совершенно потерял из виду. «Эй, помнишь меня? Слышала, тебя епископом сделали, хочу повидаться!» – слова лились из нее потоком. «Приходи», – ответил я. Мы встретились в резиденции, это был, кажется, 1993 г., я еще служил во Флоресе. «Знаешь, – начала она, – я работала проституткой везде, даже в Штатах. Потом влюбилась в мужчину постарше, он был моим покровителем, а когда умер, я изменила свою жизнь. Теперь у меня есть пенсия. И я хожу купать стариков в домах престарелых. На мессе бываю редко, ведь я со своим телом чего только не вытворяла, но теперь хочу заботиться о телах людей, до которых никому нет дела». Современная Магдалина. Еще Порота рассказала, что и ее сестра Чиче тоже изменилась и целыми днями молится в церкви: «Прямо в святошу превратилась! Скажи ей, пусть шевелится и делает что-нибудь для других!» Язык у нее был колоритный и образный – четыре ругательства на пять слов. Тогда она уже серьезно болела.
Через какое-то время, когда я стал кардиналом Буэнос-Айреса, Порота снова позвонила. Она хотела устроить праздник для подруг и спросила, не могу ли я отслужить для них мессу в церкви Сан-Игнасио. Я сразу согласился, но гадал, что же это за подруги. «Приходи пораньше, – добавила Порота, – многие хотят исповедаться».
В то время я часто встречался с отцом Пепе – доном Хосе ди Паолой, молодым священником, которого знал с начала моего епископского служения. С 1997 г. он был приходским священником в церкви Вирхен-де-Каакупе (Пречистой Девы из Каакупе) в Вилья–31. Это человек Божий, один из священников, которые всегда трудились в «вильяс мисериа»[53], трущобах Буэнос-Айреса. Только в столице таких районов около 30, а во всей провинции не меньше 1000. Вильи – это сгустки человеческой жизни, муравейники, где живут сотни тысяч людей. В основном это семьи из Парагвая, Боливии, Перу и из глубинки страны. Государство ничего не делает для этих людей, для них оно как будто не существует, а когда государство самоустраняется в течение 40 лет, не предоставляя ни жилья, ни электричества, ни газа, ни транспорта, неудивительно, что его место занимает параллельная организация. Со временем массово ■■■■■ ■■■■■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■■■[54], а вместе с ними – насилие. Все это ведет к распаду семей. ■■■■■■ – ■■■■■■■■■■ ■■■■■■ ■■■■■■ ■■ ■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■ ■■■ ■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■■ – ■■■■■■■■ ■■■■■■■■■ ■■■■ ■■■■■■■■■■ ■■■■■■■■ Там, на окраинах, которые для Церкви должны стать новым центром деятельности, группа волонтеров и священников вроде отца Пепе живет и каждый день несет свет Евангелия людям, отвергнутым смертоносной экономикой.
Тот, кто называет религию утешительной сказкой, разобщающей людей, пусть сначала прогуляется по вильям и посмотрит, какие невероятные перемены совершаются там благодаря вере и пастырскому служению. Пусть познакомится с огромным культурным богатством. Воочию убедится в том, что вера, как и каждое богослужение, – это всегда встреча и именно мы можем многому научиться у бедных, а не они у нас. Когда меня называют «Папой-вильеро», я молюсь лишь о том, чтобы всегда быть достойным этого звания.
Встречи с отцом Пепе благотворны для моей души и духовной жизни. Со временем мы стали настоящими друзьями. В тот год, кажется 2001-й, отец Пепе, уже довольно долго служивший в трущобах, переживал сложный, мучительный период, кризис священнического призвания, как он потом сам рассказывал. Он откровенно поговорил со своим руководством, попросил освободить его от священства и пошел работать на обувную фабрику. Когда он сообщил мне об этом, я просто сказал: «Приходи, когда захочешь». И он стал приходить: не раз после работы проделывал двухчасовой путь до кафедрального собора. Дождавшись его, я открывал дверь, и мы разговаривали. Всегда совершенно свободно. Встреча за встречей, месяц за месяцем шло время, пока однажды вечером он не пришел и не сказал: «Отец, вот я здесь… Я хотел бы служить мессу». Мы обнялись. Я спросил: «Хочешь, отслужим вместе 20 июля, в День друга?» Он обрадовался. «Тогда давай сделаем это в Сан-Игнасио, – сказал я, – меня пригласила туда одна женщина из Флореса».

С отцом Пепе в Вилья–31 в Буэнос-Айресе
И мы отправились на мессу. По улице Боливар дошли до церкви, где собрались бывшие и «действующие» проститутки. Все они хотели исповедаться. Служба вышла прекрасной. Порота тоже была довольна, почти растрогана. В последний раз она позвала меня через некоторое время, уже из больницы. «Я попросила тебя прийти, чтобы ты соборовал и причастил меня, – на этот раз мне не выкарабкаться, сам понимаешь». И все это вперемешку с руганью в адрес врача и соседки по палате – даже теперь, совсем обессиленная, она не утратила боевого духа. «Нрав и облик до могилы» (Genio y figura hasta la sepultura)[55], – говорят в Аргентине.
Но ушла она хорошо – как «мытари и блудницы», что «вперед вас идут в Царство Божие» (Мф. 21:31). Я очень любил Пороту. И до сих пор в день ее смерти не забываю помолиться за нее.