Этому размышлению о тщете всех вещей и том, как их напрасно переоценивают, лежащему в основе аргументации Паскаля, уже несколько тысячелетий. Екклесиаст (Кохелет на иврите; конец III века до н. э.) размышлял о непостоянстве и мимолетности жизни: Vanitas vanitatum, все суета, суета вещей и суета людская. Даже длинная жизнь по сравнению с вечностью лишь миг, который тут же пролетает; каждый отрезок времени почти ничто. Бог – единственная стабильная, устойчивая константа, по сравнению с которой существуют лишь хаотичность, непоследовательность, тщета. Термин hevel на иврите, который на латынь перевели словом «тщета», означает туман, дуновение, дым, пар – по сути, почти ничто, дымку, которая затуманивает взор и обманывает человека.
На взгляд Бога, тщетно все; человек живет под знаком быстротечности – это следствие первородного греха
Ведь, на взгляд Бога, тщетно все; человек живет под знаком быстротечности – это следствие первородного греха; на его жизнь влияют обстоятельства, она постоянно меняется и представляет собой череду желаний и разочарований; человек выставляет себя напоказ, но его мнения поверхностны, как легкие тени, и так же зыбки, как отражение в воде. Вариации на тему тщеты подпитывали христианскую и гуманистическую мысль на протяжении веков, заканчиваясь выводом о том, что ни в чем нельзя быть уверенным. На взгляд Монтеня, сущность человеческой природы заключалась в переменчивости. В «Опытах» два термина – «тщетный» и «легкомысленный» – часто шли рука об руку и использовались для описания «размышлений» и поступков человека, и даже «человеческой осторожности», которая смиренно признавала, что ничто не может противостоять превратностям судьбы. Хаос внутренний и внешний отражали друг друга; многочисленные метафоры, связанные с темой ветра, выражали непостоянство человека, флюгера, вертящегося на ветру: «Мы захватываем решительно все, но наша добыча – ветер»[20].

Мишель де Монтень. «Опыты», 1580 год
Хотя Монтень восхищался стоиками, он критиковал людское самомнение, которое проявлялось, если человек чересчур полагался на свои силы: разум и воля, столкнувшись с непостоянными чувствами, терпят поражение; человек размышляет, но суть ускользает от него, и его жизнь превращается в разрозненные лоскуты. Но зато в самом центре этой беспомощности находится легкомыслие, предлагающее своего рода лекарство, поскольку человек не может обойтись без развлечений, которые отвлекают его от бед. Раз не существует постоянной истины, Монтень начал восхвалять бегство:
«Если я не могу одолеть засевшее во мне неприятное представление, я стараюсь улизнуть от него и, убегая, петляю из стороны в сторону, пускаюсь на всевозможные хитрости; переезжая с места на место, меняя занятия, общество, я спасаюсь в сумятице иных развлечений и мыслей, и так несносное представление теряет мой след, и я окончательно ухожу от него.
Корни этого – во вложенном в нас самою природой благодетельном непостоянстве»[21] (Т. III, IV).
Строгость невозможна, а непостоянство придает жизни особый блеск; оно, конечно, не воздает должное ни разуму, ни истине и ослепляет, но его сверкающие трюки заставляют человека возжелать несуществующего и невидимого. Сам Екклесиаст приводил пример: «Вот еще, что я нашел доброго и приятного: есть, и пить, и наслаждаться добром во всех трудах своих, какими кто трудится под солнцем во все дни жизни своей»[22]. Конечно, ничто не ценно, потому что ничто не вечно, но как можно лишить себя благ, пусть даже самых незначительных и кратковременных, перед лицом абсурдности бытия и страха смерти? И в начале V века Блаженный Аврелий Августин также поддался искушению:
«Что же медлим, оставив мирские надежды, целиком обратиться на поиски Бога и блаженной жизни? Подожди: и этот мир сладостен, в нем немало своей прелести…»[23] («Исповедь», VI, 11).
Есть и пить под солнцем: Монтень усвоил урок Екклесиаста, развеявший иллюзии. В условиях неопределенности и перед лицом судьбы он отдавался легкому и непостоянному удовольствию, потому что оно тоже исходит от руки Божьей:
«Мы встречаем немало подобных наставлений, которые предлагают нам в тех случаях, когда разум бессилен, довольствоваться пустенькими и плоскими утешениями, лишь бы они давали нам душевное спокойствие. Там, где философы не в силах залечить рану, они стараются усыпить боль и прибегают к другим паллиативам…»[24]

Мишель Экем де Монтень, XVI век. Музей Конде, Шантийи
У легкомыслия в некотором смысле появилось оправдание: в лабиринте страданий оно не дает человеку закостенеть, стать стоически жестким, приводит дух в движение, успокаивает и утешает, даже если удовольствие – лишь иллюзия или фантазия; душа без страстей, волнений и желаний была бы безжизненной. Как ветер, легкомыслие – глоток свежего воздуха, который дает возможность немного перевести дух, легкое дуновение, которое оживляет человека.
Таким образом, в противовес христианскому аскетизму, который учил презирать мир, и надменному стоицизму, который слишком полагался на волю или разум, в моральных и философских спорах нашлось свое место для светских развлечений. Поскольку все мимолетно и относительно, поскольку тысяча лет пролетают как один день, а мир невозможно упорядочить, мудрому человеку стоит отказаться от созерцания сути вещей и избавиться от метафизических спекуляций. Как объяснял Монтень, Сократ не отказывался поиграть с детьми в орешки или покататься на деревянной лошадке, Сципион развлекался, собирая ракушки или играя в рожки с другом Лелием на морском берегу. А сам Монтень позволял себе порадоваться заблуждениям, утверждая: «…я, например, стараюсь извлечь пользу даже из суетности и ослиной глупости, если они доставляют мне удовольствие»[25]. Науки – это суета, философы противоречат друг другу, а человек не знает самого себя. Только осознав свое легкомыслие и непостоянство, он может стать чуть менее беспечным и достичь скромной мудрости. Ведь из-за разнообразия взгляд человека постоянно блуждает; непостоянство побуждает его полагаться на удачу, учит ловить момент, который может оказаться шансом, ветром перемен, возможностью, способом «оплодотворить случай», по меткому выражению Владимира Янкелевича («Нечто и почти ничто». Le Je ne sais quoi et le presque rien, 1957).