Старый деревянный самолет, дребезжа и подпрыгивая, понесся по взлетному полю, разогнался и, оторвавшись от земли, из неказистой расшатанной машины вдруг превратился в легкую изящную птицу. Он сделал мягкий разворот и начал набирать высоту, а я, с любопытством глядя в иллюминатор, видел веселую блестящую полоску моря и накинутое на его край скучное байковое одеяло степи. Я был счастлив, я летел вперед – туда, где линия горизонта сходится с линией судьбы…
Потом самолет опустился чуть ниже, и я увидел худенького двадцатилетнего паренька в неладно сидевшей на нем военной форме. Паренек этот белой ленинградской ночью прыгал по болоту, срезая себе путь через лесопарк Сосновку. Он шел от своей будущей жены, влюбленный по уши, готовый по уши провалиться в трясину, чтобы только успеть в часть до рассвета… Будущая теща, пару раз заставшая его со своей дочкой на месте преступления, решительно заявила, что, дескать, побаловались и хватит. Вот женись, тогда дело другое. А пока извини… Они, конечно, не послушались, но их любовь приобрела прелестный горьковатый привкус запретного плода…
Он шел по зыбкой почве, выгнанный тещей взашей посреди ночи, в дикой части Сосновки. Было самое глухое время – около трех часов, стояла полная тишина, летняя белая ночь поблескивала тусклым серебром. Солдатик знал, что всего лишь в каких-то ста метрах от него находится Тихорецкий проспект, но ему казалось, что это мрачное болото раскинулось по всей земле и будет тянуться бесконечно… Впору какой-нибудь нечисти появиться, подумал он. И тут же, перепрыгивая с кочки на кочку, заметил старую корягу, подозрительно смахивающую на сгорбленную фигурку с костлявыми руками и ушедшей в плечи головой.
– Э-э, батенька, – вроде бы донеслось до него, – вона как по болоту-то среди ночи скачешь! Надо же – жениться приспичило…
Солдатику показалось, что коряга разговаривает с ним с интонацией сказочных кикимор – милых и смешных мультяшных персонажей. Поэтому он нисколько не испугался, а, наоборот, остановился и улыбнулся. Недобро сверкнул глаз-гнилушка, и предрассветный ветер тронул верхушки хилых болотных березок.
– Чё ухмыляешься, паршивец? Думаешь, с тобой в игрушки играют? Делать мне больше нехрен, кроме как сидеть тут, тебя дожидаться! Я к тебе по делу. А женитьба… ну что ж, женись, коли отросло кой-где…
И рассмеялась коряга, и закашлялась вороньим карканьем, а я, сидевший в самолете, только крепче сжал свой верный деревянный автомат. Надо же, какой храбрый солдатик, думал я, идет ночью по болоту и не боится… Неужели когда-нибудь я стану взрослым?..
– Ты? Взрослым? – закачалась, заплескала тиной коряга. – Ой уморил, злодей, ой уморил! Жениться ты, конечно, женишься, дело-то сладкое… И дети пойдут у тебя, и, верь не верь, внуки. А вот вырасти ты никогда не вырастешь! Так мальчишечкой навсегда и останешься. Тем самым, который в кудряшках и с автоматом – не забыл его? Это я тебе обещаю, храбрец сраный! Хотя ни черта ты не храбрец! Попомни мои слова, сопляк, будут у тебя еще испытания…
– Ну и что? – разозлившись, громко на всю округу крикнул солдатик. – Испытания так испытания! Что ж мне из-за этого прямо сейчас в болоте потонуть?! А что мальчишкой останусь, так это мы еще посмотрим!..
– Погоди орать-то, – коряга скрипнула и глубже осела в черный торфяной ил. – Секрет один хочу тебе открыть из вредности. Изменить ты все равно ничего не изменишь, так что секрет этот тебе не поможет, а мучить всю жизнь точно будет! Ну что, говорить?
– Говори! – упрямо наклонил голову солдатик, вглядываясь в корягу. – Лучше уж знать, что ожидает…
– Ладно, слушай, – ему показалось, что коряга поморщилась. – Беда твоя в том, что ты, братец, родился не вовремя, и теперь все, за что ни возьмешься, будет получаться у тебя не ко времени. Может, и хорошо будет получаться, иногда даже талантливо, да только либо слишком поздно, либо слишком рано. И оттого жизнь у тебя будет бестолковая, а порой и вовсе хреновая… Ну а теперь беги жениться, ежели невмоготу!
Подлая коряга расхохоталась и, когда солдатик, не сдержавшись, наступил на нее кирзовым сапогом, мерзко хлюпнула. Зачерпнув голенищем черной холодной воды, он опомнился, пришел в себя и, от греха подальше, побрел к Тихорецкому проспекту…
А самолет снова выровнялся, прошел через плотный слой облаков, и земля исчезла с глаз, сменившись белым бескрайним полем фата-морганы. Прислонившись к холодящему лоб стеклу иллюминатора, я задремал, а когда открыл глаза, то увидел все того же солдатика, зажатого в угол пустой бани пятью сослуживцами. Судя по цвету кожи и выговору, это были его земляки, азербайджанцы. Один из них, маленький, крепко сбитый паренек, нервно подергивая щекой и прожигая непонятным ненавидящим взглядом, с характерным акцентом вопрошал: «Скажи, а почему ваши евреи наших имамов убили?»
Я очень удивился и положил палец на спусковой крючок моего автомата.
Еще не догадываясь об опасности, солдатик пытался объяснить, что не было случая, когда евреи убивали исламских имамов. По крайней мере, он об этом ничего не слышал и потому ответить на этот вопрос никак не может.
– Нет, ты все-таки ответь, почему ваши евреи наших имамов убили?! – без конца повторял заводила, взвинчивая себя все больше и больше.
Я увидел, что его приятели, не столько обиженные за неведомых им имамов, сколько подогреваемые истеричностью тона своего вожака, тоже начали нехорошо волноваться и играть желваками. Только теперь солдатик ощутил нависшую над ним опасность. Потому что били в их части безжалостно, иногда оставляя человека калекой. А горячие южане к тому же запросто пускали в ход ножи…
– Нет, ты скажи, что вам наши имамы сделали, зачем вы их убили?! – уже на самой высокой ноте, страшный, как вот-вот готовая разорваться мина, вопрошал заводила.
Я, сидящий в самолете, направил ствол автомата прямо ему в лицо и с наслаждением спустил курок.
– Та-та-та-та! – не по-настоящему зашелся деревянный автомат. – Та-та-та-та!
– Наши евреи ваших имамов убили, говоришь?.. – переспросил солдатик, чувствуя электрические покалывания под языком. – Ну так и правильно сделали!
Не ожидавшие такого отпора земляки дали ему тогда уйти. Позднее солдатик ловил на себе не то осуждающие, не то удивленные взгляды участников той разборки. Но больше к нему с такими вопросами не лезли…
День и ночь, свет и тьма, жара и мороз не просто сменяли друг друга, они были частью чего-то важного, что солдатик никак не мог понять. Понимание не давалось в руки, оставляя странное ощущение участия в игре, ни смысла, ни правил которой он не знал. От этого все время казалось, что солдатик случайно отстал от своего поезда и теперь сидит где-то на маленькой станции, ожидая попутной электрички, а мимо неведомо куда несутся сияющие огнями и музыкой экспрессы, длинные, как змей-искуситель…
Я снова прижался лбом к иллюминатору и снова увидел того самого солдатика, только теперь уже без формы и с бородой, которая почему-то делала его еще моложе. Одет он был в какие-то рваные тряпки, а в руке держал меч. Это была маленькая одноактная пьеса, в которой действовали всего два героя. Она идеально подходила для подпольных квартирников. Сама пьеса вряд ли обладала весомыми художественными достоинствами, но этот недостаток с лихвой искупался темой и самим названием – «Масада».
Во времена Иудейской войны Масада – крепость на горе над Мертвым морем – более трех лет безуспешно осаждалась римлянами. Когда же осажденные поняли, что проигрывают, то выбрали десять воинов, которые перерезали всех, кто еще оставался в живых, включая жен и детей; а потом один из них убил других девятерых и сам бросился на меч… Пьеса представляла собой диалог двух последних живых защитников крепости – военачальника Бен Яира и простого воина Иосифа – о том, стоит ли восставать против заведомо сильного противника. Для многих ленинградских евреев, привыкших к иной трактовке образа еврейского мужчины, почерпнутой в лучшем случае у Шолом-Алейхема, такая пьеса была откровением. Несмотря на скудость самодельных декораций и костюмов, а также невысокий профессионализм исполнителей, публика уходила после спектакля совершенно потрясенной.
Ну и конечно, успеху необычайно способствовала обстановка подполья, в которой давался спектакль. Потому что, как известно, советская власть не очень любила евреев. Однажды играли в какой-то квартире на первом этаже. Когда Бен Яир произносил фразу: «Пора, Иосиф, римляне уже близко», за окном взвыла милицейская сирена и включилась мигалка. Несмотря на трагизм момента, зрители рассмеялись.
Бывший солдатик играл Иосифа, и каждый вечер, уходя на спектакль, как партизан на боевое задание, он не был уверен, что вернется домой, а не окажется арестованным по какому-нибудь сляпанному на скорую руку обвинению.
Странно и сладко было чувствовать себя подпольщиком в родной стране… А КГБ не дремал, и как-то к режиссеру их подпольного театра на улице подошли двое мужиков, один из которых врезал ему по физиономии, а второй скрутил руки. В результате отеческого внушения властей режиссер просидел пятнадцать суток за хулиганство, что при других обстоятельствах выглядело бы смешным: этот утонченный и вежливый узкоплечий интеллектуал менее всего годился на роль хулигана.
Однажды бывший солдатик заболел, не смог приехать на спектакль, и режиссер вынужден был сыграть воина. Потом рассказывали, что народ поражался тому, какими робкими и нежными были, оказывается, воины, засевшие в Масаде. И в этом тоже была своя ирония: этот слабый внешне человек не побоялся ставить пьесы, от одного названия которых весь Комитет безопасности трясло от ненависти.
В общем, время, когда играли этот спектакль, было военным временем – временем удивительным, страшным и прекрасным одновременно. Впрочем, иногда случались и занятные ситуации. Бывший солдатик вообще плохо запоминал или, как говорят актеры, держал текст. А эта пьеса состояла из сплошных диалогов и монологов. И вот на одном из спектаклей с ним случилось необъяснимое. В тот момент, когда страсти уже были накалены до предела, присутствующие хлюпали носами и сморкались, а ложный пафос слабенького текста заслонялся подлинностью переживания, он произносил монолог, начинающийся с фразы: «Мы были простыми скотоводами и виноградарями». (Воздействие непрофессиональной игры было еще и потому столь сильным, что актеров и зрителей не разделяла рампа, вообще сцены как таковой не было: играли в каком-то метре от сидевших в первом ряду. Но это и обязывало быть максимально искренними. Работать на пределе. Ведь актеры оставались со зрителем один на один…) И вот после брошенной партнером фразы бывший солдатик начал свой монолог: «Мы были простыми скотоводырями и свинопасами!»… Нелепая оговорка «скотоводыри» более-менее понятна, но откуда, спрашивается, из каких глубин подсознания могли взяться эти самые свинопасы? У партнера, к счастью, сидевшего вполоборота к зрителям, от смеха затряслись плечи… Но самое странное, что после спектакля никто из зрителей о жуткой оговорке не сказал ни слова. Пожимали руки, расспрашивали, благодарили за полученное удовольствие… в общем, всё как всегда.
– Видишь ли, – мягко заметил потом режиссер, – ты плохо знаком с еврейской историей. Дело в том, что евреи в те времена действительно разводили свиней на продажу. Было такое дело. Ну и зрители решили, что пасти свиней евреев заставляли римляне – в качестве унизительной повинности…
И все-таки бывший солдатик был счастлив: война, на которую он ходил по вечерам, была настоящей и всерьез испытывала на прочность. Он чувствовал, что может гордиться собой. А потом война закончилась: театр свернулся из-за массового отъезда и актеров, и зрителей туда, где стояла прокаленная солнцем настоящая Масада…
Сверху, из самолета, мне было видно, как живет бывший солдатик – теперь в другой коммуналке, уже без жены, но с соседом, недавно вышедшем из тюрьмы после семнадцатилетней отсидки. В окру́ге этого мужика уважительно называли «Андреич» и без дела к нему не совались. Это был классический образчик «синего» зэка – с православными храмами, наколотыми на груди и спине, эсэсовской «плетенкой» на плече и речами навзрыд. Как это ни странно, но у бывшего солдатика отношения с ним выстроились вполне приязненные. Солдатик не лез в его дела, и тот не надоедал солдатику своим любопытством. Встретившись в коридоре или на кухне, они болтали о том о сем. А однажды поздно ночью Андреич постучал к нему в дверь.
– Слышь, сосед, – Андреич был на удивление трезв, хотя и вообще пил умеренно. – Тут такое дело… Ты не мог бы… – Андреич замялся, и солдатик уж подумал было, что он хочет попросить трешку взаймы, чтобы сбегать на «пьяный угол» за водкой, но ошибся. – В общем, тут, короче, вот… чемодан. Пусть у тебя постоит эту ночь, ладно?
Он протянул солдатику через порог большой кожаный чемодан, и солдатик замер, пытаясь мгновенно решить сложную нравственную задачу. Чемодан был явно краденый, и Андреич боялся, что к нему может нагрянуть с обыском милиция. Но отказаться от чемодана солдатик отчего-то не смог. Впрочем, тогда все обошлось: милиция пришла на следующую ночь, когда чемодана уже не было и в помине.
А спустя какое-то время другая соседка открыла дверь человеку, который спрашивал солдатика, и, не разобравшись, а только желая сделать солдатику гадость, заявила, что он здесь больше не живет. Ходят тут, понимаешь, всякие гопники, еще дверь им открывай… Человек этот оказался разносчиком повесток из военкомата. Так, благодаря счастливой случайности, солдатик не попал на военные сборы в Чернобыль…
Самолет надолго ушел в облака, его затрясло, натужно взревели двигатели, в кабине угрожающе потемнело. Снаружи в иллюминатор билась какая-то мутная каша, и я прикрыл глаза…
Бывший солдатик тем временем переехал в Америку и написал роман. Роман этот, хоть и напечатанный солидным московским издательством, ожидаемой славы и денег не принес. Напиши его солдатик лет на пять-семь раньше, когда жадная до чтива и еще не привыкшая к потоку печатной продукции публика рвала из рук любую новую книжку, все было бы иначе. Трудно себе представить, насколько иначе… А потом ему заказали сценарий. Не ахти какой, но все же сценарий.
Заказчик, одна из нью-йоркских еврейских организаций, хотел, чтобы фильм был игровым, философским и одновременно героическим, недорогим в производстве и мощным по производимому впечатлению. Ну и разумеется, еврейским по содержанию и духу. Обозначив эти критерии, глава организации предложил солдатику самому выбрать сюжет. И тогда он вспомнил о Масаде.
Конечно, неказистый и выспренний текст нужно было полностью переписать. С тех пор, как солдатик играл Иосифа, прошло тридцать лет, сместились акценты да и вообще все в мире поменялось. Призывы обрести родину любой ценой потеряли свою актуальность. Осталось только главное – довольно расплывчатое понятие «народ» – народ, состоящий из отдельных людей, которые признаются себе: «я могу» или «я не могу», «я люблю» или «я боюсь»…
Болтанка кончилась так же неожиданно, как и началась. Внизу открылось низкое ночное небо с крупными южными звездами, а в ушах у меня зазвучал сначала тихий, а потом все усиливающийся и усиливающийся шум битвы: звон мечей, яростные крики нападавших, стоны раненых. Звуки эти стали невыносимо громкими и внезапно оборвались. И тогда я увидел двух плохо одетых людей, сидящих у костра.
…Стоит звенящая тишина, одуряюще громко кричат цикады, ночь пахнет нагретой за день пылью и горькой солью Мертвого моря. И никто, кроме низко висящих звезд, не слышит того, о чем говорят эти люди. Их беседа нетороплива и вроде бы лишена эмоций, ведь ничего не изменишь, все уже решено, отвага и трусость уже проявлены. Осталось самое последнее, но это уже не страшно. Всегда проще, когда нет дороги назад…
Беседуют они не о высоком, не о народе, не о подвиге, не о смысле жизни. В свою последнюю ночь они толкуют о вещах самых приземленных, простых и понятных. О женщинах, о так и не отданном вовремя долге в три шекеля, об оставленной на брата лавке в Иерусалиме… И только по время от времени брошенным вскользь фразам становится понятно, кто эти люди и что их ждет с наступлением дня. Но говорится об этом самым обыденным тоном – между воспоминанием о красавице Адине, любившей одинокие ночные прогулки в масличном саду, и замечанием о поднявшихся, наверное, ценах на шерсть. Римляне обещали пощадить сдавшихся на милость победителя, но такой исход даже не рассматривается. И дело тут не в непримиримой отваге. Конечно, им страшно, им не может не быть страшно… Но по-другому закончить это дело нельзя никак. И знают это оба, хотя один из них – пожилой опытный человек и крупный военачальник, а второй – простой паренек, случайно оказавшийся в рядах восставших.
И становится понятным, что даже в самый последний, самый тяжелый момент люди остаются самыми обычными людьми, и потому трагизм того, что уже произошло, и того, что должно произойти, делается пронзительным, а заполненные стрекотом цикад паузы кажутся все длиннее. Сидящие у последнего костра довольны: они выполнили то, что должны были, и теперь ждут того, чего нет возможности избежать, не изменив самому себе. А раз это так, то что толку рвать душу… Находясь по другую сторону костра, я ясно видел этих двоих, прислонившихся плечом к плечу, но в какой-то момент их лица стали зыбкими от языков пламени, задрожали, начали бесконечно множиться, как отражения зеркала в зеркале, а потом оба ушли туда, в зазеркалье, – не то в прошлое, не то в будущее. Но это было уже неважно…
Бывший солдатик писал сценарий и постепенно снова вживался в образ своих персонажей, пытаясь понять, что же двигало поступками этих людей. Он давным-давно потерял веру в идеи, требующие крови, как вавилонские идолы. Дело тут было не во влиянии Достоевского и не в нравственных принципах. Обычный человеческий опыт подсказывал, что так не бывает. Миром движут самые простые и нормальные желания нормальных людей. А умирать за некую абстрактную идею – удел фанатиков, и солдатик содрогался при мысли, что его герои могут показаться кому-то фанатиками. Ему хотелось видеть их обычными людьми, сделавшими свой нравственный выбор так же обыденно, как выбирали бы товар в лавке. А когда выяснилось, что товар оказался почему-либо негодным, не бранясь и не сокрушаясь, с легкой душой отбросили его. Ну не получилось, так бывает…
Снова нырнул в облака самолет, и на всякий случай я храбро сжал вспотевшими ладошками любимый деревянный автомат. Что-то подсказывало мне, что разворачивающаяся внизу история подходит к концу, что осталось значительно меньше, чем прошло…
Бывший солдатик шел по залу, держал в руках бокал с вином и натянуто улыбался. Только что он был в Масаде, сидел у одного костра с ее последними защитниками. А теперь вынужден был вернуться в двадцать первый век, ко всем этим людям – веселым, сытым и довольным. Перепад был настолько резким, что ему начинало казаться, что он видит их другими, в другие времена, при других обстоятельствах…
Вон стоит пышная, хорошо одетая дама средних лет. Уверенно придерживая своего собеседника за локоть, она рассказывает ему что-то, вероятно, очень смешное – и сама же хохочет, показывая великолепные фарфоровые зубы. На мгновение солдатик видит ее такой же смеющейся, только вместо зубов в полутьме поблескивают голые розовые десны с зажатой в них крупной серебряной монетой. В заношенной батистовой рубашке с оторванным воротом и накинутой на плечи широкой юбке она стоит, наклонившись, опираясь на старую телегу, которую от скуки двигает взад и вперед старая худая лошадь. А за дамой несуетливо пристроился усатый мужик в кожаном колете. Он задирает голову к озаренному огнем военному небу и тоже смеется в такт самому себе…
А вот двое мужчин в хороших костюмах. Один наклонился к другому и что-то интимно шепчет ему на ухо. Сытые довольные лица, мягкие руки, масляные глаза. Солдатику на минуту показалось, что они оба в изодранной полосатой одежде лежат в деревянной тачке, свешивая наружу костлявые, без намека на плоть, руки. Их везет куда-то в темноту такой же истощенный человек, и когда тачка натыкается на камень, долго пытается сдвинуть ее с места, отчего головы лежащих гулко стукаются друг о друга…
И еще привиделось бывшему солдатику, что вот та милая блондиночка с пустыми синими глазками, явно знающая, как очаровать мужчину, вовсе не стоит рядом с приземистым мужичком толстяком с толстым дебелым бабьим лицом и взглядом беспокойным, как у мелкого жулика. Сразу перестав быть блондинкой, темноволосая барышня в длинном платье и шляпке, держа руки в муфте, уверенно идет по заполненной народом площади. Осенний день клонится к вечеру, конные экипажи неспешно пробираются через толпу, над которой висит дымок от сжигаемых где-то неподалеку опавших листьев. Глаза барышни всё так же пусты, но зато в ее муфте лежит нечто, предназначенное для спокойно сидящего в приближающемся экипаже мужчины в кителе с эполетами. И через мгновение встают на дыбы раненые лошади, взрыв рвет в клочья и экипаж, и всех оказавшихся рядом, а запах листьев сменяется тяжелым запахом горящей плоти. И только тогда в глазах у барышни появляется осмысленное выражение, а рот кривится в улыбке…
В ресторане солдатик поспешно отворачивается от этой женщины – и натыкается на взгляд ее спутника. И видит уже другую женщину, истощенную, которая идет по узкой загаженной улочке в пальто с криво нашитой желтой звездой. Она прижимает руки к груди и тоскливо оглядывается. Темнеет, но фонари на столбах мертвы, издали слышится лай собак. Этот единственный разносящийся в замершем морозном воздухе звук наполняет все вокруг предчувствием беды. Женщина заходит в подъезд двухэтажного дома, спотыкаясь, поднимается по темной лестнице и робко стучит в дверь, сквозь щели которой пробивается слабый колеблющийся свет.
За дверью кто-то копошится, потом она отворяется, замерзшую женщину обдает теплом и затхлостью, и на пороге появляется тот самый человек с бабьим лицом и беспокойным взглядом. Только в отличие от настоящего, облаченного в хороший костюм, его двойник укутан в женский платок, из-под которого виднеются несвежие мятые кальсоны. Он что-то торопливо дожевывает, и женщина, глядя на него, невольно сглатывает слюну.
– Ну что, – разглядев, кто стоит перед ним, недовольным тоном произносит Двойник, – принесла?
– Да, – отвечает женщина, и солдатик даже не удивляется, что свободно понимает идиш, на котором они разговаривают, – принесла. Но только…
– Ну что еще? – Двойник морщится. – Я ж тебе сказал, все будет, как договорились. То есть, сама понимаешь, с ними нужно держать ухо востро, но герр гауптман обещал твердо. Да и вообще списки «туда» составляю я, а он только утверждает. За эту цацку он твоего Ицика не заметит, что ему этот Ицик, так, пшик один…
Женщина протягивает Двойнику руку, и в свете самодельной коптилки на ладони поблескивает голубоватый камень, на секунду оставляя на грязных обоях холодные брызги. Двойник прячет вещицу в кулаке и машет на женщину руками, а когда та исчезает в темноте, торопливо запирает дверь и закладывает тяжелый засов. Подойдя к столу, Двойник разжимает кулак и всматривается в принесенную вещь. Это старой работы браслет с крупным бриллиантом и четырьмя изумрудами помельче.
– Да-а, – бормочет он себе под нос, – Ривка-то не обманула, остались-таки еще у Гройсманов камешки…
Двойник удовлетворенно улыбается и лезет куда-то за стоящую у стены кровать с никелированными шариками на спинках, извлекает картонку из-под обуви, вынимает из нее поношенные штиблеты, достает вонючий засаленный носок, заворачивает в него браслет и прячет в туфлю.
– А гауптман может провалиться сквозь землю вместе с Ривкой и ее Ициком… Мне самому нужно будет откупаться! А то и в самом деле не сегодня-завтра всех в расход пустят… Но меня-то, старосту, они не тронут… конечно, не тронут! О-о, я им еще нужен, я еще долго буду им нужен! А эти Гройсманы… ну что поделаешь, всех все равно не спасешь…
Двойник поднимает лицо, и прозрачные глаза его сияют не хуже бриллианта сгинувших Гройсманов. Только, в отличие от равнодушных камней, глаза его светятся полной и безусловной уверенностью в собственной правоте; он горд своим умением выживать любой ценой…
Солдатик возвращается в шумный, залитый светом ресторанный зал. «Да, такие нужны, – думает он, – и еще долго будут нужны… Такому ничего не страшно, глаза его блестят, а жирный подбородок трясется от еле сдерживаемого торжествующего смеха…»
Стоя посреди зала, бывший солдатик видит разных людей, живых и мертвых, смеющихся, плачущих, голодных и сытых, неведомо как занесенных сюда из разных времен… И только теперь понимает, что никакой он не бывший, что война продолжается, что он все тот же рядовой, тот же Иосиф с бутафорским мечом. И что Масада, однажды начавшись для него, на самом-то деле никогда не закончилась…
Права, права оказалась старая болотная коряга: повзрослеть ему не удалось. Рожденный не вовремя, он так и остался вне времени.
Я вдыхаю восхитительный запах масляной краски, которой выкрашен мой деревянный автомат, и самолет, управляемый, конечно же, самим Гагариным, несет меня все дальше и дальше. Туда, где несвоевременность не вызывает ни смеха, ни сожалений…