Утро выдалось туманным и зябким. Мы выехали из Кремля задолго до того, как Москва начала просыпаться. Мой кортеж был немногочислен, но внушителен: два десятка закованных в железо служилых, хмурый дядька, я, едущий в центре на своём гнедом и практически весь мой «кабинет».
Ходынское поле встретило нас резким, порывистым ветром, который гнал по небу низкие, рваные гряды серых облаков. Встающее солнце то проглядывало сквозь прорехи, заливая заливные луга слепящим золотом, то вновь пряталось, погружая мир в угрюмую тень. Трава здесь уже была собрана, местами ещё виднелись снопы не убранного сена, но они лежи лишь по краям поля, так что не помешают главному сегодняшнему действию.
Мой шатёр, вернее, лёгкий навес из алого фландрского сукна, натянутый на четырёх резных шестах, был установлен на небольшом возвышении. Под ним, стояло походное складное кресло, покрытое медвежьей шкурой. Подъехав прямо к нему, я не стал ждать окончания возни, где знатнейшие люди Руси решали, кто же поможет государю сойти с коня и спрыгнул на землю самостоятельно. Маленькая, прямая как палка фигурка семилетнего мальчика в тёмном суконном кафтане замерла на стуле. Справа от меня, застыв как каменная глыба, встал Шигона-Поджогин. Слева, почти приплясывая от нетерпения и нервного возбуждения, переминался с ноги на ногу князь Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский — виновник сегодняшнего сбора.
— Вот они, государь, — голос Овчины сорвался, прозвучав излишне громко, и он торопливо откашлялся. В его глазах, устремлённых на меня, читалась дикая, собачья преданность человека, получившего второй шанс на жизнь. — Первые шесть сотен. Как ты и повелел: из самых нищих, из кабальных, из тех, кто за долги дворы и вотчины свои заложил, сирот боярских да обедневших помещиков. Знатности в них ни на грош, в карманах вошь на аркане, но в сечах бывали, саблю в руках держать сызмальства обучены. Обездоленные, но злые до драки.
Я перевёл взгляд на поле. Метрах в пятидесяти от моего шатра, выстроившись в шесть разомкнутых шеренг, стояли они. Будущий костяк моего Стремянного Стяга.
Если бы сейчас сюда попал какой-нибудь заезжий франт из Европы, начитавшийся рыцарских романов крестоносец или бард, воспевающий идеальные пропорции античных героев, он бы в ужасе отшатнулся от этого зрелища. Передо мной стояло форменное, нищее убожество. Сброд. Шайка разбойников с большой дороги. Одеты они были кто во что горазд: на ком-то висел засаленный, протёртый до дыр тегиляй — стёганый кафтан, набитый пенькой так туго, что мог удержать татарскую стрелу на излёте; на ком-то красовалась ржавая, местами разорванная кольчуга, явно доставшаяся от деда; третьи же и вовсе стояли в простых сермягах и овчинных безрукавках. Никакого единообразия, никакого блеска.
Но я не был европейским менестрелем. Мой разум, хранивший память сотен жизней, память военно-полевого хирурга, отработавшего в госпиталях Первой мировой, память римского центуриона и спортивного анатома из двадцать первого века, смотрел на этих людей совершенно иными глазами. Я смотрел сквозь рваные армяки и ржавое железо. Я смотрел на их биомеханику. На их плоть, выкованную самой безжалостной кузницей этого мира — войной десятилетий на выживание.
— Пусть спешатся и пройдут пред нами, Иван Фёдорович, — бросил я негромко.
Овчина взмахнул рукой, и трубный глас сотников над полем разорвал тишину. Шесть сотен конников, как один человек, легко соскользнули с сёдел и, ведя своих низкорослых, косматых, но жилистых степных лошадёнок в поводу, двинулись мимо моего шатра.
— Господи, до чего же они уродливы, — с холодным, аналитическим восхищением подумал я, разглядывая приближающуюся толпу. — Идеально уродливы.
На земле этот грозный кавалерийский строй выглядел нелепо. Они шли вразвалочку, тяжело, переваливаясь с ноги на ногу, словно медведи-шатуны или закоренелые морские волки, только что сошедшие с палубы корабля на твёрдую землю, которая казалась им чужой. Их ноги были колесом. И это не было метафорой. Выраженная варусная деформация нижних конечностей бросалась в глаза: колени изрядно разошлись в стороны, а ступни они ставили носками внутрь, косолапя.
Память ортопеда услужливо разложила эту деформацию по полочкам: этих людей, ещё младенцами сажали на широкую спину коня, а в три-четыре года уже в седло. Пока кости их бёдер и голеней были мягкими, пластичными, как горячий воск, ежедневная, многочасовая езда лепила их скелет заново. Тазобедренные суставы расширились, шейка бедра изменила угол, а берцовые кости изогнулись дугой, идеально облегая конские бока. На земле закон гравитации работал против них, делая их неуклюжими.
Они проходили мимо меня десятками. Возраст был самым разным. От совсем юных, пятнадцатилетних щенков, на чьих щеках едва пробивался первый пушок, до матёрых ветеранов лет сорока — возраста, который для рядового бойца в шестнадцатом веке считался началом глубокой старости. Но все были хмурыми в простёганных до состояния брони тегиляях, в помятых железных шапках, вооружённые тугими луками, тяжёлыми саблями и длинными копьями. От них отчётливо тянуло кислым конским потом, дёгтем, сырой шерстью и застарелой болью.
Я смотрел на них, и мой разум, хранящий память человека двадцать первого века, в очередной раз с холодным цинизмом препарировал популярные сказки моего первого, изначального мира. Ох, как любили там, в теплой и сытой цивилизации, писать байки про лихих парней, провалившихся в прошлое! Как легко и красиво эти выдуманные олимпийские чемпионы по фехтованию и элитные бойцы спецназа раскидывали клинками немытых средневековых варваров.
Какая наивная, самоубийственная чушь.
— Седлать коней! — гаркнул я так, что бояре чуть не выронили свои горластые шапки от резкого движения.
Я перевёл взгляд на идущего впереди десятника. Стоило ему единым движением взлететь в седло, как всё изменилось. Хотя его фигура в седле казалась сгорбленной, почти уродливой по меркам моего первого мира, но своими глазами, я видел совершенную, убийственную биомеханику.
Его кривые, выгнутые колесом ноги не были изъяном. Этот человек рос вокруг лошади. Угол шейки его бедра деформировался и сросся так, чтобы намертво, спазматически сжимать конские бока безо всяких стремян. Если бы сюда, в своё взрослом, сформированном под асфальт и кроссовки теле, провалился современный элитный спецназовец и попытался бы повторить то, что этот десятник делает с закрытыми глазами, — он бы просто стёр себе хрящи в пыль и заработал грыжу на первом же многодневном переходе.
А лук? Вон у того рябого воина на поясе болтается саадак. Боевой татарский лук, бьющий навылет сквозь кольчугу. Усилие натяжения — килограмм сорок, не меньше. Чтобы тянуть его, не нужна дутая мышечная масса тренажёрного зала. Нужны титанические, утолщённые с младенчества связки правого плеча и пальцев. Попробуй мой изнеженный современник из двадцать первого века резко натянуть эту рессору в галопе — он гарантированно, с мясом порвёт себе вращательную манжету плеча. Его связки просто не рассчитаны на такое.
Стоит ли говорить о фехтование. Дай лучшему олимпийскому чемпиону с его идеальной, взрывной дорожечной техникой настоящую боевую саблю весом в полтора килограмма со смещённым к острию балансом. Пусть попробует сделать свой коронный кистевой финт. Он вывихнет запястье. А этот заросший грязной бородой сын боярский, чья правая лучевая кость от многолетней рубки плотнее и толще левой в полтора раза, даже не заметит хитрого укола. Он просто ударит сверху вниз. Без изящества. Без правил. Ударит с такой первобытной, чудовищной инерцией всего тела, вкладывая в удар вес храпящего коня, что пробьёт и подставленный блок, и ключицу моего гипотетического земляка из будущего до самой грудины. Обоюдное поражение здесь — это не потерянные очки. Это гниющая рана в мире, где нет антибиотиков.
Я поежился, глубже запахиваясь в сукно, и предельно честно признался себе: попади я сюда в своём изначальном теле, со всеми своими знаниями математики, физики и тактики, я был бы трупом. Ну, или в лучшем случае — холопом.
Этот мир не интересуют твои навыки рукопашного боя, если за тобой не стоит «отечество» — непререкаемое право крови. В мире, где всё решает грубая, впитанная с молоком матери сила и родовая принадлежность, никто не вызвал бы меня на благородный поединок. Меня бы просто стянули с коня арканом, избили плетьми до кровавого месива, забрали бы всё имущество и надели бы на шею кожаный ошейник кабального раба.
Кем бы я стал? Придворным лекарем? Скоморохом, мешающим порох? Полезным, местами пугающим, чудаковатым механизмом, который умеет делать странные вещи, но остаётся вещью. Холопом. Которого любой пьяный свободный человек мог бы запороть кнутом ради забавы, и никто бы слова не сказал, лишь выплати виру за порчу чужого имущества. Ты не можешь переиграть систему, если твой скелет и твоё имя не были выкованы в её горниле.
Современные историки там, в неслучившемся для меня грядущем, обожали писать толстые, пыльные монографии о «формировании централизованного русского государства». Нагоняли туману, жонглировали красивыми, возвышенными теориями о собирании земель, о духовном единстве, о божественном предназначении короны.
Но стоило лишь поглядеть на всё это жадным, бесстыдным и холодным взглядом боярина или церковника-ростовщика, как весь сей пышный византийский фасад рушился, рассыпался прахом, обнажая голый, до предела расчётливый и циничный костяк.
Русь нынешняя — это вовсе не держава в том смысле, который вкладывали в это слово философы грядущих веков. Это гигантское, спаянное кровью, железом и безмерной человеческой жадностью акционерное общество. Великое ЗАО «Москва». А я в нём, по странной, пугающей прихоти мироздания — мажоритарный владелец, генеральный директор, чьё кресло в совете директоров прямо сейчас отчаянно, с утробным рычанием пытаются распилить на дрова.
Как всё сие начиналось? Достаточно вспомнить пращуров. Данилу Александровича, Ивана Калиту. Сидели они в своём крохотном, нищем, зажатом со всех сторон уделе. Кругом — хищные, скалящие зубы соседи, а сверху давит тяжкая, не знающая пощады длань Орды. Денег — полновесных серебряных ефимков, звонких новенок или хотя бы гривен — в казне отродясь в достатке не водилось. Чеканить монету в нужном для большой политической игры объёме было попросту не из чего. Своих серебряных рудников на Руси нет, и до освоения Урала ещё века, всё серебро привозное, немецкое да арабское, добываемое через пень-колоду меновой торговлей. А войско нужно. Стены дубовые, а после и белокаменные, рубить нужно. Хану в далёкий Сарай выход везти нужно, дабы он, разъярившись, других князей на твою вотчину не натравил.
Что мог дать Калита верным людям, чтобы те пошли за него рубить головы упрямым тверичам и гордым рязанцам? Идею единой Руси? Смешно. Аж скулы сводит от этой лубочной наивности. За идею в четырнадцатом, да и в нынешнем шестнадцатом веке не мрут, за неё даже с тёплой печи не слезут.
Он дал им акции. Доли в своём рискованном предприятии.
Единственным истинным, осязаемым богатством в этом холодном, рискованном для земледелия крае была земля. И главное — прикреплённый к ней двуногий тяглый скот, смерды, способные рожать добавочный продукт: рожь, овёс, воск, мёд, пушнину. Калита и его потомки, будучи первыми, самыми хищными и прагматичными собирателями, начали раздавать власть на местах в обмен на верные сабли и копья.
Так родилась великая и ужасная система кормлений.
Суть её проста, прозрачна и цинична, как удар кистенём из-за угла. Условный князь или видный боярин вкладывает в развивающуюся корпорацию «Москва» свой капитал: приводит собственную малую дружину, рискует головой в жестокой сече, помогает огнём и мечом присоединить новый кусок земли, подавляет бунты. Взамен Великий князь, как главный акционер, жалует ему уезд. Вологду, Белоозеро, Муром, Кострому. Боярин едет туда наместником. Жалованья из великокняжеской казны он не получает, ибо казна та сама пуста, словно дырявое решето. Боярин едет туда «кормиться». Это не метафора, это суровый юридический термин.
Он вершит там суд. А суд на Руси — дело зело прибыльное. Вира за убийство, пошлина за клеймение лошадей, мыт за проезд купеческого обоза через мост, пятно за продажу коровы на торгу, дары «на въезд» от местных старост — всё это полноводной рекой течёт в его бездонные, обшитые бархатом карманы. Часть, строго оговорённую жалованной грамотой, он шлёт в Москву, в общак корпорации, поддерживая её жизнеспособность. Остальное — его законные дивиденды. Законные! Это не коррупция, не воровство в чистом виде, как вопят идеалисты из будущих веков. Это узаконенный процент акционера от прибыли предприятия на вверенном ему участке. В этом жестоком, натуральном мире нет чиновников на жалованье. Есть соправители. Есть пайщики.
И чем дальше пухла Москва, чем агрессивнее она поглощала соседей, тем сложнее, запутаннее и опаснее становился состав этого закрытого акционерного клуба. В Боярской думе, этом высшем Совете Директоров, сошлись, сцепившись намертво, две люто ненавидящие друг друга стаи волков.
Первые — старомосковское нетитулованное боярство. Захарьины-Кошкины, Морозовы, Бутурлины, Салтыковы, Шереметевы. Они не князья. У них нет в предках ни Владимира, ни литовского владыки Гедимина. Но они — отцы-основатели. Они пришли к московским князьям ещё тогда, когда Москва была грязной, заштатной деревенькой на окраине Владимирского княжества. Они вложили в эту фирму свой пот, свою кровь и свою беспрекословную преданность. Их прадеды ложились костьми на Куликовом поле, защищая ставку Дмитрия Донского. Их акции — это «sweat equity», доля, заработанная потом и верностью долгих поколений. Они мнят себя плотью от плоти этого государства.
Вторые — титулованная знать. Те самые князья Шуйские, Бельские, Мстиславские, Оболенские, Воротынские, Трубецкие. Прямые потомки первых варягов и Гедимина. Бывшие суверенные государи. Когда неумолимый московский каток накатывался на их независимые удельные княжества — Суздаль, Тверь, Чернигов, Северские земли — у них оставался скудный выбор: потерять голову на плахе и сгинуть в небытии, либо сдать свою независимость. Они выбрали второе. Они принесли Москве свои земли, свои дружины, свои древние, звенящие гордостью имена в обмен на слияние и поглощение. Они вошли в корпорацию, выторговав себе взамен «привилегированные акции». Да, они утратили право называться великими князьями, лишились права чеканить собственную монету и вести внешнюю политику, но сохранили колоссальное влияние, огромные вотчины с десятками тысяч смердов и наследственное право заседать в Совете Директоров.
И вот тут, когда в одной душной, обшитой парчой палате оказались десятки амбициозных людей, каждый из которых мнил себя вторым после Бога, возник закономерный вопрос: как делить дивиденды? Кому ехать на кормление в богатый, хлебный Новгород Великий, а кому торчать в нищей, холодной Вятке? Кому командовать элитным Большим полком, покрывая себя славой и захватывая богатый ясырь, а кому прозябать в грязном тылу, охраняя обозы с фуражом? Кому сидеть по правую руку от Великого князя на пиру, упиваясь своим статусом, а кому довольствоваться местом у дверей?
Перерезать друг другу глотки прямо в сенях? Можно, традиция знает и такие примеры. Но если резать друг друга каждый день, корпорация рухнет изнутри, придут татары из Крыма или ляхи из-за рубежа, и всех без разбору на аркан посадят. Решать по таланту, ратной доблести и уму? Боже упаси! Ум и талант в глазах этих людей — категории эфемерные, зыбкие, субъективные. Сегодня ты гений и спаситель отечества, а завтра впал в немилость, оступился, и тебя признали дураком. Олигархам нужна была железобетонная, математически точная система, не зависящая от капризов генерального директора — Великого князя. Им требовалась нерушимая защита их вложений.
Так на Руси зародилось и пустило глубокие, ядовитые корни местничество.