Нет, так не пойдёт, нельзя давать волю эмоциям детского организма.
Я перевёл дух, успокаивая бешено бьющееся сердце. Гнев — плохой советчик. Здесь нужен был холодный расчёт и железная система, против которой не устоит никакая боярская хитрость. Встряхнувшись я посмотрел на испуганного брата, что несмотря на усталость от поездки, решил закончить упражнения и сейчас сидел за тем же столом.
— Встань, Роман Юрьевич, — велел я, отходя к окну. — То, что вы принесли мне сегодня — не перепись. Это фи…
Хотел сказать: филькина грамота, но вовремя вспомнил, что ещё не пустил эту фразу в оборот, да и митрополитом у меня ещё не Филипп сидит.
— Сор. — Подобрал я слово. — И я велю сжечь эти росписи прямо на дворе, на глазах у всей Москвы.
Захарьин-Кошкин поднялся, понимая, что его не собираются убивать прямо сейчас, но всё ещё тяжело дыша и вытирая пот со лба.
— Государь… как же быть тогда? — пролепетал он. — Иного способу мерить землю отцы наши не ведали.
— Значит, придётся забыть то, что ведали отцы, и учиться тому, что повелю, — отрезал я, поворачиваясь к нему. В моём мозгу, словно на экране монитора, уже выстраивалась чёткая, безупречная схема. Геометрия, тригонометрия, топография — знания, которые я сейчас собирался обрушить на головы этих дремучих людей.
Я подошёл к столу и подозвал боярина жестом.
— Смотри сюда, Роман Юрьевич.
Я взял кусок угля и прямо на гладкой дубовой поверхности стола начертил огромный треугольник.
— Что сие есть? — спросил я.
Захарьин-Кошкин неуверенно моргнул.
— Треугольник, государь. Твоя фигура геометрическая.
— Верно. А теперь внемли. Вся Русь, от края до края, будет покрыта сетью таких треугольников. И сеть эта свяжет наши земли так крепко, что ни один клочок пашни не ускользнёт от государева ока.
Я начал чертить, быстро и уверенно, покрывая столешницу сетью взаимосвязанных фигур. Триангуляция. Метод, который изобретут только в семнадцатом веке, а здесь и сейчас, в шестнадцатом, он станет моим абсолютным оружием.
— Мерить будем не мерами, а углами, Роман Юрьевич, — говорил я, увлекаясь процессом. Мой внутренний инженер ликовал, вырываясь на свободу. — Мы заложим базисную линию. Прямую, ровную, как стрела, длинною в десять тыщемер. Отмерим её не веревками гнилыми, а цепями железными, звенья коих выкованы строго по единику. Сия линия станет основой всего. Ибо цепь железная, в отличие от верви пеньковой, от росы не ссохнется и от зноя не растянется. Железо не лжёт!
Я ткнул запачканным в угле пальцем в концы начерченной базовой линии.
— На концах сей линии возведём вышки. Высокие, прочные. А с них станем смотреть на третью точку — колокольню в соседнем селе, одинокий дуб на холме или специально срубленную треногу. Измерим углы между нашей линией и направлением на ту третью вышку.
Я начертил углы внутри треугольника.
— А дальше, княже, вступает в дело цифирь. Та самая математика, от коей вы так шарахаетесь. Зная длину одной стороны и два прилегающих к ней угла, мы можем вычислить длины остальных двух сторон и площадь всего треугольника! И не надобно будет брести по болотам да буеракам с верёвкой, сбивая ноги в кровь. Математика сама всё измерит, сидя в сухой палате. И измерит так точно, что ни один вершок земли не утаится!
Я поднял глаза на Захарьина-Кошкина. Он смотрел на чертёж с выражением священного ужаса. Для него это было сродни колдовству, непостижимой магии. И он прекрасно понимал: против этой магии никакие взятки не помогут.
— И так, от одного треугольника к другому, шаг за шагом, мы покроем сетью всю Русь. Вычислим площади сёл, пашен, лесов. Составим карты, коих свет ещё не видывал. И горе тому боярину, чья вотчина на моей карте окажется больше, чем в его налоговой росписи. Спрос будет по всей строгости закона.
Я бросил уголь на стол и вытер руки о суконный плат.
— А чтобы измерять эти углы точно, — продолжил я, — я повелю в Пушкарском приказе отлить особые инструменты. Астролябии с диоптрами и градусными шкалами. Но не простые, а доработанные моим умыслом. На круге медном мы нанесём деления точные, а в центре укрепим алидаду с визирами. И трубку зрительную к ней приладим.
Я вспомнил о своём недавнем опыте с очисткой глицерина и создании прозрачных оконниц. Настоящего стекла, оптического, у меня ещё не было. Без линз подзорную трубу не сделать. Но мне не нужно было разглядывать кратеры на Луне. Мне нужен был простой диоптр, визирное приспособление, позволяющее точно навестись на цель. Длинная, полая трубка с перекрестием из тонкой проволоки, толщиной с волос, на одном конце и крошечным отверстием на другом. Этого будет достаточно для начала. Это обеспечит точность наведения, недостижимую для простого человеческого глаза.
— Ряд сей назовём «угломером», — постановил я. — Мастера мои выкуют их в достатке.
Я вновь повернулся к главе Поместного приказа.
— Романе Юрьевич. Твоя задача — собрать молодых, смышлёных парней. Не старых землемеров, что привыкли мзду брать, а юнцов, что хоть малость ведают цифирь. Сформируй из них межевые отряды. Я сам напишу для них «Устав межевания» и таблицы тригонометрические составлю, дабы они углы в меры переводили без запинки.
Захарьин-Кошкин, бледный и вспотевший, ничего не понявший, кроме как собрать молодых людей по всей Москве, коих я чему-то там обучу, низко поклонился.
— Как велишь, государь. Исполню всё в точности. Соберу юнцов, обучим их премудрости твоей.
— И помни, Ромка, — я смерил его холодным взглядом, — если хоть один треугольник на карте не сойдётся, если хоть одна вышка будет поставлена криво — отвечать будешь головой. Перепись земель — это основа основ Державы. А она должна быть заложена намертво.
Когда дверь за главой Поместного приказа закрылась, я тяжело опустился в кресло. Усталость, привычная и изматывающая, вновь навалилась на плечи. Я создал ещё один институт контроля, ещё один инструмент власти. Но сколько ещё предстояло сделать… Тригонометрические таблицы Брэдли, логарифмы, синусы и косинусы — всё это нужно было вытащить из памяти, перевести на доступный для шестнадцатого века язык и внедрить в умы людей, которые ещё вчера мерили расстояние «на глазок» да «косыми саженями», различающиеся от города к городу.
Впрочем, я не собирался давать им сразу полные таблицы со всеми функциями. Это было бы излишним усложнением, чреватым ошибками при переписывании и расчётах. Для моих землемеров я составлю упрощённые таблицы, так называемые таблицы хорд, известные ещё древним грекам, но в более удобном, десятичном формате. Плюс таблицы квадратов чисел — для быстрого вычисления гипотенуз по теореме Пифагора на плоских участках. Этого базиса хватит, чтобы свести погрешность измерений к приемлемому минимуму и намертво зафиксировать границы владений.
Я устало потёр виски. Мой мозг, этот перегруженный архивариус знаний, требовал передышки. Но отдыхать было некогда. Впереди ждали новые доклады, новые проблемы, новые узлы, которые нужно было разрубать.
Я посмотрел на деревянный маятник часов, мерно тикающих на стене. Механизм, собранный князем Щетининым по моим чертежам, работал безупречно, отмеряя секунды моего нового времени.
Тик. Так. Тик. Так.
Время не ждало. И я тоже не собирался ждать.
Дверь в палату скрипнула, и на пороге возник служка, подбежавший к Ивану Юрьевичу. По мере того, как он выслушивал паренька, его суровое, изрезанное шрамами лицо было непроницаемым, но я, успевший изучить своего верного дядьку вдоль и поперёк, заметил в его взгляде тень затаённой тревоги.
— Государь, — произнёс он, подойдя ко мне и слегка поклонившись, — прибыл князь Овчина. Дозволишь впустить?
— Впускай, — коротко кивнул я, выпрямляясь в кресле и прогоняя остатки усталости.
Иван Фёдорович вошёл в палату размашистым шагом человека, уверенного в своём месте под солнцем. За прошедшие недели, с тех пор как я поручил ему формирование Стременного Стяга, он заметно преобразился. Прежняя загнанность исчезла без следа; теперь это был властный, жёсткий воевода, упивающийся обретённой силой. Он отвесил положенный поклон, но в его движениях сквозила скрытая дерзость — дерзость любимого пса, уверенного, что хозяин простит ему любую вольность.
— Здравствуй, государь, — прогудел он своим мощным басом. — Всё исполняю, как велено. Полки собираем, людей обучаем. Да токмо дело у меня к тебе, государь, неотложное.
Я чуть прищурился, ожидая подвоха. Овчина редко приходил просто так, без задней мысли.
— Говори, Иване Фёдорович. Что за дело такое неотложное?
Оболенский сделал шаг ближе к столу и понизил голос, хотя в палате, кроме нас с братом и Шигоны, никого не было. Не считать же охрану и слуг за слушателей? Им доходчиво донесли, что любые, вынесенные с палат слова государя, есть смерть и для них и для их семей.
— О людях разговор, государь. Ты повелел брать в новые полки Стяга тех, кто из кабалы вызволен, сирот да обездоленных. Сие мудро, спору нет. Злы они, аки волки голодные, и служить будут верно. Да токмо… — он запнулся, подбирая слова. — Есть у меня на примете люди иного сорта. Сродственники мои дальние, племянники да племянницы, дети боярские из вотчин моих. Люди надёжные, с младых ногтей ратному делу обученные. Коли дозволишь, государь, я бы их в Опричный полк записал, на командные должности, сотниками да полусотниками. А иных бы и в Стременной пристроил.
Он смотрел на меня, ожидая благосклонного кивка. В его понимании, это была нормальная, устоявшаяся практика — тянуть за собой свою родню, расставлять своих людей на ключевые посты, укрепляя собственное влияние. Местничество в чистом виде, только под новой вывеской.
Я почувствовал, как внутри меня медленно закипает ледяной гнев. Этот человек так ничего и не понял. Он по-прежнему мыслил категориями боярских кланов, где личная преданность родственнику стояла выше службы государству.
Я не стал кричать. Я не стал стучать кулаком по столу. Я просто смотрел на него. Молча. Тяжело. И с каждой секундой этого молчания краска сходила с лица Овчины, уступая место мертвенной бледности. Уверенность, с которой он вошёл, испарялась, как утренняя роса на солнцепёке.
— Ивашка, — произнёс я наконец, и голос мой был тих, спокоен, но от него веяло таким могильным холодом, что даже Шигона вздрогнул. — Ты, верно, забыл, о чём мы с тобой толковали в сей самой палате не далее как месяц назад.
Я медленно поднялся с кресла.
— Я повелел тебе собирать людей безродных, отчаявшихся, тех, кому не на кого опереться, окромя меня. Я повелел тебе выжечь местничество калёным железом. А ты что удумал? Свою вотчину в моём Стяге развести? Племянничков своих на тёплые места пристроить, дабы они за моей спиной твои приказы исполняли?
Овчина попятился, инстинктивно вжимая голову в плечи.
— Государь… не вели казнить… Я токмо пользы ради… Они ж воины справные…
— Молчать! — рявкнул я так, что эхо ударило по сводам. Я шагнул к нему вплотную. — Мне в Опричном полку «справные воины» с твоей фамилией не нужны! Мне нужны цепные псы, которые разорвут горло любому, на кого я укажу! И если я укажу на тебя, Ивашка, они должны разорвать и тебя, не задумываясь ни на миг! А станут ли твои племянники рвать своего дядю?
Овчина стоял ни жив ни мёртв. Капли пота выступили на его лбу.
— Ты мнил себя самым хитрым, княже? Думал, под прикрытием моей воли свою власть укрепить? — я презрительно усмехнулся. — Слушай меня внимательно. Ещё раз — один-единый раз! — ты попытаешься протащить в мои полки своих людей по родству, и ты позавидуешь тем, кто сгнил в белозерских ямах. Ты сам туда отправишься, и на сей раз гонцов с помилованием не будет.
Я резко отвернулся от него и подошёл к окну, давая ему возможность перевести дыхание. Но урок нужно было закрепить. Слова словами, а наглядный пример действует лучше.
— Значит так, воевода, — бросил я через плечо. — Завтра на рассвете будет смотр. Я лично посмотрю, кого ты там набрал. И упаси тебя Господь, если я найду там хоть одного твоего родича, записанного в десятники.
— Исполню, государь… как велишь, всё исполню, — прохрипел Овчина, пятясь к двери. Его былая спесь исчезла, остался лишь животный страх перед той безжалостной силой, что смотрела на него глазами семилетнего ребёнка.
Когда дверь за ним закрылась, я повернулся к Шигоне.
— Видишь, Иване Юрьевич? Горбатого только могила исправит. Чуть дашь слабину, чуть отвернёшься — и они снова плетут свою паутину.
Шигона кивнул, мрачно поглаживая бороду.
— Истинно так, государь. С нами, боярами, ухо востро держать надобно.
— Вот и держи, — велел я. — Отряди своих верных людей из тех, что в приказах сидят. Пусть негласно проверят списки Стяга. И если найдут там родственников Овчины… доложишь мне немедля.
Дождавшись поклона, я чуть успокоился.
— Вели нести вечерю, — бросил я, чувствуя, как в животе требовательно заурчало. Разносы бояр и устройство государства отнимали уйму сил, и мой юный, растущий организм настойчиво требовал калорий.
Иван Юрьевич молча поклонился и скрылся за дверью. Я же перевёл взгляд на Юрку. Брат, всё это время сидевший тише воды ниже травы на своём табурете, старательно выводил кривоватые кружочки на восковой дощечке. Услышав про еду, он вскинул голову, и в его тёмных глазах мелькнуло живое, неподдельное предвкушение.
Вскоре в палату потянулись стольники. Тяжёлые серебряные блюда с густым студнем, миски с пареной репой, щедро политой мёдом, горячие расстегаи с рыбой и здоровенный кусок запечённой телятины опустились на стол, вытесняя государственные грамоты. Никакой заморской экзотики вроде картофеля или томатов, кои в Европе ещё только-только приживались как декоративные кустики в садах монархов. Суровая, тяжёлая пища, от которой в жилах стынет жир, а в непогоду ломит суставы. Впрочем, выбирать не приходилось.
Мы с братом ели молча. Я — с жадностью человека, чьё тело отчаянно восполняет сожжённую энергию, Юрка — с детской сосредоточенностью, смешно раздувая щёки и пачкая подбородок мясным соком. Я наблюдал за ним краем глаза. В его движениях уже не было той затравленности, что сквозила в первые дни после исцеления. Он уже привык к звукам, к голосам, к самому факту своего нормального существования. И к тому, что его старший брат — не просто родственник, а грозное божество, повелевающее бородатыми дядьками в соболях.
Закончив с телятиной, я обтёр руки и губы льняным рушником.
— Сыт ли, брате? — спросил я, придвигая к нему кубок с тёплым ягодным сбитнем.
— Сыт, государь-брате, — Юрка смешно шмыгнул носом и двумя руками ухватился за кубок, делая жадные глотки.
В этот миг двери приоткрылись, и в щель просунулось взволнованное лицо Аграфены. Нянька, уже облачённая в некое подобие строгого тёмного платья, долженствующего подчеркнуть её новый статус управительницы будущего женского терема, переминалась с ноги на ногу.
— Государь-батюшка, — запричитала она с порога, отвешивая поясной поклон. — Дозволь отрока ко сну вести. Уж солнышко за лес село, тени длинные потянулись. Деткам малым почивать пора, дабы силушки набирались.
— Забирай, Ографена, — кивнул я. — Да смотри, сказки ему на ночь бабьи не плети про леших да домовых. И псалмы слушать ему пользы никакой. Токмо то читай, что я писал.
— Как можно, государь-милостивец! Окстись! — замахала она руками, делая страшные глаза. — На то зарок я себе взяла! Пойдём, Юрочка, пойдём, соколик ты мой ясный.
Юрка послушно слез с высокого стула, поклонился мне так неловко, что едва не клюнул носом в ковёр, и, вцепившись в подол Аграфены, зашагал к дверям. Проводив их взглядом, я тяжело вздохнул. Детство брата закончилось, толпа боярских интриг ждала лишь часа, чтобы использовать его против меня. Но пока он под надзором Аграфены и моих доверенных людей — он в безопасности.
Сам же я поднялся из-за стола и, кивнув страже, направился в свою опочивальню.
Кремлёвские переходы встретили меня густыми тенями и запахом сырой штукатурки. Стражники у дверей моей спальни вытянулись в струну, едва завидев мою невысокую фигуру.
Внутри опочивальни уже горели толстые восковые свечи в высоких шандалах. На просторном столе возвышалась целая гора. Стопки берестяных грамот, пухлые свитки пергамента, перевязанные бечёвкой, восковые таблички с быстрыми пометками дьяков. Всё это — отчёты.
Я подошёл к столу и провёл рукой по шершавой поверхности верхнего свитка. Отчёты будут ждать рассвета. Сейчас мне предстояло дело куда более тонкое и важное. Дело, ради которого я и затеял всю эту игру с треугольниками и астролябиями.
Я отодвинул стопку отчётов на край стола, освобождая место. Придвинул к себе чистую, хрустящую стопку бумаги, пододвинул поближе серебряную чернильницу и выбрал самое тонко очинённое гусиное перо.
Предстояло создать чудо. Вернее, перевести чудо на язык, доступный дремучим умам шестнадцатого столетия.
Тригонометрические таблицы Джеймса Брэдли — или, по крайней мере, их упрощённый аналог, известный мне из глубин памяти о развитии навигации и геодезии. Как, скажите на милость, объяснить бородатому детине, привыкшему мерить землю пенькой и расстоянием «на коий собачий брех слышен», что такое синус и косинус?
Скажешь им латинское слово — перекрестятся и побегут к митрополиту доносить, что государь бесов вызывает.
Я усмехнулся, макая перо в густые, чёрные чернила. Значит, будем заниматься лингвистической контрабандой.
«Устав земельного мерения», — вывел я крупными, ровными буквами на самом верху первого листа. А ниже начал составлять ту самую азбуку геометрии, что перевернёт их представление о пространстве.
Вместо чуждого «синуса» я написал «прямая тетива». Ибо что есть синус, как не половина хорды, натягивающей дугу, словно тетива — лук? Метафора, понятная любому конному стрелку на Руси. «Косинус» превратился в «боковую тетиву». Тангенс — в «тень от отвеса». Градусы я обозвал «долями круга», разделив окружность на привычные мне триста шестьдесят частей, никак не обосновав это число.
Рука, ещё слабая, быстро уставала, но я не обращал внимания на ноющую боль в запястье. Я, по сути, нагло обворовывал математиков будущего, присваивая себе плоды их бессонных ночей. Где-то там, в недосягаемых веках, будут спорить о приоритетах Ньютона и Лейбница, а здесь, на Руси, основы тригонометрии выйдут из-под пера семилетнего мальчика. Какая злая, прекрасная ирония истории.
Я начал выстраивать первые колонки цифр. Значения «прямой тетивы» для углов от одного до девяноста «долей». Я переводил десятичные дроби, недоступные пока пониманию местных дьяков, в простые соотношения целых чисел. Тысячные доли — в понятные им «меры».
В воображении живо рисовалась картина: сидит эдакий Роман Юрьевич Захарьин-Кошкин в своей приказной избе, перед ним лежит эта самая книга. Он смотрит на неё, как на святые мощи, благоговейно сдувает пылинки. Землемеры будут носить её на груди, завёрнутую в бархат и промасленную кожу, пряча от дождя пуще зеницы ока. «Умная книга», — так они её назовут в народе. Или «Государева цифирь». И горе тому, кто посмеет потерять хоть один лист из неё. За такое будут рубить головы без суда и следствия, ибо в этих столбцах цифр будет заключена власть над каждой десятиной пашни, над каждым лесом и озером огромной страны.
Перо скрипело, свечи трещали, роняя горячие капли воска на серебряные поддоны. В палате стояла тишина, нарушаемая лишь моим ровным дыханием да отдалённым, еле слышным стуком шагов стражи в коридоре.
Я исписал три листа убористым, мелким почерком, когда понял, что буквы начинают сливаться в сплошную чёрную полосу, а цифры пляшут перед глазами шальной хоровод. Базис заложен. Основные таблицы углов от ноля до сорока пяти градусов — или «долей» — были готовы. Для вычисления гипотенуз и катетов на первых, плоских участках межевания этого хватит с лихвой. Дальнейшие расчёты, таблицы квадратов и более сложные функции я допишу позже, как раз к моменту, когда соберут тех самых смышлёных юнцов, обещанных Захарьиным-Кошкиным, и начну вбивать эту науку прямо в их девственные умы.
Я отложил перо. Пальцы свело лёгкой судорогой, и мне пришлось разминать их добрую минуту.
Взглянув на плоды своих трудов, я не сдержал довольной, усталой улыбки. Это была бомба замедленного действия, заложенная под самое основание боярской земельной вольницы. С этой «Умной книгой» больше ни один князь не сможет утаить от казны плодородные нивы, списав их на «гнилые болота» или «неудобья». Математика бесстрастна. Углы не берут взяток.
Осторожно посыпав свежие чернила мелким речным песком из песочницы, чтобы они быстрее просохли, я смахнул излишки обратно. Собрал листы в аккуратную стопку и придвинул к ним тяжёлую бронзовую печатку, дабы не разлетелись от сквозняка.
Поднявшись из-за стола, я подошёл к ночному горшку, а после к медному рукомою, стоявшему в углу опочивальни. Нажал на клапан, и ледяная вода ударила по подставленным ладоням. Я долго, с наслаждением смывал въевшиеся в кожу чёрные пятна чернил, тер лицо, смывая липкую паутину усталости и копоти от свечей. Холод взбодрил, прогнал морок цифр.
Обтеревшись суровым полотенцем, я шагнул к ложу. Снял сапоги, скинул кафтан и с наслаждением вытянулся на плотной, не слишком мягкой перине.
Впереди ждал новый день. День, когда мне предстояло снова надеть маску безжалостного владыки, ломать хребты старым порядкам и строить свою Державу из глины, железа и крови. Но сейчас, в этой тишине, я позволил себе просто закрыть глаза.
Сон пришёл мгновенно, тёмный и густой, унося меня прочь от тревог шестнадцатого века.