Те три дня, что ушли у князя и его людей на послойную загрузку отмытой рудой и последующий розжиг всех подготовленных обжиговых ям, я посвятил почти непрерывной работе с мастерами-краснодеревщиками. Ибо именно для плотников и столяров предназначались первые настоящие инструменты, что должны были родиться из гудящего пламени плавильных печей, что затевались на берегу Неглинки.
Я велел собрать их в просторной, залитой светом палате — лучших, самых толковых и опытных, чьи руки привыкли чувствовать дерево как самих себя. Тех, кто создавал шедевры деревянного зодчества, что радовали глаз повсюду в Кремле.
Я понимал, что традиционный путь, литьё по выплавляемым восковым моделям, несмотря на всю свою древность и кажущуюся надёжность, для моих целей не годился. Он был слишком причудлив, медлителен и давал на выходе штучный, уникальный товар. А мне требовался поток.
Мой замысел был прост: навсегда порвать с эпохой единичных, неповторимых изделий, где каждый искусник часами, а то и днями, лепил из податливого воска свою единственную в мире деталь. Такой подход хорош для изготовления княжеских кубков или окладов для икон, но он был губителен для того, что я задумал.
Державе, готовящейся к стремительному рывку, нужны были не произведения ювелирного искусства, а сотни и тысячи абсолютно одинаковых, взаимозаменяемых, отлитых по единому стандарту тяжелых бронзовых и чугунных частей. И для этого требовался иной метод — стержневая формовка.
Вместо хрупких восковых лепочков, уничтожаемых при первой же отливке, я предложил им создавать многоразовые деревянные «негативы» — стержневые ящики. Прочные, выверенные до последней черты, состоящие из двух идеально подогнанных половинок. Сложил их, забил внутрь формовочную смесь, уплотнил, разобрал — и вот она, готовая пустотелая форма, ждущая раскалённого металла. Одна такая форма могла пережить десятки, если не сотни, отливок, рождая на свет вереницу совершенно идентичных деталей.
Этим мастерам, привыкшим к уникальности своего труда, предстояло стать первыми, кто создаст инструмент для массового производства, но начать им предстояло с тренировки на мягких породах дерева. Под моим пристальным наблюдением.
Пока что давать мастерам в руки морёный дуб, что уже начали свозить со всех концов государства, было бы непозволительной роскошью и откровенной глупостью. Этот почти окаменевший, пролежавший в болотах столетия чёрный материал, доставленный на подводах, что скрипели под его неимоверной тяжестью, был твёрд как железо и хрупок как стекло.
Его нельзя было просто так тесать или скоблить; он требовал совершенно иного подхода и иного, закалённого инструмента, которого у нас пока попросту не существовало. Я не поскупился, даже повелел разобрать пару массивных столов из трапезной Теремного дворца, чьи столешницы были вырезаны из цельных плах такого дуба, но всё это богатство пока лежало в стороне, под навесом, ожидая своего часа. Отдать его сейчас в руки мастеров означало бы обречь и людей на бесплодный, изматывающий труд, и бесценный материал на неминуемую порчу.
Для начала им предстояло освоить куда более податливое, но всё же крепкое и честное дерево — обычный, выдержанный дуб. Под его обработку уже был отведён длинный навес. Воздух здесь был густо пропитан терпким, пьянящим запахом свежей стружки, а над головой стоял непрекращающийся деловитый стук деревянных киянок по рукоятям стамесок и сухой, резкий скрип резцов, вгрызающихся в упругую древесину. Это была совсем не тихая и вдумчивая работа с мягким воском; здесь требовалась недюжинная физическая сила, точность глазомера и твёрдость руки, которую ещё предстояло набить.
И я был вместе с ними. Оставив на время все некритичные дела, я приходил сюда, подпоясывал рубаху и, наравне со всеми, брал в руки инструмент, вырезая из дубовой заготовки половинки будущего стержневого ящика.
Я делал это не только для того, чтобы на собственном примере обучить людей основам нового для них ремесла. Была и другая, куда более веская и личная причина: мне нужно было заново приручить это тело, согласовать безграничные знания разума с вполне осязаемыми пределами имеемых мышц. Моя голова помнила всё до мельчайших движений, но эти руки пока ещё не стали по-настоящему руками мастера. Каждое нажатие на резец, каждый удар киянки был шагом к этому единению, калибровкой, в ходе которой воля и движение сливались в одно неразрывное, безошибочное целое.
Я наблюдал за собранными людьми и видел в их глазах усердие, а в руках — талант. Это были лучшие резчики по дереву и кости, которых только можно было сыскать на Руси, способные сотворить из липы или самшита настоящее чудо. Но их искусство было искусством художника, а не инженера. Они мыслили образами и искали красоту, а я требовал от них абсолютной, бездушной точности, чуждой их ремеслу. Поэтому доверять им окончательную доводку самых ответственных деталей я пока не мог и был готов делать всё собственноручно. Ошибка даже в пару миллиметров здесь была недопустима; она означала не просто досадную неаккуратность, а брак, который подведёт в самый решающий момент.
А им, как только закалённый инструмент для морёного дуба будет готов, предстояло оттачивать руку на куда более грубых, но не менее важных вещах. Они будут вырезать формы для чугунного литья, и эта работа станет для них лучшей школой. Список необходимых для державы изделий велик: чугунные котлы, дешёвые и прочные сковороды, и, конечно же, нескончаемая череда того, что требовала армия, но чего пока что и в помине не было — круглые, как на подбор, пушечные ядра, картечь для орудий, корпуса для ручных гранат и многое, многое другое. Так что без дела люди сидеть не будут, работы хватит на годы вперёд.
Князь Щетинин, пришедший отчитаться, нашёл меня под широким навесом, в самом сердце плотницкой артели. Воздух здесь был густым, пропитанным терпким ароматом свежей стружки и тем особенным запахом энтузиазма, который источают люди, нашедшие дело по душе. Вокруг меня, на верстаках и прямо на утоптанной земле, лежали заготовки, инструменты и горы золотистых кудрей, сошедших из-под стамесок и рубанков.
Мои новые ученики с благоговением взирали, как в моих руках рождается из дерева то, что станет образцом для их будущей работы — идеальная мастер-модель, выверенная до долей миллиметра. И каждый из них уже мысленно слагал хвастливую повесть для внуков о том, как сам государь не гнушался стоять с ними плечом к плечу, обучая ремеслу и делясь тайнами мастерства.
Вся эта кипучая деятельность разворачивалась в субботний день, когда по всем церковным канонам следовало предаваться покою и молитве. Но здесь на подобные условности не обращал внимания никто. Если уж сам избранник Божий, их государь, трудится не покладая рук, то и простым смертным не престало праздно отдыхать, отлынивая от дела государственной важности.
В моих же планах, расписанных на годы вперёд, отдавать каждый седьмой день во власть религиозных предрассудков было непозволительной роскошью, граничащей с преступным расточительством. Слишком многое предстояло сделать, слишком мало было времени. Так что пока — работа без оглядки на календари и праздники. Пусть привыкают к новому ритму жизни, где высшей добродетелью является усердный труд, а не праздное шатание.
Они и слов-то таких — «выходной» или «отпуск» — в жизни своей не слыхали, живя от одного церковного праздника до другого. Ничего, придёт время, и я сам дарую им официальный день для отдыха, но только тогда, когда маховик державы раскрутится на полную мощь.
Щетинин терпеливо дождался, пока я закончу особо тонкий срез, и лишь затем начал доклад. Я слушал его, не отрывая взгляда от сложной резьбы, лишь изредка кивая в ответ на его слова о том, что обжиговые ямы заполнены доверху, а первые партии руды вот-вот будут готовы. Выслушав, я сдул с заготовки лёгкую древесную пыль и отложил инструмент.
Прикинув сколько ещё я буду нужен здесь, велел князю собирать тех же людей, что были с нами на промывочных каскадах, через два часа у ям.
Осмотрев глинобитные курганы в которых отмытый лимонит проходил процесс дегидратации и поверхностной отчистки от серы, остался доволен и тут же повёл свиту дальше.
Нашей целью было обширное, круглое строение под высокой шатровой крышей. Оно не имело глухих стен, чтобы внутрь свободно проникал спасительный сквозняк, но его циклопические размеры внушали невольное почтение. Это был единый энергетический хаб — приводная станция, чьи невидимые глазу жилы уходили прямо в чрево примыкающей к ней кузницы.
У коновязи, в тени раскидистого вяза, мерно пережевывая сухое сено, стояли восемь исполинских волов. Могучие, широкогрудые животные-кастраты с налитыми, бугристыми мышцами под лоснящейся рыжей шкурой и влажными, флегматичными глазами.
Точнее, так они виделись глазам современников, для которых эти животные были вершиной тягловой мощи. Это были волы из так называемого «нарядного» или «пушечного» обоза, куда по особому государеву прибору отбирали самых крупных и сильных быков со всего государства, способных на неровных, разбитых дорогах перетаскивать исполинские осадные бомбарды.
Современный артиллерийский осадный парк состоял из орудий, отлитых ещё при Иване III, и весят они почти по десять тонн, считаясь при этом не просто оружием, а подлинным символом мощи и технологическим чудом. Перемещение таких монстров требовало запрягать в единую упряжь десятки пар лучших волов. И вот, глядя на этих «лучших», я с трудом сдерживал горькую усмешку.
Для меня, человека из будущего, эти «исполины» выглядели откровенными доходягами. Ростом в холке едва достигающие ста двадцати сантиметров, с живым весом, вряд ли превышающим триста пятьдесят килограмм, они походили скорее на худосочных бычков-отъёмышей, которых в моём времени едва отняли от мамкиного вымени, а не на мощных тягловых животных.
Любой современный мне фермер, выстави он такое на ярмарку, стал бы посмешищем. Но здесь, в шестнадцатом веке, на фоне повсеместного мелкорослого и вечно недокормленного крестьянского скота, они и впрямь казались гигантами. Впрочем, имеем, что имеем — ни племенных заводов с искусственным осеменением, ни возможности закупить поголовье элитных пород где-нибудь в Европе у меня не было.
Конечно, можно было бы, запершись на неделю в палатах, на скорую руку набросать учебники по основам селекционной работы, изложив принципы, открытые каким-нибудь Робертом Бейквеллом лишь в восемнадцатом веке. Но я прекрасно понимал, что в животноводстве есть одно железноее правило, высеченное веками опыта: «Порода заходит через рот».
Любые, самые гениальные селекционные изыскания и инбридинги обратятся в прах без стабильной, обильной и разнообразной фуражной базы. А откуда ей взяться на Руси шестнадцатого века? Крестьянская скотина месяцами стояла в тёмных, тесных хлевах на протяжении долгого зимнего стойлового периода, питаясь в лучшем случае прелым сеном с заливных лугов, а чаще — гнилой соломой. О сочных, питательных кормовых культурах, вроде клевера или турнепса, которые стали основой аграрной революции в Европе, здесь и не слыхивали.
Весной на пастбища выгоняли настоящих скелетов, обтянутых кожей. Как в таких условиях говорить о приросте массы или селекции по экстерьеру? Всё это упиралось в глубочайший кризис сельского хозяйства, которое, в свою очередь, страдало от отсутствия качественного инструмента, но это была лишь вторая по значимости проблема.
Главным же проклятием земли было и остаётся тотальное «навозное голодание» полей. Без массированного внесения удобрений — навоза, торфа, компоста, а в перспективе и минеральных — рассуждать о какой-либо аграрной революции было невозможно, даже будь у меня под рукой целый парк новеньких тракторов «Кировец».
Эта простая истина отлично прослеживается на примере куда более близкого мне по времени аграрного сектора в СССР. Даже с тотальной механизацией через Машинно-тракторные станции, с героической, но зачастую бездумной распашкой казахстанской целины, с гигантскими проектами по мелиорации и использованию торфа, страна не могла прокормить себя.
И лишь с началом хрущёвской программы «большой химии», когда по всему Союзу начали строиться гигантские химкомбинаты, производящие азотные и фосфорные удобрения, начался робкий, нестабильный, но всё же рост урожайности. Да и с ней, как я помню, каждый год превращался в отчаянную «борьбу за урожай», а полки магазинов так и не ломились от изобилия. Тут, конечно, был и вопрос в чудовищной организации труда и бездарной концентрации ресурсов, но сам факт говорит о многом: без химии даже трактор — дорогая и бесполезная игрушка, неспособная победить законы агробиологии.
Вот так, глядя на этих флегматичных, понурых волов, безэмоционально пережёвывающих сено, я мыслями вновь и вновь возвращался к проклятому крестьянскому вопросу в удручающих реалиях шестнадцатого века, с его неумолимо наступающим пиком Малого ледникового периода. Год от года климат будет становиться холоднее, непредсказуемее, сокращая и без того короткий вегетационный период. И что-то мне подсказывало, что если я в ближайшие годы не решу эту фундаментальную проблему продовольственной безопасности и не заложу основы для аграрного прорыва, то все мои гениальные начинания с металлургией, пушками и мануфактурами будут надёжно похоронены в начале следующего, семнадцатого века.
Похоронены под чудовищными климатическими катастрофами, которые мне были известны не только из учебников истории. Великий голод 1601–1603 годов, спровоцированный, как считается, извержением вулкана в далёком Перу, но лёгший на уже остывающую почву Ледникового периода, унёс до трети населения страны и стал детонатором Смутного времени, ввергнувшего государство в кровавый хаос. Не решив вопрос с хлебом сейчас, я своими же руками строил для потомков колосса на глиняных ногах, который рухнет при первом же серьёзном заморозке, увлекая за собой в бездну и династию, и саму идею единой, сильной державы в максимальных границах средневековой Руси.
Но это не означало, что, размышляя о глобальных вызовах, я мог позволить себе пренебречь тем, что находилось прямо у меня под ногами. Напротив, весь мой накопленный опыт кричал о том, что именно с таких мелочей и начинаются большие перемены. Взгляд, знающий как выискивать узкие места в сложных производственных цепочках, мгновенно цеплялся за то, что можно было исправить здесь и сейчас, получив быстрый и осязаемый эффект.
На истоптанной земле прямо возле волов валялось тяжёлое деревянное ярмо, которое плотники только что сняли, чтобы подогнать по размерам новое.
Я остановился, ткнув носком сапога в отполированное бычьим потом и вековым трением дерево старого ярма.
— Тишка, — негромко позвал я плотницкого старосту. Тот моментально вынырнул из-за спин и пал на колени, комкая в руках шапку. — Твоих ли рук дело сбруя сия тягловая, что для волов делана?
— Так, государь-батюшка, артелью нашей резали, — глухо ответствовал плотник, не смея поднять очей. — Строго по дедову обычаю гнули, из дуба. На выю скотине класть, дабы тянула справно и воз не косило.
— По дедову обычаю, молвишь? — я скривил губы в усмешке, подняв взгляд на тучную, подобную горе, тушу вола. — В том и беда, Тишка, что деды наши физики не ведали, а анатомии и в глаза не видывали. Восстань и зри.
Свита за моей спиной недоумённо и суеверно переглянулась, услышав незнакомые, режущие слух слова. Я же подошёл к волу почти вплотную. Животное лишь шумно выдохнуло через мокрые ноздри, обдав меня тёплым летучим запахом сена.
— Силен вол, спору нет, — начал я, указывая рукой на мощную, вздымающуюся горой холку. — Но егда возлагаете вы ему вашу долблёную колоду на выю, куда ложится вся немыслимая тяжесть воза али ряда[4]? На горло. На нежную плоть гортани и жилы кровяные. Всякое усилие, всякий натужный шаг, коим зверь тянет груз, вдавливает ярмо ему прямо в дыхало! Он сам себе удавкою выю давит!
Я обвёл взглядом напряжённые лица свиты. Щетинин нахмурился, явно примеряя сказанное к обозам своего оружейного приказа.
— Оттого и валится вол оземь, едва груз становится воистину тяжек, — я ударил ладонью по старому ярму у ног. — И его уж никаким кнутом не поднять, ибо зверю дыхания не хватает! Вся его тяга пропадает втуне, гибнет по недомыслию.
Я с презрением пнул носком сапога тяжёлую дубовую колоду. Деревяшка, весившая никак не меньше килограмм пятнадцати, с треском отлетела на десяток метров, кувыркаясь в пыли.
По толпе прошёлся испуганный вздох, перешедший в недоумённый ропот. Отшатнулся даже Щетинин, не говоря уже о людях попроще. Никто не ожидал подобной, почти нечеловеческой для семилетнего, хрупкого на вид мальчика, силы. Все взгляды, полные страха, изумления, но и невольного восхищения, были прикованы ко мне.
— Посему слушайте наказ мой: сии старые ярма шейные изрубить топорами на растопку горнов. А наместо них сладить новые. Бумагу!
Лишь только прозвучала команда, из замершей в почтительном молчании свиты бесшумно, словно тени, выступили двое слуг. В три выверенных, почти механических движения они разложили передо мной лёгкий походный столик из полированного ореха на скрещённых ножках. На его поверхности в идеальном порядке расположилось всё потребное: тяжёлая серебряная чернильница с гербом, стопка плотных, почти хрустящих листов голландской бумаги, горсть свежеочинённых гусиных перьев и песочница.
Все, от самих слуг до князя Щетинина, затаили дыхание, ловя каждое движение моей руки. Я небрежно взял перо, обмакнул острый кончик в чернила и, не дав стечь лишней капле, склонился над листом. Под моим пером, движущимся быстро и без единой помарки, на бумаге стал проступать чертёж. Никаких лишних линий, никаких сомнений — лишь чёткая и ясная схема, понятная даже самому простому плотнику.
На бумаге родилось совершенно иное: широкий, искусно выгнутый по форме бычьего лба брус. От его краёв отходили два широких и прочных сыромятных ремня, предназначенных для крепления у самого основания рогов. Ещё несколько уверенных штрихов — и я добавил подкладку из толстого войлока, дабы дерево не натирало кожу, показав, как именно оно должно прилегать к черепу, передавая тягловое усилие напрямую на мощный скелет животного. Эта до гениальности простая конструкция именовалась лобовым или испанским ярмом.
— Сладить по сему образцу! — я протянул чертёж остолбеневшему Тихону. — Десяток для почину.
Решив закрепить чертёж с живым пособием, подозвал его к волу и начал объяснять.
— Вол не грудью тянет. Он затылком упирается. В сей упряжи вся его сила бычья, весь костяк от хвоста до темени единым рычагом сработает! Меж ним и грузом боле не будет хрипящего горла. В ярме сём лобовом скотина не задохнётся вовек, а тягловое усилие её на треть, а то и вполовину возрастёт. Боле тяги — меньше кнута. Уразумел ли?
— Уразумел, государь-батюшка! — восторженно закивал Тихон, хлопая себя по ляжкам, внезапно осознав всю простую и безжалостную гениальность решения. — Экая премудрость! До такого век не додуматься! Лбом-то, лбом упираться… Воистину речешь, вся сила бычья в рогах!
Оставив его переваривать это анатомическое откровение, я развернулся и шагнул под своды шатровой крыши манежа. Здесь, в центре ровного, утрамбованного до состояния камня земляного круга диаметром ровно в десять метров, возвышалось то, ради чего я пришёл сюда сегодня.
Главный привод. Сердце завода.