Начало июня обрушилось на Москву безжалостным, звенящим зноем. От весенней распутицы, ещё недавно державшей город в непролазном плену, не осталось и следа. Земля просохла, покрылась сетью мелких трещин и теперь, под ногами тысяч людей и копытами лошадей, обращалась в густую, удушливую серую пыль. Листва на деревьях, обрамлявших крутые берега Неглинки, стояла густо-зелёная, сочная, ещё не успевшая потускнеть от летнего зноя, а в раскалённом воздухе деловито гудели слепни и оводы.
Неглинка, вошедшая в свои берега после бурного весеннего паводка, несла свои воды куда спокойнее, но всё с той же неумолимой силой. На её левом, пологом берегу, у самых стен Кремля, царило вавилонское столпотворение. Это не был обычный торговый гвалт или праздная суета. Здесь, в пыли и поту, под палящим солнцем, закладывался очередной камень фундамента моей Державы.
Я стоял на высоком обрыве, наблюдая за кипящей внизу работой. На мне был лёгкий кафтан из тёмно-синей тафты, не стеснявший движений и не собиравший на себя лишнюю пыль. Солнце припекало макушку, но я не обращал на это внимания, полностью поглощённый разворачивающимся внизу индустриальным пейзажем.
По правую руку от меня, стараясь дышать ровно, несмотря на духоту и крутой подъём, застыл князь Щетинин. Его тяжёлое, изрезанное морщинами лицо блестело от пота. Чуть поодаль, сливаясь с тенями, стоял Иван Юрьевич, а за ними теснилась свита из старших ключников, тиунов и приказчиков во главе с седобородым Яковом. Все эти люди, формально числились моими холопами.
Но холопство были совсем иного формата, нежели принято считать. Все они одновременно являлись моими целовальниками, что в это время считалось наиболее лучшей защитой от обмана, так как в их руках сходились все нити управления казной. Они ворочали такими суммами, что иным родовитым боярам и во сне не привиделись бы, распоряжаясь поставками хлеба для ратных людей, закупкой заморского сукна и отправкой поминок. В их глазах помимо обожествления, была деловитая сосредоточенность и нерушимая верность не столько сану, сколько мне лично.
Чуть поодаль от этих хозяйственников, словно обособившись, стояла другая группа — дьяки и подьячие из недавно учреждённого мной Приказа рудознатных дел. Одетые в тёмное, добротное, но неброское сукно, с тонкими, привыкшими к перу пальцами и пытливыми, цепкими взглядами, они напоминали менеджеров из совсем иных времён. Сейчас, правда, толку от них было немного, ибо им не хватало главного — головы. Их начальник, промышленник Аникей Фёдорович Строганов, человек великой хватки, должен был прибыть в Москву лишь к концу следующего месяца. Но я не мог позволить себе терять столько времени. Потому и вывел его будущих помощников «в поле». Пусть вдыхают эту пыль, пусть слушают скрип телег и жалобы мастеровых. Чтобы, когда прибудет Аникей, их отчёты и расчёты не были лишь мёртвыми цифрами на бумаге, но живой, насущной болью.
Сверху было отчётливо видно, как от Богоявленских ворот к реке неиссякаемой, скрипучей вереницей тянутся крестьянские телеги. Гружёные доверху колымаги, влекомые тяжело дышащими, в мыле, лошадями, везли главное богатство здешних мест — болотную руду. Лимонит. Десятки возов ежедневно сваливали этот рыжий, комковатый суглинок в гигантские кучи, от которых тянуло гнилостным запахом стоячей воды и прелых кореньев.
— Зри, Юре Иванович, — негромко произнёс я, не отрывая взгляда от телег. — Се кровь земли. То, из коей кузнецы твои броню да клинки куют. Велик ли прок с неё нонече?
Князь Щетинин тяжело вздохнул, утирая мокрый лоб краем расшитого рукава.
— Мало проку, государь-батюшка. Землица сия рыжая — сущая мука для мастеровых. Доколе крицу из неё выварят, семь потов с них сойдёт. Угля пожгут бездну, а железа выйдет — с гулькин нос. Да и то железо… — князь поморщился, словно от зубной боли. — Иной раз бьются мастера над бронёй, а она с изъяном родится. Чуть морозцем прихватит — от доброго удара шестопёром треснет, аки стекло. Али, напротив, в горне калится — под молотом сама в крошево обращается. Все труды прахом.
— Оттого и обращается всё в крошево, княже, ибо не железо вы варите, а токмо грязь в печи калите, — сухо ответил я и, подав знак свите следовать за мной, начал спускаться по вырубленным в склоне земляным ступеням.
Целовальники и дьяки торопливо засеменили следом, спотыкаясь и роняя шапки. Жильцы из охраны безмолвно взяли нас в кольцо, длинными протазанами безжалостно раздвигая снующую толпу работных людей.
Едва мы спустились к кромке воды, гул топоров, пил и надсадных криков стих, словно его отрезали ножом. Работные люди, перемазанные рыжей глиной и потом, завидев моё приближение, бросали инструмент и падали на колени прямо в сухую, истоптанную пыль.
— Труд ваш во славу державы есть молитва! — голос мой прокатился над берегом, останавливая это нелепое падение. — Восстаньте! Не прерывать дела!
Работники, что трудились здесь с самой весны, к моим причудам уже попривыкли. Сотворив быстрый земной поклон, они, хоть и с опаской, но уже без прежнего трепета поднимались на ноги, ловя недоуменные и осуждающие взгляды новоприбывших. Через мгновение-другое, подхватив брошенные топоры, тёсла и скобели, они вновь принимались за дело, и над рекой возобновился прерванный было деловитый гул.
А вот новички, совсем недавно прибывшие на берега Неглинки, продолжали лежать ниц, вжимаясь в сухую, истоптанную землю. В них с младых ногтей было вбито — государя узрев, пади и замри, и слово его есть закон, но этот закон казался им немыслимым, нарушающим всякий устой. Лишь получив болезненный тычок под рёбра древком протазана от проходящего жильца или услышав грозный шёпот своего десятника, они испуганно вскакивали, торопливо отряхивая с одежды рыжую пыль и не смея поднять глаз брели куда им указывали.
Ничего, скоро и эти пообвыкнутся. Пройдёт ещё седмица-другая, и они уразумеют, что мне нужны не их согбенные в рабском страхе спины, а крепкие руки и спорая работа. Их лучшая молитва — в звоне топора да в скрипе ворота, а не в бездумном биении лбом о землю.
Мы подошли к главному сооружению на этом участке берега. Исполинский деревянный каскад, сколоченный из толстенных сосновых плах. Три широких желоба, располагавшихся ступенями друг над другом. Верхний конец конструкции был врезан в высокий берег, куда телеги подвозили руду, а нижний нависал прямо над быстрыми водами Неглинки.
Я подозвал старосту плотников — седобородый мужик по имени Тихон тут же подбежал, сжимая в мозолистых руках снятую шапку. Но на колени повторно не бухнулся, чем заслужил мою одобрительную улыбку.
— Исполнили ли всё так, как черчено было, Тишка? — спросил я, окидывая взглядом конструкцию.
— Черта в черту, государь-батюшка! — выпалил он. — И столбы дубовые в дно речное вбили на сажень, дабы паводком не снесло, и корыта собрали так, что ни капли мимо не утечёт.
Я поднялся по деревянному настилу к среднему желобу. Дно его представляло собой не сплошную доску, а прочную кованую решётку. Я присел на корточки, князь Щетинин и Тихон, пыхтя, склонились следом.
Я медленно провёл рукой по холодным прутьям, вспоминая прошлый приезд: наспех сделанную решётку, где в одном краю и веточка бы не пролезла, а в другом зияла брешь в три пальца. Помню побледневшего Тихона, ждавшего порки. Но я лишь тихо приказал переделать, чтобы к моему возвращению все зазоры были одинаковы.
Теперь я проверял их тщание. Вынув из подсумка лесной орех — оставленный им калибр, — я просунул его в щель. Он проходил свободно, но не болтался. И так по всей длине. Исполнили. Поняли: требуется не страх, а точность. Молодцы.
— Добре, — похвалил я Тихона и продолжил, обратившись к свите. — Подите семо. И слушайте, для чего хитрость сия удумана. Княже, и ты внимай.
Я повернулся к Щетинину, который всё ещё не догадался для чего мне нужен этот деревянный каскад.
— Зри, Юре Иванович. Руду из болота правите. Что ж в ней обретается?
Я указал на ближайшую кучу лимонита, подошёл к ней и поднял увесистый бурый ком. Ударив им о край дубового желоба, я расколол его надвое.
— Зришь ли? — я поднёс обломки к лицу оружничего. — По краям зде железница рыжая. А в нутре — глина сизая, да песок белый, да коренья.
Князь кивнул, всё ещё не понимая, к чему я веду.
— Ковачи твои, не мудрствуя, ком сей со всею грязью в горны плавильные мечут, — продолжил я жестко. — Глина же сия сизая — погибель для огня и железа. В печи она не горит и железом не обращается. Она жар печной жрёт, аки свинья помои! Колико бы угля ты ни спалил, глина тепло его отымет да расплавится в паскудное мутное стекло — шлак. И стекло сие оплетёт железо, не давая ему в чистую крицу спечься.
Я бросил обломок руды под ноги и с силой растер его сапогом в пыль.
— Оттого и железа у вас выходит толика малая. Оттого и крицы ноздреваты, шлаком полны, кои ковачи твои после до седьмаго пота молотами куют, половину веса в окалину теряя. Не железо вы плавите, Юре Иванович. Вы в горнах своих глину попусту греете.
Ключник Яков, который заведовал поставками руды, позади меня горестно ахнул и истово перекрестился, словно я только что раскрыл ему тайну дьявольского наваждения. Щетинин нахмурился, его брови сошлись на переносице, когда до него начал доходить чудовищный масштаб потерь.
— Посему, — я обернулся к деревянным желобам, — прежде нежели руда огня коснётся, надлежит её от скверны очистить. Для того и возведены сии грохоты промывочные.
Я встал у верхнего, самого широкого желоба.
— Сюды, на самый верх, станут мужики телегами руду сырую комьями сваливать, для оного и взвоз соорудили. А по трубам дощатым от запруды, что выше по Неглинке учинена, сюда же хлынет поток воды быстрый да сильный.
Я обрисовал руками траекторию водного потока.
— Ударит вода в руду — глина размокнет, а песок вымоется. Зде же и встанут мужики с киянками деревянными да пестами. Пускай прямо в воде и бьют по комьям великим, крушат их. Елико крупно — останется на верхней, редкой решётке. А вся мелочь, вкупе с водой, ринется вниз, на средний ярус.
Я спустился ступенями ниже.
— И вот зде, княже, и сокрыт главный смысл сортов. Вода с грязью да песком пройдёт сквозь прутья вольно. Сквозь них провалится и рудная пыль, что зело мелка. И унесёт всё то Неглинка в Москву-реку. А на прутьях железных останется одна лишь руда чистая, от всякой дряни отмытая.
Я посмотрел в глаза оружничего.
— И размер её будет строго в три сорта, по количеству ступеней. Те что с нижнего, размером с орех, можно сразу в печь метать, те что крупнее, надобно сначала разбить до такого же размера.
— Дозволь вопросить, государь, — робко, но с живым профессиональным интересом подал голос один из целовальников, вызвав дикий ужас на лице дьяков, которые были не привычны к такому фамильярству с государём. — К чему ж сорт сей строгий? Не едино ли, великим ли комом руду чистую в печь метать, али мелким?
— Вовсе не едино, — отрезал я. — Ежели метнёшь во горн руду величиною с конскую голову, жар печной её снаружи лишь оплавит, а нутро её камнем сырым и останется. А ежели засыплешь пыль рудную, что мелка аки мак — она все ходы для духа забьёт. Меха твои натужно взвоют, а ветр сквозь тугую засыпь не пройдёт. Печь и задохнётся.
Вопрошавший ошарашенно кивнул, поражённый этой недоступной ему прежде физикой аэродинамики и теплообмена.
— А вот сорт в «лесной орех», — продолжил я, — сие и есть мера верная. Дух сквозь такие камешки гуляет вольно, раздувая угли добела, а жар пронимает камень до самой сердцевины вмиг.
Я обратился к Тихону.
— Уразумел ли ныне, староста, отчего я за единую щель неверную в решётке сей с тебя голову снять готов был? Каждая дыра не по мере здесь — то железо порченое там, в грядущем.
Тихон начал кланяться, не переставая, и я тут же пожалел о неудачной шутке.
— Сие есть отмывка, — оставив старосту в покое, резюмировал я. — Но отмытый камень — то лишь половина дела.
Я неспешно двинулся прочь от берега, вверх по укатанному склону, отдаляясь от шума воды. Солнце поднималось всё выше, беспощадно припекая. Пыль скрипела на зубах. Мы вышли на обширную, выровненную поляну, сплошь лишённую растительности.
Здесь кипела иная работа. Около сотни землекопов, обливаясь потом в своих серых, просоленных рубахах, вгрызались заступами в сухой суглинок. Они рыли ряды круглых, неглубоких ям — около сажени в поперечнике и по колено глубиной. Стенки и дно ям тщательно утрамбовывались тяжёлыми деревянными колотушками и бабами.
Князь Щетинин, тяжело поспевая за мной, окинул стройку долгим, непонимающим взглядом.
— Великий государь… Никак в толк не возьму, — он осторожно поправил сбившуюся узорчатую шапку-мурмолку. — Нешто отмытую руду не в плавильню прямиком нести потребно? К чему ямы сии по всему лугу копать? Али ледники здесь строить помышляешь?
Я остановился у края одной из свежевырытых, идеально круглых ям и велел свите окружить меня.
— В том, княже, и есть ваша беда извечная, — произнёс я негромко, но так, чтобы слышал каждый ключник. — Поспешаете вы бросить камень в огонь, не ведая его истинного естества. А руда болотная, пускай и отмытая до блеска, таит в себе двух демонов страшных. Две погибели для доброго уклада, о коих ты поминал.
Я выдержал театральную паузу, наблюдая, как на лицах суровых мужиков проступает инстинктивный, средневековый страх перед нечистой силой и сглазом.
— Демон первый — Вода Сокровенная, — начал я, переводя понятие химически связанной гидратной воды в лимоните на понятный им язык. — Руда, что на полях лежит да сохнет, с виду суха, аки зерно. Но в самой серёдке камня, в естестве его, вода тайная сокрыта. Она намертво с железом повязана.
Я поднял с земли сухой ком глины и сжал его в кулаке.
— Егда же ввергаете вы руду сию сырую в жаркий горн, вода та сокровенная вскипать начинает и в пар обращаться. Пар же сей выстуживает сердцевину печи! И сколько бы ты, Юре Иванович, дров да угля ни спалил, жар великий уйдёт не на варку железа, а на то лишь, чтоб воду незримую из камня выгнать. Не дойдёт печь до того белого, слепящего каления, кое потребно. Оттого и крица выходит студёной, непроваренной, и крошится под молотом.
Щетинин задумчиво гладил бороду. Для воеводы и управленца всё это звучало как откровение, объясняющее многолетний брак, с которым он боролся на Оружейном дворе.
— А демон второй — то Сера горючая, — понизив голос, продолжил я, описывая серу, содержащуюся в пирите, но она так же часто сопутствует лимониту. — Скрыта она в камне, и глазу невидима. Но егда попадёт она в печь и впитается в железо калёное… оттоль и твоя красноломкость, княже! Железо выходит порченым. Возьмёт ковач крицу, ударит по ней молотом тяжким, покуда красна она да горяча — а та со звоном на куски и рассыплется! Ибо сера пожирает крепость уклада изнутри.
Ключник Игнат, отвечавший за кузнецов, громко и горестно вздохнул.
— Истинно так, государь-надёжа! Всё как по писаному говоришь! Бьёшь её, окаянную, а она и крошится, будто лёд звонкий! Ить сколь руды изводим попусту! Неужто и впрямь сыскана управа на напасть сию?
— Сыскана, Игнат. И управа та перед вами, — я махнул рукой на ряды ям. — Сии ямы и есть для обжига. Допрежь чем руда коснётся великого горна, мы изженём обоих демонов зде, под открытым небом.
Я подозвал к себе старосту землекопов и велел ему подать длинную ровную жердь. Опираясь на неё, я шагнул прямо на утоптанное глиняное дно ямы и принялся чертить на стенках.
— Внимайте же слову моему и помните его крепко. Княже, с тебя и спрос будет велик! Во испод ямы сей повелеваю класть брёвна толстые, сухие, крест-накрест. Поверх тех брёвен — изрядный слой сухого хвороста, лозы буломной да соломы. То будет затравка костру нашему.
Я провёл линию чуть выше дна.
— На хворост тот надобно сыпать отмытую на реке руду — чистый наш железный «орех». Слоем в меру[1] шириной.
Я прочертил вторую линию.
— А поверх руды… — я посмотрел на приказчиков. — Поверх руды сыпьте угольный лом! Пыль угольную, крошку мелкую, торф сухой — весь тот сор, что от кузниц да печей остаёт, коий в горн плавильный класть не гоже, ибо он дух печной глушит. Зде же ему самое место! Слоем не тоньше сорока зерномер[2].
— Эко ж сколь добра бросового в дело пойдёт! — восхищённо пробормотал отвечающий за углежжение целовальник, прикидывая сбережение государева леса.
— Истинно так, — кивнул я. — А на уголь — снова руду. И тако слой за слоем, яко пирог слоёный, доколе над землёй курган не воздымится в две меры ростом.
Закончив с разметкой, я оттолкнулся жердью от глиняного дна и одним ловким движением выбрался из ямы наверх. Вновь оказавшись на твердой земле, я окинул взглядом притихших людей и, чтобы их воображению было за что ухватиться, той же самой жердью нарисовал в воздухе над котлованом огромную, правильную полусферу.
— И вот зде и придет черед хитрости великой. Егда курган сложат, повели мужикам облепить его вкруг толстым слоем глины сырой да вязкой. Сотворите броню глухую, дабы ветру вольному ходу внутрь не было. Оставьте токмо продушины малые у самой земли, дабы хворост нижний поджечь, да на маковке отверстие учините для исхода духа дурного.
Щетинин, нахмурившись, пытался сложить картинку в уме.
— Государь… Аще глиной-то облепить, не угаснет ли пламень? Како же гореть будет?
— А мне и не надобно, дабы он горел ясным пламенем, Юре Иванович, — откликнулся я, подходя к нему вплотную. — Ибо аще полыхнет костер — поленья в час единый в пепел обратятся, а руда и жару не восприимет. Огню внутри сего глиняного кургана до́лжно не гореть, а тлеть. Медленно. Жадно. Без допуску ветру вольному. Жар должен пожирать курган изнутри денно и нощно, три дня, а то и все четыре кряду!
Я обвёл слушателей горящим взглядом, заражая их значимостью процесса, который в девятнадцатом веке назовут дегидратационным и окислительным обжигом.
— Сей медленный, глухой жар и сотворит преображение. Он бережно, капля по капле, исторгнет из руды воду. И изойдет она сквозь маковку кургана густым белым паром. Сей же жар понудит и серу сгореть, — я ткнул пальцем в воздух. — И вы сами то почуете! Вкруг курганов сих станет нестерпимо смердеть тухлятиной, ажно дышать невмочь будет. То сама скверна из камня исходить станет.
Толпа слушателей замерла, впитывая каждое слово, словно я читал им откровение. Для них, привыкших мыслить образами и суевериями, всё это звучало как глубочайшая, пронзительная магия, но магия понятная и осязаемая.
— Но и се не главное, — я понизил голос до вкрадчивого шёпота, заставляя свиту невольно податься вперёд. — Егда курган остынет, и вы кирками сокрушите ту запекшуюся глиняную скорлупу, то извлечете на свет Божий камень совсем иной. Он преобразится. Из рыжего да тяжелого он станет багровым, легким, хрупким, аки кирпич печной.
Я протянул пустую ладонь, словно взвешивая на ней чудесный камень.
— Вода, исходя из естества руды, оставит по себе бессчетные, незримые оком пустоты. Камень железный станет ноздреватым, яко мочало!
Я сжал кулак.
— И вот тогда, княже… Егда мы сию рудную губку бросим в глотку наших новых плавильных горнов… Печной дух, животворящий угар, что железо от камня отделяет, проникнет в нее не токмо снаружи! Он ворвется в каждую порожнюю пору камня! Он обымет каждую крупицу железа изнутри! И руда отдаст свое железо в единый миг, сплавившись в тяжелую, чистую, единую крицу без серной скверны и без лишней траты угля!
Я резко повернулся к ключникам Якову и Игнату.
— Выход доброго, покладистого железа с каждаго тыщевеса[3] руды опосля обжига сего возрастет вдвое! А то и втрое! Уразумели ли вы, какую благостыню мы ныне на земле сей полагаем⁈
— Воистину, государь! Чудо чудное, Самим Господом тебе открытое! — прохрипел князь, пав ниц, а за ним все остальные. — Век молиться за премудрость твою станем! Вдвое железа… Без красноломкости проклятущей…
— Восстаньте, — мой голос был сух и деловит, возвращая их с небес на нагретую солнцем землю. — Не время челом бить. Время трудиться.
Я подошёл к Щетинину, всё ещё, на показ, утиравшему глаза широким рукавом.
— Княже, к исходу седмицы сей да будут здесь первые курганы, обмазанные глиной и испускающие смрад серный.
Получив заверения, что всё будет исполнено, я повернулся, плотнее запахивая лёгкий кафтан, и в сопровождении безмолвных жильцов начал свой путь обратно, вверх по склону к воротам Кремля. Первая, самая грязная и незаметная, но самая важная шестерня гигантского маховика индустриализации Руси со скрежетом пришла в движение.