***ВНИМАНИЕ!
Все исторические события, теологические диспуты и религиозные догматы, описанные в следующей главе — даже те, что опираются на реальные тексты или имена — являются абсолютным и наглым художественным вымыслом.
Голоса и мысли реальных исторических деятелей искажены намеренно и… возможно, бессовестно.
Текст ниже содержит вольные трактовки Священного Писания, радикальную альтернативную историю Церкви, деконструкцию язычества и крайне циничный, прагматичный взгляд на религию как на инструмент государственного управления.
В связи с содержанием, которое может глубоко оскорбить чувства верующих любой из ныне существующих конфессий, данную главу настоятельно не рекомендуется читать впечатлительным людям, ревнителям ортодоксии и вообще кому бы то ни было.
Вы были предупреждены.
На следующий день, едва рассветные лучи позолотили стены опочивальни, я закончил с утренними отчётами. Порядок в делах государственных начинался с порядка на собственном столе. После занялся ежеутренней разминкой и завтраком.
После завершения ритуала пробуждения, не задерживаясь, отправился в Средние палаты. Ждать долгожданного гостя просиживая пролежни я не был способен. Беспокойный ум требовал немедленной работы, и главная задача последних дней вновь завладела моим вниманием. Единики у меня теперь есть, а вот имена для них ещё не рождены. Основа для нового порядка заложена, но без ясных и понятных народу названий она останется мёртвой схемой.
Поиграв с тяжёлым гусиным пером, я ещё раз мысленно прогнал слова на языке, пробуя их на звук, отсеивая всё чуждое и наносное. Имена должны были расти из родной почвы, быть интуитивно понятными и пахарю, и ремесленнику, и дьяку. Никакой латыни, никакой греческой мудрости — только мощь и простота слова. Убедившись в стройности замысла, я обмакнул перо в чернильницу и, задержав дыхание, начал писать с той уверенностью, с какой зодчий закладывает первый камень в основание собора.
В основу угла я положил три корня, на которых отныне будет стоять порядок. Для метра — мера, грамма — вес, а литр стал ковшом. Слова народные, привычные уху, но отныне избавленные от всякой приблизительности.
Далее шли приставки множители. Никаких чужеродных латинских или греческих корней. Народ должен понимать слова интуитивно, впитывая суть величины из самого названия. Я вывел первый столбец — укрупнение.
Десяти- десять.
Сто- сотня.
Тыще- тысяча.
Тьмо- десять тысяч.
Затем я очертил второй столбец — дробление.
Доле- десятая часть.
Зерно- сотая часть.
Крохо- тысячная часть.
Пыле- десятитысячная часть.
Из-под моего пера выходили новые слова, скрепляя реальность с лязгом затворяемого замка.
Тыщемера. Расстояние, которым теперь будут мерить пути для ямских гонцов и войсковых маршей. Зерномера. Крошечный отрезок для пушкарей и урядников. Крохомера. Пока это нужно лишь для самых точных чертежей, но скоро без миллиметра невозможно будет собрать ни один надёжный ряд.
Перешёл к тяжести. Тыщевес. Килограмм. Отныне на рынках мясо и железо будут отпускаться не туманными мерами весов, а гирями в один или несколько тыщевесов. Зерновес и Кроховес. Для нужд Казны, при взвешивании серебра, и для лекарей, отмеряющих сильнодействующие травы, чтобы не отправить пациента на тот свет.
То же самое проделал с объёмами. Тыщековш — кубометр, для измерения запасов зерна и леса в трюмах насад и белян. Долековш и Зерноковш — для пороховых дел мастеров.*
(*Разумеется, внедряемая Иваном строгая метрическая система с корнями «Мера», «Вес» и «Ковш» (например, «стомера» или «тыщевес») будет строго использоваться внутри самого мира романа. Однако, чтобы чтение не превращалось для вас в разгадывание филологических ребусов и постоянный мысленный перевод, в дальнейшем будут использоваться привычные и понятные нам метры, граммы и литры.)
Я отставил в сторону чернильницу и с удовлетворением оглядел ровные, стройные столбцы новых мер и весов, которым отныне предстояло стать становым хребтом государевой казны, войска и торга. Эта бумага, пахнущая свежим железистым запахом чернил, была не просто уложением, но новым языком, на котором отныне будет говорить и мыслить держава.
Движением руки я передал лист Мишурину и Шигоне, всё это время безмолвно сидевших за столом. Оба были людьми дела, практиками, чьи умы не затуманены ни книжной премудростью, ни придворной лестью. Именно их оценка, холодная и приземлённая, была мне нужна более всего. Я молча передал им лист.
— Рассудите, — мой голос прозвучал глухо в напряжённой тишине, — и молвите слово своё. Как есть, без утайки. Ляжет ли сей единик на жизнь Руси, али отторгнут будет?
Мишурин, сидевший ближе, бережно принял бумагу, будто великую драгоценность. Шигона тут же склонился к его плечу, и они оба вперили взгляды в строки. Однако услышать их мнение в тот час мне не довелось.
Тяжелый, протяжный скрежет железных петель разорвал тишину палат. Створки дверей медленно разошлись и вбежавший Юрий, который исполнял роль моего адъютанта, приобщаясь к управлению государством, доложил о прибытии гостя.
Я велел впускать его, отложив в сторону все посторонние мысли, и поднял глаза.
В палату вошёл Михаил Триволис. Инок Максим Грек. Человек, чей колоссальный, энциклопедический ум и фанатичная преданность Истине оказались слишком страшным оружием для тех, кто захватил духовную власть на Руси. За это они заживо похоронили его в сыром, пропахшем плесенью и мышиным помётом каменном мешке Тверского Отроча монастыря. Семь лет в железных кандалах, в полном отлучении от внешнего мира.
Он выглядел пугающе. Глубокий старик, которому скоро стукнет семьдесят. Ряса, выцветшая до грязно-пепельного цвета, висела на нём, как на скелете. Измождённое, прозрачное лицо с заострившимися скулами утопало в длинной, нечёсаной седой бороде. Щиколотки и кровоточащие запястья крест-накрест перечеркивали багровые, загрубевшие рубцы — следы тяжелого железа.
Но его глаза… тёмные, глубокие, как древние колодцы в пустыне, были абсолютно живыми. В них не было того мутного пламени безумия, что сжигает разум узников-одиночек. В этих глазах горел холодный, неистовый, пронзительный интеллект.
Скрипнув стертыми суставами, Максим попытался опуститься на каменный пол, привычно готовясь отбить земной поклон, как того требовал этикет перед государем.
— «Изведи из темницы душу мою, дабы прославить имя Твоё», — ровно, не повышая голоса, произнес я строку из Сто сорок первого псалма царя Давида, останавливая его движение поднятой рукой.
Максим замер, так и не коснувшись коленями пола. Его умные глаза широко распахнулись. Он ждал окрика, ждал надменности, ждал капризов семилетнего сироты, чья власть стала игрушкой в руках Шуйских и Бельских. Но вместо этого он услышал пароль. Ключ.
Его сухие, растрескавшиеся губы дрогнули. Он выпрямился, и в тишине прозвучал его надтреснутый, сиплый от долгого молчания голос, донесший ответную строку псалма с идеальной, выверенной интонацией:
— «Окрест меня станут праведные, егда явишь мне благодеяние Своё» (Псалтирь 141:7).
— Сяди, Михаиле, — я указал на тяжелый резной стул по другую сторону стола. Я назвал его мирским именем, и он вздрогнул, но покорно, тяжело опираясь на столешницу, опустился на сиденье.
— Государь великий… — начал он, всматриваясь в моё лицо. В его проницательном взгляде читалось глубочайшее недоумение. — Владыка Даниил уверял мя, что покину аз узилище сие не прежде дня трубного гласа, дабы предстать пред Судией. Поведай, за какие вины мои али по милости твоей я ныне зрю свет в палатах сих?
— Даниил тот давеча на коленях вползал в собор Архангельский и челом своим прах с гробницы Ивана Великого отирал, дрожа, аки лист осиновый, — сухо отозвался я. — Срок его истёк. «Бог судия: одного уничижает, а другого возносит. Ибо чаша в руце Господни, вина нерастворена, исполнь растворения… и дрождие его не истощися, испиют вси грешнии земстии». Псалом семьдесят четвертый.
— «Аз же возрадуюся в век, воспою Богу Иаковлю» (Псалтирь 74:10), — на автомате закончил старец, и его глаза сузились. Он изучал меня так, как лекарь изучает рану, пытаясь понять природу недуга. — Уста твои глаголют словесами пророческими, государь. Но лик твой — лик отрока. Почто же призвал ты мя?
Я медленно скрестил пальцы, откидываясь на высокую спинку кресла-трона.
— К тому, Михаиле, что время скорби прешло. Призвах аз тя не дабы каялся ты пред отступниками. И не дабы вопрошать, что творится во стенах монастырских. Аз ведаю то не хуже твоего. Извлекох аз тя из тьмы, ибо час жатвы близок, и надобен мне муж, умеющий зерно от плевел отлучать.
Монах напрягся, подавшись вперед.
— «Виноградник был у Возлюбленного моего на роге тучной горы»… (Книга пророка Исаии 5:1) — тихо начал он.
— … «Он обнёс его оградою, и очистил от камней, и насадил в нём отборные виноградные лозы», — подхватил я, глядя ему прямо в глаза. — «И ожидал, что он принесет добрые грозди, а он принес дикие ягоды» (Книга пророка Исаии 5:2).
Я ударил ладонью по столу, и звук гулко разнесся по палате.
— Ведаю аз, Максиме, каки ягоды проросли в вертограде сем, некогда чистом. Ведаю, откуду всё пошло. Гниль сия не вчера зародилась. Пришла она купно с бабкой моей, Софией Палеолог. Купно с ней на Русь хлынули ромеи и латиняне, униаты и псы папские. Оные, что предали Истинного Бога, променявши древнюю Апостольскую веру, суровую Правь и Закон, на римскую мзду на соборище Ферраро-Флорентийском. Принесли они семо своего нового бога и лесть свою византийскую.
Глаза старца загорелись неистовым огнем. То, о чём он долгие годы решался говорить лишь шёпотом с узким кругом единомышленников, сейчас открыто, звучным голосом чеканил перед ним семилетний великий князь.
— «Како сделалась блудницею верная столица, исполненная правосудия! Правда обитала в ней, а теперь — убийцы» (Книга пророка Исаии 1:21), — горько прошептал Максим. — Зриши в корень, государь. Аз, эллин по крови, прибых из Италийских земель, мня, яко везу семо книжную мудрость. Но узрех, что мудрость уже обитала зде! Земля сия хранит неискаженный Завет! Принесенный Андреем на брега Днепра. Народ сей верует во Единого Творца, Саваофа, коего уста смердов в простоте именовали Сварогом. Чтит народ Иисуса яко Машиаха, яко Великого Пророка и Судию, сошедша во плоти, дабы растерзати пелену смерти, а не яко часть многоликого, языческого триглава!
Максим сжал трясущиеся руки в кулаки.
— И узрех аз, како ромеи начаша переписывать историю вашу. Како отравиша они умы деда твоего, Ивана Третьего. Како поиде яд от Саарского монастыря, иже они переиначиша от «Кесарского», дабы возвеличить кесарево над Божьим! Како гордый Новгород, торговавший с Ганзою, впитал ересь латинскую и готов был отверзти врата Литве, дабы токмо не подчиняться суровому древнему Закону.
Я кивнул, полностью разделяя его гнев.
— Дед мой, Иван Великий, до времени терпяше их. Надобно было ему узаконить объединение земель, и сии книжники-униаты даша ему красивую ширму «Третьего Рима». Но егда узре он истинное нутро обмана византийского, егда возжела вернути Дедовский Закон на круги своя, они удариша первыми.
— «Лживая трость книжников и его превратила в ложь» (Книга пророка Иеремии 8:8), — процитировал старец, обратившись к Иеремии. — Воистину так! Слепцы окрест тебя, государь. Они нарекли защитников Истинного Завета еретиками! Они измыслили «ересь жидовствующих», они оклеветали новгородских стригольников! А ведь мужи сии — дьяк Фёдор Курицын, Иван Чёрный, сам митрополит Зосима — лишь противились насаждению византийского идолопоклонства! Они ведали язык арамейский, читали Закон во истине его. Они стояли за единобожие. А иосифляне, ведомые алчбою богатств и земель монастырских, сожгли их в деревянных срубах, обвинив в чернокнижии!
— И самого митрополита низвергли, — жестко добавил я. — Главу Церкви, державшегося старой Апостольской веры, сместили, оболгав пред народом. Даниил и его свора променяли чистоту веры на вотчины да на золотую обнизь на ризах. Они наполнили храмы образами, уча молиться древу и краскам, забыв, яко «Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине» (Евангелие от Иоанна 4:24).
Максим Грек тяжело вздохнул, и его плечи опустились.
— Они не токмо праведников извели. Они переписали и самую память. Они взяли древние книги и извратили язык. Они брали святые имена Божьи, звучавшие в псалмах на арамейском и вписывали их в летописи яко имена языческих демонов, дабы рещи: «Видите ли, словене до нашего прихода были дикарями, поклонявшимися лешим!»
— Да, Михаил. Ведомо мне сие, — я подался вперёд, опираясь локтями о стол. Мой голос стал тихим и опасным. — И мы с тобою сокрушим ложь сию. Оружием их же невежества.
Старец поднял на меня глаза, полные изумления и заново обретенной, почти мальчишеской веры. Он не смел перебить, но всё его иссохшее тело подалось ко мне через стол, словно цветок, десятилетиями прозябавший во тьме и теперь жадно тянущийся к солнцу. В этом взгляде не было возражения, лишь благоговение перед внезапно отворившейся дверью, за которой сияла неоспоримая правда.
Воцарилась почти молитвенная тишина, прерываемая лишь тяжёлым дыханием. И не один Максим был охвачен этим напряжённым вниманием. Дядька и Мишурин — вслушивались в каждое слово, боясь упустить хоть малейший смысловой оттенок. Даже слуги, что замерли у стены, и жильцы, стоящие в карауле, слушали, открыв рты, не разумея, быть может, всех тонкостей языка и веры, но чувствуя сердцем величие этого часа.
Но более всех меня поразил взгляд Юрия. Юноша, притихший в своём углу, смотрел так, словно воочию видел, как рушатся вековые идолы лжи, как спадают с древних слов покровы клеветы. Он словно наяву лицезрел, как перед ним разверзается сама ткань времени, обнажая истину.
Всем им, от умудренного годами грека до брата, в эти мгновения казалось, что не мои слова звучат под сводами, но сама Истина, долгожданная и беспощадная, сошедшая в нашу юдоль мирскую. Не тихая и утешающая Благодать, но яростный и очищающий свет, что выжигал неправду из самых потаённых уголков души, возвращая миру его подлинные имена и забытого Бога.
— Воспомяни «Пантеон князя Владимира», о коем они с таким упоением пишут в своих списках, дабы оправдать нужду в латинском просвещении, — начал я. — Мокошь. Что за нелепица! Убогие греческие толмачи слыхали, как по весне землепашцы возводили очи к небу и молили Творца дать им благодатную влагу, испрашивая дождя. Малкош (מלקוש) — поздний, весенний дождь по Закону. «Дам земле вашей дождь в своё время, ранний и поздний [малкош], и ты соберёшь хлеб твой» (Второзаконие 11:14). А они записали сие как поклонение языческой бабе Мокоши!
Губы Максима дрогнули в горькой, но понимающей полуулыбке.
— И Хорс, — подхватил старец, и глаза его загорелись от того, что его наконец услышали. — Они записали его идолом солнечным. Прекрасно ведая, что Херес (חרס) на древней речи и есть само солнце! «Повелевает солнцу [херес], и не всходит оно» (Книга Иова 9:7). Словене славили Того, кто повелевает Хересом, а они порешили, будто Херес и есть их Бог, а сами они суть язычники и идолопоклонники!
— А Стрибог? — продолжил я жестко. — Сии лжецы нарекли его владыкою ветров. Но разве не писано: «И мрак сделал покровом Своим [сетер]… облака воздушные» (Псалтирь 17:12)? А то и вовсе искаженное Ствоот, Саваоф. Они взяли величие Божие и низвели его до свистуна, что дует парусам в корму.
— Даждьбог… — прошептал Максим, крестясь сухими пальцами. — Дат — Закон. Дат-Бог — Бог Закона, Податель Торы! Или Эль-Шаддай, Бог Всемогущий. А греки, переведя сие по простому славянскому созвучию «даждь», как «дай», сотворили из Творца Вселенной мелкого духа, подающего злато в мошну!
— Величайшее же святотатство их — Симаргл и Чернобог, — мой голос лязгнул металлом. — Узрели они на древних письменах гневных посланников Божьих. Огненных Серафимов, Сераф-Эль. И Керубов — грозных стражей с пламенным, обращающимся мечом. «И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима [Керуб]» (Книга Бытия 3:24). Великих вестников кары они перекрестили в пса персидского Симаргла и в сатану Чернобога!
Я с силой ударил кулаком по столу.
— Они Бога у нас умыкнули, Максим! Отняли Истинный Израиль, землю колен двенадцати, что сошлись здесь после рассеяний вавилонских, землю, где Пречистая Дева по окским берегам хаживала, а Машиах свет узрел в седых горах Тавриды. Взяли всё сие и замарали дешёвою охрой!
В палате воцарилась тяжелая, звенящая тишина. Вдыхая запах растопленного воска и старой бумаги, Максим сидел, опустив лицо в ладони, а его худые плечи вздрагивали от беззвучных рыданий. Это был плач человека, который понял, что прожил жизнь не напрасно, что пытки в подземелье стоили хотя бы этого одного разговора.
— Зрел я лики, государь… — наконец выдавил он из себя, подняв мокрое от слёз лицо. — Тамо, во Новегороде и под Вологдой. Во древних скитах. Счищал я ножами свежий левкас, по их указке наложенный.
— Записанные иконы, — кивнул я. Палимпсесты вероотступничества.
— Так. Под сусальным златом и сладкими ликами византийских угодников сокрыты изначальные краски. Несть там распятого, поруганного страдальца. Тамо Спас Недреманное Око — юный Мессия, Лев от колена Иудина с карающим мечом! Тамо Сам Цеваот, Небесный Огонь, окруженный многоочитыми колёсами Офанимов! Страшная, несносная первобытная мощь Творца, пред коей человек — прах и пепел. Страшатся они сей мощи, государь. Ибо таковой Бог требует жития по Закону, требует чести и меча, а не подаяний на обители за отпущение грехов!
Едва Максим произнес слово «Офанимы», как по позвоночнику моему пробежал ледяной холод, не имеющий ничего общего с окружающей средой. Память — не тела, что некогда было прахом, но души, — всколыхнулась отголоском пережитого ужаса послесмертия. На один короткий, бесконечный миг я снова оказался там, где нет ни верха, ни низа, а только безжалостная пустота.
Воспоминание было не картиной, но ощущением: чувство полной развоплощённости, осознание себя как точки сознания, затерянной в ледяном океане космоса. И многоочистое существо…
Я стиснул подлокотники кресла так, что побелели костяшки пальцев, и заставил себя сделать глубокий, неслышный вдох, втягивая в легкие знакомый, живой запах воска, старых книг и пыли. Морок схлынул. Когда старец, закончив свою пламенную речь, поднял на меня глаза, полные слёз и надежды, он увидел лишь спокойное, непроницаемое лицо государя, готового вынести свой вердикт. Внутренняя дрожь была усмирена.
— Для сего ты и здесь, Максим, — рек я, откинувшись назад и сложив руки на груди. — «Я низвергну престолы царств и истреблю силу царств языческих» (Книга пророка Аггея 2:22). Сочтены дни византийского морока на Руси. Но не стану я рубить главы митрополиту и приспешникам его. Кровь мучеников лишь семена смуты питает. Лишу я их милости сей, показав им самим прежде всего, кому они служат.
Монах нахмурил густые, сросшиеся на переносице брови.
— Каков же умысел твой, государь?
— Сокрушу их словом. Догматом. Правдой, что подкреплена силой стали. И дам им выбор, от коего златолюбивые души их не возмогут отказаться. Для первого же удара повелел я учредить новый Акридный приказ, и тебе его возглавить.
— Акриды… — старец медленно прожевал слово, пробуя его на вкус. — Пища Предтечи в пустыне. Глас вопиющего, суровая аскеза и покаяние.
— Верно мыслишь. Придёт час, и станет Акридный приказ мечом и щитом Державы. Но то — в грядущем.
Я подался вперед, вглядываясь в потрясенное лицо Максима.
— Ныне же ты, глава Акридного приказа, созови сюда всех уцелевших книжников. Всех мыслящих. Жидовствующих, стригольников, старцев-нестяжателей из-за лесов заволжских. Извлеки их из опалы, из темниц, из-за рубежа. Засядете вы за древние свитки. Станете переводить, очищать письмена от наслоений позднейших. Вскроете вы записанные иконы и явите их лики народу. А после…
Я сделал паузу, позволяя каждому слову упасть как камню весов.
— После созовем мы Великий Собор Церковный. Соберем иосифлян, униатов и Даниилу в единой палате. И ты, Максим, выйдешь супротив них. Не яко подсудимый, но яко обвинитель от Истины. Разобьешь их догматы в прах пред всей Русью. И докажешь, что «праведность» их — лишь ересь стяжательства и идолопоклонства.
Максим вскочил на ноги. В его глазах горел фанатичный, почти безумный огонь. Старческие колени больше не дрожали. Жизнь, великая цель влила в него столько праны, сколько я сам не смог бы в него вкачать искусственно.
— «Препояшь чресла твои, как муж; Я буду спрашивать тебя, и ты объясняй Мне!» (Книга Иова 38:3) — взревел он, потрясая сухими кулаками. — Истинно, государь! Сокрушу их! Разберу я их лживые переводы по букве, по всякой титле! Докажу, яко изменили они смысл псалмов, яко вписали они имена человеков смертных туда, где должно стоять лишь Имя Сущего!
Он обошел стол и, прежде чем я успел его остановить, опустился передо мной на колени, припав сухими губами к моим сапогам.
— Аз мнил, яко оставил Господь Русь во наказание грехов наших, — голос Максима дрожал, срываясь на рыдания иссушенной, но вновь обретшей смысл души. — Мнил, яко обречены есмы сгнити под лжею греческою, доколе не пожрут нас вконец латиняне с запада. Ныне же зрят очи мои спасение.
Он поднял на меня лицо. В его глазах стояло понимание того, Кем он меня теперь считал. Не реинкарнацией древней души. Не просто умным ребёнком.
— Машиах… — одними губами, благоговейно и со страхом выдохнул он. — Сын Давидов. Помазанник, рожде́нный воссоздати Третий Храм не из плинфы, но из душ человеческих. «И произойдет отрасль от корня Иессеева, и ветвь произрастет от корня его; и почиет на Нем Дух Господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости…» (Книга пророка Исаии 11:1–2)
Я не стал его разубеждать. Цинику и прагматику, сидевшему глубоко внутри моего детского тела, титул Мессии, Помазанника, был нужен лишь как идеальный, безупречный рычаг управления массами. Но я знал, что для того, чтобы этот рычаг работал, они должны верить в это искренне, до дрожи, готовые умереть за эту правду в любую секунду.
Я медленно снял с себя тяжелый, усыпанный изумрудами равносторонний крест-энколпион. Золотая цепь тускло лязгнула о дуб стола. Я оттолкнул его в сторону.
— Храму быти, Михаил, — ровно произнес я. — Воздвигнем мы Новый Иерусалим на Руси. Не из слепцов и рабов, лобзающих златые сапоги епископов. Но из воев и созидателей, ведущих истинную Правь. И егда литовская конница али крымская орда придут на землю нашу, столкнутся они не со смердами, молящими о пощаде. Столкнутся они с воинством Саваофа, поющим псалмы Давидовы под грохот пищалей.
— «Да восстанет Бог, и расточатся враги Его, и да бегут от лица Его ненавидящие Его!» (Псалтирь 67:2) — с горящими глазами закончил старец.
— Ступай, глава Акридного приказа, — я кивнул в сторону двери. — Омойся, вкуси пищи и берись за перо. Собирай люди. Указ о твоем полном прощении и наделении властью подписан мною еще до твоего избавления. Ибо есть у нас Держава, коию очистить дoлжно, и мир, который дoлжно привести к Закону.
Максим Грек встал, смахнул слёзы рукавом ветхой рясы, отвесил короткий, полный достоинства воинский поклон, и твердым, почти молодым шагом вышел из палаты.
В них воцарилась тишина. Я сидел за столом, ловя на себе взгляды всех присутствующих и если бы не аура холода, которую я источал, они все последовали бы примеру старца и бухнулись бы на колени.
Поняв, что никакой конструктивной работы с ними сегодня уже не получиться я отпустил всех и вернулся в опочивальню, где начал чертить геометрическую фигуру. Это был план Покровского собора на Рву. Храма Соломона. Воплощённой в камне идеологии Истинного Израиля, которую мы с Максимом Греком собирались воздвигнуть над пепелищем чужих ересей.
Война началась. И на этот раз она будет вестись не только на полях сражений, но в умах и душах. А здесь пленных я брать не собирался. Ибо «Стрелы Его остры, и все луки Его натянуты; копыта коней Его подобны кремню, и колесницы Его — как вихрь» (Книга пророка Исаии 5:28).