Стоять перед ним в одном белье было всё равно что стоять на ледяном ветру — холод, исходивший от него, казалось, проникал под кожу, добираясь до самых костей. Он смотрел, не отрываясь, и в его глазах не осталось ни капли того тепла, что я видела в последние дни, — только тяжёлое, безмолвное ожидание.
Закрыть глаза оказалось проще, чем выдерживать этот взгляд.
Руки поднялись к волосам сами, вытащили заколку, и пряди рассыпались по плечам. Движения были плавными, но пустыми — так танцуют куклы, которых дёргают за ниточки. Разворот спиной к нему. Пальцы, коснувшиеся застёжки бюстгальтера. Тишина, в которой треск дров в камине звучал громче любого крика.
— Дальше, — произнёс он.
Я подняла на него взгляд — впервые за всё это время — и замерла. В его глазах, расширенных, почти безумных, больше не было ни льда, ни привычного контроля — только тёмная, голодная, отчаянная одержимость.
Застёжка поддалась, и тонкая полоска кружева соскользнула с плеч, упав к ногам. Я не стала прикрываться — в этом уже не было смысла.
Где-то на периферии сознания мелькнула мысль о музыке — но вместо неё в тишине раздавался только треск дров. Я закрыла глаза и сделала движение бёдрами — медленное, текучее, как учили танцовщицы в «Элизии». Одно. Второе. Руки скользнули по телу вверх, к шее, к лицу, — жест, который когда-то казался мне верхом порочности, а теперь ощущался как ритуал прощания с самой собой.
Я не открывала глаз. Не хотела видеть его лица. Просто двигалась в этом безмолвном, призрачном танце, где не было ни музыки, ни желания, ни меня самой.
А потом его шаги раздались за спиной — резкие, быстрые, — и в следующую секунду он развернул меня к себе, впиваясь в губы поцелуем.
Поцелуй был властным, жёстким, требовательным — в нём не было ни нежности, ни теплоты — только желание утвердить свою власть, напомнить, кто здесь хозяин.
И я ответила. Механически, бездумно, как отвечает тело, которое помнит то, что разум уже отверг. Мои губы раскрылись навстречу, но внутри ничего не дрогнуло — ни тепла, ни страха, ни того пьянящего предвкушения, что охватывало меня раньше от одного его прикосновения. Только пустота. Та самая, что осталась после его слов про наказание.
Он почувствовал это сразу — как чувствуют внезапный холод от распахнувшегося окна. Его пальцы, сжимавшие мои плечи, дрогнули, а потом он отстранился — резко, будто обжёгся.
— Хватит, — произнёс он, и голос прозвучал совсем иначе: сдавленно, надломленно, как у человека, который только что осознал, что натворил.
— Одевайся, — сказал он тише, отступая ещё на шаг и отворачиваясь к камину. — Пожалуйста.
Я наклонилась за платьем, чувствуя, как дрожат пальцы, и в этой дрожи было всё: и обида, и опустошение, и что-то ещё — крошечная, едва тлеющая искра надежды, которую я не позволила себе замечать.
— Зачем тебе это было нужно? — спросила я, застёгивая молнию непослушными пальцами. — Чтобы доказать, что можешь сломать меня в любой момент?
Он молчал, стоя у камина, и его обычно прямые, несгибаемые плечи сейчас были опущены, будто придавлены тяжестью.
— Или чтобы почувствовать хоть какую-то власть над тем, что тебе неподвластно? — добавила я тише, и, судя по тому, как напряглась его спина, эта догадка оказалась куда ближе к правде, чем он готов был признать.
Он не обернулся.
— Уходи, — произнёс он наконец, и голос его прозвучал устало, почти сломленно, лишённый всякой властности, что обычно наполняла каждое его слово. — Пока я не сказал того, о чём мы оба пожалеем.
Я стояла ещё секунду, глядя на его согнутую спину, ожидая — сама не зная чего: объяснения, извинения, хоть какого-то слова, которое помогло бы мне понять, что между нами только что произошло. Но он молчал, и это молчание сказало мне больше, чем любые слова.
Я вышла из кабинета, не оглядываясь, и, только оказавшись в коридоре, позволила себе прислониться к стене и перевести дыхание. Внутри всё ещё была та же пустота — но теперь в неё медленно, неотвратимо начинала просачиваться злость. Не столько на него, сколько на себя саму — за то, что позволила этой игре, этому дому, этому человеку стать чем-то большим, чем просто средством для мести.
Добравшись до своей комнаты, я закрыла дверь и, впервые за долгое время, дала волю слезам, которые сдерживала весь этот вечер. Плакала не о том унижении, что произошло в кабинете, — а о той наивной, глупой надежде, что я осмелилась испытать за последние дни, поверив, что за холодной бронёй скрывается что-то настоящее.