К книге
Чужой берегГлава 6
32%
Глава 6
6

Первым делом я сделал два шага вперёд, обошёл стол и встал между Феопемптом и англичанином.

Геройства тут не было никакого. Мальчишка стоял посередине, между двумя столами, здоровый уже надвигался, и первым зацепили бы его, потому что он ближе всех и ниже всех ростом.

— Ваше благородие, — сказал я, не оборачиваясь. — Станьте за мной.

Феопемпт отступил.

Англичанин остановился в двух шагах и поглядел на меня сверху вниз.

Вблизи он оказался ещё крупнее, чем издали, я это оценил сразу. Плечи в дверь не пройдут, шея красная, а на левой скуле старый шрам, косой, от виска к углу рта.

И руки.

Держал он их полуопущенными, и пальцы мелко ходили. Он это знал и оттого сжимал кулаки.

— Ваше благородие, — сказал я Феопемпту. — Переводите за мной. Слово в слово, ничего не прибавляя и ничего не убавляя. Ежели я скажу глупость, переводите глупость.

— Слушаюсь, — прошептал мальчишка.

Я поглядел англичанину на руки, а в лицо глядеть не стал. И заговорил.

— Скажите ему, что я лекарь с русского шлюпа. И что я не смеялся над ним и не думал смеяться.

Феопемпт перевёл. Англичанин не двинулся.

— Скажите, что я гляжу на людей по своей должности и глядеть иначе не умею. И теперь главное. Скажите ему, что у него трясутся руки третий день. Что он их прячет под стол и придерживает второй, когда берёт кружку. Что ночью он не спит и просыпается мокрый, и что лоб у него потеет, хотя тут не жарко.

Феопемпт замялся.

— Андрей Ильич…

— Переводите.

Мальчишка перевёл. Я увидел, что это сработало.

Здоровый не шелохнулся, но лицо у него сделалось другое. Он смотрел на меня, и злость из глаз ушла, а вместо неё встало то, что я видел за свою жизнь тысячу раз.

Так глядит человек, которому вслух назвали то, что он прячет.

— Дальше, — сказал я. — Скажите, что он бросил пить, и бросил недавно. Что это не хворь и не порча. Что тело у него привыкло за много лет, а нынче он его лишил, и оно бунтует.

Он перевёл.

Кулаки у англичанина разжались, и он что-то сказал.

— Он спрашивает, откуда вы знаете, — тихо перевёл Феопемпт.

— Скажите, что по рукам, по кружке и по лбу. И что всякий лекарь, который видал это раз двадцать, увидит и в двадцать первый.

Англичанин выслушал и опять что-то сказал, длиннее.

— Он говорит… — Феопемпт сглотнул. — Он говорит, что думал, будто спятил.

Человек бросает пить и через сутки перестаёт быть собой. Руки не слушаются, сна нет, в голове звенит, и на душе такой ужас, какому нет причины. И он не понимает, что с ним. Он думает, что заболел или что сходит с ума, и оттого пугается вдвое, а испугавшись, идёт и наливает себе, чтобы отпустило.

И оно отпускает. На два часа.

— Скажите ему, что он не спятил, — сказал я. — Скажите, что так бывает у всякого, и что это кончится.

— Когда кончится?

— Дня через два начнёт отпускать, а к концу недели отпустит. Самое худое у него будет нынче ночью и завтра, а после легче с каждым днём.

Феопемпт переводил старательно, выговаривая каждое слово. Я говорил это англичанину, а думал о своём фельдшере, которому те же слова говорил в августе, и который на тринадцатый день отступил.

А чего я ему не сказал, того и говорить было незачем. На третьи сутки такого может начаться и падучая, и горячка с видениями, и тогда я ему не помощник, потому что помочь тут нечем ни мне, ни Маршаллу, ни всей Англии.

Англичанин слушал и не перебивал.

— И вот что ему надобно делать, — сказал я. — Есть. Часто и помногу, хоть через силу. Мясо, хлеб, что угодно. Пить сладкое, воду с мёдом или с патокой, и пить весь день. Соли в пищу не жалеть. Спать, сколько выйдет, а не выйдет, так лежать. И одному нынче ночью не быть. Пусть ляжет там, где есть люди, и пусть его есть кому разбудить. И самое главное. Ежели он нынче ночью не выдержит и нальёт себе, чтобы отпустило, то отпустит на два часа, а после начнётся сначала, и считать придётся заново с первого дня. И тогда всё, что он вытерпел за три дня, пойдёт впустую.

Феопемпт перевёл, и я по лицу здорового понял, что попал в самое место.

Он уже об этом думал, я это видел. Сидел тут третий час с полной кружкой и думал ровно про это.

Англичанин постоял.

Потом отступил на шаг и сел на свой стул, и сел тяжело.

За его столом кто-то заговорил, и он ответил не оборачиваясь, коротко и грубо, и те замолчали.

Я перевёл дух. Но понял, что дело ещё не кончено.

Драки не будет, это я видел. Зато осталась неловкость, и осталась обида, и за соседним столом сидели трое, которые встали вместе с ним и теперь не знали, куда девать руки. И у меня за спиной стояли свои, у которых кровь ещё не остыла.

Такое состояние надо закрывать, иначе оно догорит через четверть часа само по себе, и догорит скверно.

Я взял со стола свою кружку с водой.

— Господа, — сказал я громко. — Прошу всех.

Литке обернулся.

— Феопемпт, переводите на оба стола.

Мальчишка выпрямился.

— Я предлагаю выпить, — сказал я, — за тех, кто в море. За всех, кто в море, и за всех, кто в нём остался. Наши и ваши. Море одно на всех, и берёт оно без разбору, и чей ты флаг, ему всё равно.

Феопемпт переводил, и голос у него окреп.

— За тех, кто в море, — повторил я.

И поднял кружку с водой.

Первым встал Врангель.

Он поднялся молча, поднял свой стакан и стал ровно.

За ним Ардалион.

Литке помедлил секунды две, а после махнул рукой и встал тоже.

За соседним столом поднялись не сразу.

Сперва встал один из молодых, потом второй. А после поднялся и здоровый, и оказался выше всех в этом зале.

Он посмотрел на меня.

И сказал два слова. Я их не разобрал, а Феопемпт разобрал и переводить не стал, потому что переводить было нечего.

Он повторил их по-русски.

— За тех, кто в море.

Вышло у него с чудовищным выговором, и вышло так, что за нашим столом кто-то шумно вздохнул.

Мы выпили, я, тот англичанин и Феопемпт — воду, остальные вино.

Дальше вышло то, чего я не ждал. Тот англичанин подсел к нам сам.

Взял свой стул, перенёс его к нашему столу, сел на угол и что-то сказал, показав на Феопемпта.

— Он просит, чтоб я переводил, — сказал мальчишка.

Звали его Джон Хэйворд. Пятьдесят один год, и тридцать четыре из них он отдал флоту.

Начинал юнгой в восемьдесят первом году, дослужился до боцмана и вышел в отставку два года назад, когда флот стали распускать.

За этим стояло больше, чем он выговорил.

Война кончилась в пятнадцатом году, и Англия начала сокращать флот, я это помнил. Содержать его в мирное время стало не по карману. Тысячи людей, всю жизнь проведших на палубе, разом оказались на берегу.

И вот один из них сидел передо мной.

Я дал ему сорок пять. Ошибся на шесть лет, и ошибся оттого, что пьющие выглядят моложе не всегда, а этот выглядел крепче, чем был.

— Спросите, что он делает нынче.

Хэйворд ответил и усмехнулся.

— Он говорит, что нанимается на купеческие суда, когда берут. А берут неохотно, потому что таких, как он, тут четыре тысячи.

Он показал рукой на окно, за которым лежала гавань.

— И он говорит, что вон там стоит семьдесят кораблей, и на половине из них нет команд, и они гниют.

— Спросите, отчего он бросил, — сказал я.

Хэйворд ответил не сразу. Он ответил длинно, и мальчишка переводил кусками, останавливаясь.

Три года назад ему на палубе оторвало два пальца на левой руке. Ту руку, что покалеченная, он всё это время держал на колене под столом, и я её до сих пор не видел.

Он приложился с горя, приложился крепко, и пил два года.

А месяц назад его взяли в артель на купеческое судно, идущее в Вест-Индию, и через два дня выгнали. Он не удержался на трапе.

Своими руками. С трапа. Боцман, отдавший флоту тридцать четыре года.

— И он сказал себе, что это последний раз, — переводил Феопемпт. — И вот третий день не пьёт. И говорит, что лучше бы ему сдохнуть.

За столом стало тихо.

Я поглядел на его левую руку, которую он наконец выложил на стол.

Второй и третий палец по вторую фалангу. Оторвало, а после отняли ровно, культи зажили давно и гладко, — работал кто-то с руками. Хват сохранён, хотя и неполный.

— Скажите ему, — проговорил я, — что рукой этой он работать может.

Хэйворд посмотрел на меня и покачал головой.

— Он говорит, что не может, потому что не держит.

— Может, — я подался вперёд. — Скажите, что он не держит не оттого, что пальцев нет, а оттого, что два года не работал и рука отвыкла. И оттого, что он пил, а от этого мышца тает. Скажите, что через месяц он будет держать втрое лучше, ежели станет упражнять руку каждый день. Сжимать что-нибудь. Кусок каната, деревяшку, что угодно, но всякий день и помногу.

Хэйворд слушал.

— И вот что скажите ему главное. Он думает, что его выгнали оттого, что он калека. А выгнали его оттого, что он был пьян.

Мальчишка перевёл и это.

Дальше мы просидели с ним, я думаю, ещё час.

И вот этот час оказался для меня самым полезным за всю портсмутскую стоянку.

Потому что Джон Хэйворд, отдавший флоту тридцать четыре года, знал про эту гавань то, чего я не узнал бы и за месяц.

Он рассказал мне, где берут воду и почему у одной пристани она лучше, чем у другой. Назвал двух лавочников, которые не обманывают, и одного, к которому ходить не надо. Объяснил, у кого в Госпорте берут парусину и почему у него дешевле.

А главное, он сказал мне про госпиталь.

— Хаслар, — переводил Феопемпт. — Это через воду, в Госпорте. Он говорит, это самый большой морской госпиталь в мире.

Тут я весь подобрался.

Про Хаслар я слышал в прошлой жизни. Огромное заведение, коек тысячи на две, флотский госпиталь, где к этому времени накопился опыт, какого нет больше нигде на свете. Там лечили цингу, лихорадки, раны и всё, что привозят корабли со всего света, и лечили десятками тысяч.

— Спросите, пускают ли туда посторонних.

Хэйворд ответил и пожал плечами.

— Он говорит, что просто так не пускают. А ежели придёт лекарь с военного судна и попросит, то могут и пустить, потому что тамошние доктора до этого охочи.

Я запомнил.

Расстались мы поздно, и расстались по-человечески.

Хэйворд встал, подал мне свою левую руку, и я пожал её, взявшись как следует, за всю ладонь.

Он что-то сказал.

— Он благодарит, — перевёл Феопемпт. — И говорит, что попробует дотерпеть до конца недели.

— Скажите, что он дотерпит.

* * *

Феопемпта я нашёл на улице, когда все выходили.

Он стоял чуть в стороне, у стены, и делал вид, что смотрит на фонарь.

Я подошёл. В четырнадцать лет человек держится ровно до той минуты, покуда его не спросят, как он. А спросят, и всё рушится.

Так что я спрашивать не стал.

— Ваше благородие.

— Да? — Голос у него был тонкий.

— Вы нынче хорошо переводили.

Он молчал.

— Я серьёзно говорю. Вы полтора часа переводили дословно, ничего не прибавив, и переводили трудное. Я такого и от взрослых не всегда добьюсь.

Феопемпт повернулся ко мне, и в свете фонаря было видно, что глаза у него мокрые.

— Я всё испортил, — сказал он.

— Не вы.

— Я! Я побежал и перевёл, и он услышал, и…

— Ваше благородие, — я взял его за плечо. — Слушайте меня внимательно, потому что я вам сейчас скажу правду, а не утешение.

Он затих.

— Виноват я.

— Как это вы?

— А так, — я поглядел на него. — Я сказал вслух то, чего говорить не следовало. Я взрослый человек, лекарь, и я знал, что это чужая тайна, и всё равно сказал, потому что мне было приятно, что все слушают и удивляются.

Мальчишка молчал.

— Вы только перевели то, что услышали от старшего. А сказал это я.

Он подумал.

— Всё равно, — сказал он упрямо. — Я мог не переводить.

Я понял, что он умнее, чем я думал.

— Верно, — сказал я. — Могли.

— Значит, и я виноват.

— Значит, и вы, — я кивнул. — Вот вам от меня правило, и запомните его на всё плавание, потому что вы у нас единственный, кто знает язык.

— Какое правило?

— Переводчик отвечает за слова не меньше того, кто их сказал.

Феопемпт поглядел на меня.

— Вы будете переводить два года, — сказал я. — И в Рио, и на Камчатке, и в колониях. И будут говорить всякое, и по горячке, и спьяну, и со зла. И вы всякий раз будете решать, переводить или придержать.

— А как решать?

— Спрашивать себя, кому от этого станет лучше.

Он молчал долго.

— А ежели прикажут переводить?

— Тогда переводите, — сказал я. — Приказ есть приказ. А ежели не приказывали, а просто болтают, то думайте.

Ардалион стоял в трёх шагах и слушал.

Заметил я его не сразу и, заметив, замолчал.

Гардемарин подошёл. По лицу его я видел, что он шёл сюда отчитывать брата, и шёл всю дорогу от стола, и заготовил всё, что скажет.

А теперь стоял и не говорил ничего.

— Феопемпт, — сказал он наконец.

— Что?

— Идём. Шлюпка ждёт.

И пошёл вперёд.

Уже на ходу он обернулся ко мне.

— Господин подлекарь.

— Да, ваше благородие?

Ардалион помолчал.

— Благодарю вас, — сказал он и пошёл дальше.

До пристани мы шли пешком и не торопясь, потому что времени хватало.

Портсмут стих. Гавань лежала чёрная, по всей воде стояли якорные огни, а с той стороны, из Госпорта, доносился колокол.

Литке всю дорогу говорил.

Про то, как я вышел из-за стола, и как встал, и что он сам ничего не понял, и что он, оказывается, уже собирался бить.

— И хорошо, что не ударили, — сказал Врангель.

— Да я бы его свалил!

— Ты бы его не свалил, Фёдор. Он тебя вдвое шире.

— Ну и что!

Матюшкин посмеивался.

Шлюпка ждала у ступеней, и гребцы дремали, и, когда мы подошли, старшина скомандовал вполголоса. Мы отвалили.

Я сидел на банке, глядел, как отходит берег с его огнями, и слушал, как за спиной у меня спорят Литке с Врангелем, а Матюшкин их подначивает, а Феопемпт вставляет своё и получает от брата.

И думал, что вечер вышел хороший.

Не оттого, что я кого-то спас или кому-то помог. А оттого, что я несколько месяцев жил на этом корабле человеком при должности, а нынче впервые просидел полвечера просто так, среди людей, которым от меня ничего не было нужно.

Это, оказывается, тоже кое-что стоит.

* * *

У трапа меня ждали.

Я это увидел ещё из шлюпки, потому что на палубе, у самого борта, стоял человек с фонарём и стоял неподвижно.

Офицеры полезли наверх первыми, как положено, а я последним.

И, поднимаясь, успел сообразить довольно.

Первое, что мне пришло в голову, было простое. Пришли за мной, и что-нибудь стряслось в лазарете, или Дроздову хуже, или Новицкий недоволен тем, что я болтался на берегу до полуночи.

Я даже выстроил оборону, покуда лез.

Отпуск законный. Списки схода подписаны старшим офицером, и я в них стою. Срок до полуночи, и мы уложились. Скородумов оставался при больных по расписанию, которое я же и писал.

Ничего я не нарушил.

Наверху меня ждал штаб-лекарь Новицкий.

— Явились, — сказал он.

— Так точно, ваше благородие. Виноват, ежели задержался.

— Не задержались, — штаб-лекарь поглядел на часы, которых у него в руках не было, и это вышло у него привычным жестом. — Без четверти двенадцать. Я вас ждал.

— Что-нибудь с больными?

— Ничего. Владимир Гаврилович доложил, всё спокойно. Дроздов ел, дул в свою кружку и просился встать.

— Пустили?

— Дозволил до гальюна с поддержкой, — Новицкий поморщился. — Не про то речь, Андрей Ильич.

Он прошёлся вдоль борта и остановился.

— Завтра вы со мной идёте на берег.

Я подождал, что он скажет дальше. Продолжения не было.

— Дозвольте спросить, ваше благородие. По какому делу?

— По делу.

— Ежели мне нужно что-нибудь приготовить…

— Ничего не нужно, — Новицкий поглядел на воду. — Возьмите с собой то, в чём вы обыкновенно ходите. И трубку вашу возьмите.

Вот тут я насторожился по-настоящему.

Трубка. Стало быть, дело медицинское, и не по нашей части, потому что для своих больных трубку на берег не носят.

— За лекаря останется Владимир Гаврилович, — прибавил штаб-лекарь. — Я с ним уговорился.

— Надолго идём?

— На полдня, а может, и на весь.

Я соображал.

За эти месяцы Новицкий ни разу не брал меня с собой никуда.

Он ходил на берег в Копенгагене, и ходил с бароном, потому что тому нужны были языки. Он ходил к береговым властям и по казённым надобностям, и всякий раз один. А я ходил сам по себе, и когда он посылал меня к Маршаллу, он послал меня одного.

А нынче он идёт со мной.

— Антон Григорьевич, — сказал я. — Дозвольте доложить. Мне бы завтра надо к мистеру Маршаллу.

— Зачем?

— Он меня звал. Сказал прийти через день после операции и что у него для меня кое-что есть.

— Что именно?

— Не сказал. Обмолвился только, что не деньги.

Новицкий поглядел на меня и вдруг усмехнулся.

— Вот и славно, — сказал он. — К Маршаллу зайдём вместе.

— Вдвоём?

— Вдвоём, Андрей Ильич, — он двинулся к трапу. — Заодно я на него погляжу.

И ушёл вниз. А я остался у борта и ничего не понял.

Зачем штаб-лекарю брать с собой подлекаря на целый день? Зачем ему трубка, про которую он третьего дня хмыкнул и ушёл? И зачем ему глядеть на английского хирурга, к которому он же меня и посылал?

Дело у него есть, и дело он назвать не хочет.

Ну что ж. Завтра узнаю.

* * *

К лазарету я пошёл вниз и на полдороги, у трапа на нижнюю палубу, встретил Лобанова.

Он стоял в тени, у переборки, и так, что я прошёл бы мимо, если бы он не заговорил.

— Доброй ночи, Андрей Ильич.

Я остановился.

— Пётр Севастьянович.

— Погуляли? — Он улыбнулся приветливо. — Оно и правильно. Стоянка короткая, а берег не всякий день.

— Погуляли.

— С господами офицерами.

Он сказал это ровно и буднично, будто отмечая между делом, и я услышал в этом то, что он хотел.

Что он знает, с кем я был. Что он знает, где я был. И что он вообще знает про меня больше, чем ему положено по должности.

— Я к вам по делу, — сказал Лобанов.

— Слушаю.

— Дело, впрочем, недолгое.

Он отлепился от переборки и подошёл ближе.

— Евграф Саввич про вас хорошо отзывался.

Лицо я держал.

Из последних сил, потому что внутри у меня всё оборвалось разом. Евграф Саввич есть человек Российско-Американской компании. Тот самый, который в июле подкупил прежнего Вершинина и взял с меня подписку доставлять уведомления. Тот, которому я отдал сто двадцать рублей при свидетеле, и который расписку дал, а бумагу оставил у себя.

О нём на этом корабле не знает никто.

То есть знает капитан, потому что я ему сам доложил в августе. И больше не знает ни один человек.

А нынче стоящий передо мной шкиперский помощник называет мне это имя посреди ночи и делает это буднично, как говорят о погоде.

— Не припомню такого, — сказал я.

— Припомните. — Лобанов улыбался. — Он вас, Андрей Ильич, рекомендовал. Сказал, что вы человек толковый и обязательный. Он редко про кого так говорит. И вот чего я не понимаю. Груз в трюме принадлежит Компании. Это в бумаге, вы её сами читали, я вам её показывал.

Голос у него сделался задумчивым, и говорил он медленно, будто и вправду размышлял вслух.

— Читал.

— Стало быть, груз ваш, — Лобанов развёл руками. — В том смысле, что вы человек Компании и я человек Компании, и груз этот идёт по нашей общей части.

Он помолчал.

— А вы к нему ходите ночью. Босиком. Второй раз за неделю.

Я молчал.

— И вот я себе объясняю это двумя способами, — продолжал он. — Первый: вы работаете не на них, а против них, и тогда всё понятно и всё скверно.

— А второй?

— А второй тот, что вас ко мне приставили. — Он сказал это очень спокойно. — Приставили поглядеть, всё ли у меня в порядке, — сказал Лобанов. — И, вероятно, донести, ежели окажется, что не всё. Оттого вы и лезете в трюм. Оттого и не докладываете никому. И оттого сидите тихо.

Отвечать надо было быстро, а я стоял и понимал, что сказать мне нечего.

Правду сказать нельзя. Правда состоит в том, что я доложил про Компанию капитану ещё в августе, и что тетрадь я веду по его приказу, и что канал этот мне велено беречь.

Отпереться нельзя тоже. У Евграфа Саввича лежит моя подписка, и Лобанов, судя по всему, про неё знает.

А промолчать значит согласиться со вторым его объяснением.

— Пётр Севастьянович, — сказал я. — Вы ошибаетесь.

— Может быть. — Он пожал плечами. — Только я, Андрей Ильич, служу семнадцать лет и ошибаюсь редко.

И вот тут я в первый раз ясно понял, в какую петлю попал.

Доложить по форме я не могу.

Не оттого, что боюсь, и не оттого, что у Лобанова бумага. А оттого, что доложить про этот груз я не сумею, не объяснив, откуда у подлекаря интерес к делам Компании.

А объяснять мне это придётся при шкипере, при старшем офицере и при писаре, потому что такие дела с глазу на глаз не решаются.

И через неделю на «Камчатке» не останется человека, который не знал бы, что подлекарь Вершинин связан с Компанией.

А капитан в августе велел мне другое.

Он велел вести тетрадь дальше и сдавать её, и сказал, что укажет, что писать. То есть велел мне и дальше числиться у Компании своим, потому что покуда они думают, что у них есть глаза при Головнине, эти глаза будут показывать им ровно то, что нужно нам.

То есть всякий мой доклад ломает ровно то, что мне приказано беречь, и ход у меня остаётся один. Прийти к капитану наедине, не при бумагах и не при свидетелях, и рассказать всё.

Только приходить пока не с чем. Груз в описи, человек при должности, а у меня одни догадки да две ночи в трюме, которые объясняются хуже всякой вины.

Идти к Головнину со словами «мне кажется» я не стану.

— Ну, полно, — сказал Лобанов, и голос у него опять сделался приветливым. — Что мы с вами стоим в темноте, как заговорщики.

Он отступил на шаг.

— Я вам вот что предложу, Андрей Ильич. Времени у нас с вами много. До Рио шесть недель ходу, а после ещё Горн и полсвета. И за это время мы либо станем друг другу друзьями, либо не станем.

Он поглядел на меня.

— Вы подумайте. Я не тороплю.

— Подумаю.

— И правильно, — Лобанов повернулся к трапу. — Доброй ночи.

Он сделал два шага и остановился.

— Ах да, — сказал он, не оборачиваясь. — Насчёт служителя вашего, Прошки.

Я замер.

— Есть у меня на него кое-какие планы.

Предыдущая главаГлава 6 из 19Следующая глава