Я не побежал к лестнице. Внизу шла драка, и я это слышал по звуку. Тяжёлый удар, что-то опрокинулось, кто-то вскрикнул коротко и оборвал.
И мне на этой драке было делать решительно нечего.
Я не боец и никогда им не был. В прошлой жизни я дрался последний раз лет в двенадцать, а в этой у меня тело двадцати четырёх лет, которое умеет держать ланцет и не умеет ничего больше. Лестница там узкая и деревянная, на ней двоим не разойтись, и человек, сунувшийся туда третьим, годится только на то, чтобы получить по голове и лечь под ноги.
Так что я остался стоять. И стал глядеть на Гардинга.
А вот это оказалось куда полезнее. Комиссионер стоял у двери, положив руку на ручку, и лицо у него я увидел совсем не то, что минуту назад.
Минуту назад он был совершенно спокоен. Он вежливо сообщил мне, что я отсюда не уплыву, и сообщил так, как говорят о погоде, потому что у него всё было рассчитано и всё шло по его расчёту. А нынче у него дёрнулась щека.
Он повернул голову к двери, потом на меня, потом опять к двери. В этом движении я не увидел ни угрозы, ни насмешки. Одно обыкновенное недоумение. Он не понимал, что происходит.
Значит, это не его люди и внизу дерётся не тот, кого он позвал, чтобы меня придержать, а кто-то посторонний. И покуда он не понимает, у меня есть время.
— Джеймс! — крикнул Гардинг в дверь.
Внизу не ответили.
— Джеймс!
Опять ничего.
Комиссионер выругался по-английски и шагнул к лестнице, и вот тут снизу послышались шаги. Поднимались неторопливо, не спеша и не таясь, и лестница под этим человеком скрипела через ступеньку. Я считал ступени. Гардинг попятился в комнату.
В дверях встал неизвестный. Его я ни разу не видел, но сразу понял, что это именно тот, о ком мне рассказывал Хэйворд.
Высокий, в хорошем тёмном платье, которое сидело на нём как влитое и было теперь порвано у плеча по шву. Лет сорока пяти. Лицо длинное и чисто выбритое, с крупным носом и с той жёсткой складкой у рта, какая бывает у людей, привыкших приказывать.
Костяшки правой руки у него были разбиты и кровоточили.
Он оглядел комнату, нашёл меня глазами и остановился.
— Господин Вершинин?
Сказал он это чисто, по-русски.
— Он самый.
— Хорошо. — Незнакомец шагнул в комнату. — Я вас третий день ищу.
Гардинг заговорил по-английски, быстро и зло. Незнакомец выслушал, не перебивая, и ответил ему — тоже по-английски и длинно.
Я понял то, о чём говорил Хэйворд, когда рассказывал про этого человека. Мужчина говорил бегло и хорошо, а всё-таки не как англичанин. Что-то в этом было такое, чего я не назову. Не выговор, а построение фразы. Так говорит человек, который выучил язык не дома, а прожив много лет в чужой стране.
Гардинг слушал и багровел. Потом обернулся ко мне.
— Господин Вершинин, — сказал он по-русски. — Вы этого человека знаете?
— Нет.
— Он утверждает, что пришёл к вам.
— Я вижу.
Комиссионер помолчал.
— Внизу мои люди, — сказал он.
— Живы?
Незнакомец ответил вместо него, и ответил спокойно.
— Живы. Приказчик сидит на полу и держится за нос, а второй лежит — через четверть часа встанет. Оружия я не доставал, и никого не убивал, и ничего у вас не взял. Я пришёл в контору, открытую для посетителей. Мне сказали, что вы заняты. Я сказал, что подожду. Меня взяли за плечо и повели к двери. Не люблю, когда меня берут за плечо.
— Вы человеку разбили лицо оттого, что вас взяли за плечо⁈
— Да, — сказал он.
И не прибавил ничего. Не стал ни оправдываться, ни объяснять. Просто согласился и на этом закончил — и я понял, что это у него не в первый раз.
Я сел в то самое кресло, из которого встал пять минут назад. Движение это было самое трудное за весь день. Сел я хорошо: ровно, не спеша, положив руки на подлокотники. И заговорил только тогда, когда убедился, что голос выйдет ровным.
Хотелось мне другого. Выйти вон, за спину этому человеку, спуститься по лестнице и оказаться на улице, где светло и людно, где меня никто не держит. Только вышла бы из этого ошибка — и ошибка крупная.
Ежели я выйду отсюда так, то выйду человеком, которого спасли. Гардинг завтра же напишет в Лондон и в Петербург, что подлекарь Вершинин оказался не тем, за кого себя выдавал, и что он сбежал из конторы, когда его прижали.
А после это письмо ляжет на стол тому, кто в Компании ведает такими делами, и я про это узнаю последним. И через год, где-нибудь в Ново-Архангельске, мне это припомнят.
Уходить надо было иначе.
— Александр Иванович, — сказал я. — Сядьте, пожалуйста. Нам надо договорить.
Гардинг поглядел на меня с удивлением.
— Договорить?
— Именно. Вы четверть часа назад сказали мне, что я отсюда не уплыву. Я хочу разобрать это по порядку, потому что вы, по-моему, ошиблись.
Незнакомец в дверях чуть шевельнул бровью и остался стоять, привалившись к косяку. Комиссионер сел за свой стол. Не оттого, что послушался. Он не знал, что делать, и ему нужно было хоть какое-то привычное движение.
— Первое, — сказал я. — Ответа у меня нет, и это правда.
— Вы говорили, что вы человек Евграфа Саввича.
— Говорил, и это тоже правда. Проверьте письмом, вам подтвердят. Только человек Евграфа Саввича и человек, который везёт вам ответ, — не одно и то же.
Я поглядел ему в глаза.
— Продолжайте, — сказал Гардинг.
— Вы сами мне только что сказали, что послали за ответом в понедельник.
— Послал.
— Куда?
Комиссионер молчал.
— Вы послали не наугад, — сказал я. — Вы послали к определённому человеку, потому что знали, кому послано и с кого спросить. И это не я, потому что ко мне никто не приходил. Про ваш ответ я в первый раз услышал четверть часа назад, у этой самой двери. Ежели бы я его вёз, я бы его вам отдал, и мы бы с вами уже пили чай по второму разу.
Выкручиваться приходилось всеми возможными способами. Я не мог провалить задание, которое дал мне капитан. Более того, я желал выбраться отсюда и вернуться на «Камчатку».
Поэтому я начал вешать лапшу Гардингу на уши. И присутствие незнакомца мне помогало, ведь он, судя по всему, выступал в качестве моего союзника.
Правда, с этим мне предстояло только разобраться. Пока что этот мужчина не спешил ничего объяснять.
Гардинг забарабанил пальцами по столу.
— Допустим, вы говорите правду, — кивнул он.
— Второе, — сказал я. — На «Камчатке» есть человек, который сходит на берег всякий день с самого нашего прихода. Один, со своей шлюпкой.
— Как его зовут?
Я сделал паузу. Назвать Лобанова означало сдать его. С одной стороны, он мне враг. Он забрал моего служителя, он мне грозил, и он везёт в трюме груз по бумаге, которая, как я нынче выяснил, ничего не стоит.
С другой стороны, я не доносчик, и ещё сильнее усложнять ситуацию я не собираюсь.
И самое главное: я ничего не выдумываю, хоть и вешаю ему на уши лапшу. Гардинг послал за ответом в понедельник и послал к кому-то на нашем шлюпе. Он и так знает это имя. Он его знает лучше меня. Тайны я не выдаю. Я всего лишь показываю, что она мне известна. Это как раз и нужно.
— Александр Иванович, — сказал я. — Я его вам называть не стану.
Гардинг поднял голову.
— Отчего?
— Оттого, что вы его знаете. — Я развёл руками. — Вы к нему посылали. Вы с ним видитесь. И ежели я нынче назову вам его имя, я вам не сообщу ничего нового, зато сделаюсь для вас человеком, который называет чужие имена. А такого человека вы к себе больше не пустите. И правильно сделаете.
Комиссионер молчал. В его лице что-то переменилось. Он посмотрел на меня иначе, чем смотрел до сих пор.
В эту минуту я не хитрил. Я сказал ровно то, что думал, и сказал потому, что так оно и было.
А получилось лучше всякой хитрости.
Человек, который отказывается называть имена, вызывает больше доверия, чем тот, кто их выкладывает с готовностью, и я это знал по обеим своим жизням.
— Занятно, — сказал Гардинг.
— И третье, — сказал я.
— Что третье?
— То, что вы меня отсюда отпустите.
Комиссионер усмехнулся.
— Вот как?
— Вот так. И я вам сейчас объясню, отчего, и объясню просто, чтоб не вышло между нами недоразумения. Вы мне сказали, что я не уплыву. Я так понимаю, что вы намерены объявить за мной долг. Долг, по которому меня возьмут и посадят до разбирательства. И покуда разберутся, «Камчатка» уйдёт, а я останусь тут. Так?
— Допустим.
— Хорошо. Тогда считайте со мной.
Говорил я медленно, хитрости тут не было никакой. Мне надо было, чтобы он увидел это так же ясно, как видел я.
— Вершинин, вы… — он попытался что-то сказать, но тут же осёкся. — Ладно. Слушаю вас.
— Я не купец и не приезжий. Я служу на военном корабле его императорского величества, который стоит на здешнем рейде и чинится на здешней верфи. Я сошёл на берег по отпуску, и в списке схода стоит моё имя, и подписан этот список старшим офицером, — пояснил я.
— И?
— На корабле знают, что я на берегу, и знают, что я должен вернуться. Ежели я не вернусь, старший офицер доложит капитану. А капитан у нас человек такой, что он не станет ждать три дня. Он в тот же день пошлёт офицера к нашему консулу в Лондон и к здешнему адмиралтейскому начальству, и пошлёт с бумагой.
— И что же?
— А то, что в бумаге будет сказано: пропал медицинский чин с русского военного судна. И искать его начнут не как купца, а как офицера с корабля, который стоит в союзном порту. И вот тут начинается самое неприятное для вас. Найдут меня быстро, потому что искать будут в тюрьме и в конторах. И тогда придётся объяснять, отчего человек, служащий на военном судне, сидит по иску за долг от портсмутского комиссионера. И объяснять это будете вы. Не мне и не тут. В Лондоне.
Я поглядел на него.
— Дальше.
— Теперь про долг, — я говорил ровно. — Долг мой Евграфу Саввичу составлял сто двадцать рублей и был полностью уплачен в августе. У меня есть расписка в получении, писанная его рукой, при свидетеле, купце второй гильдии.
Вот тут Гардинг вздрогнул. Едва заметно, а вздрогнул. Он этого не знал.
— Расписка при вас?
— Расписка в Кронштадте, — сказал я. — А свидетель жив, при делах, и живёт на Цитадельской. Стало быть, вы намерены посадить в английскую тюрьму человека, который никому ничего не должен, служит на военном корабле союзной державы и имеет бумагу, это подтверждающую. И сделать это по требованию торгового дома, который живёт здешними подрядами. Александр Иванович, я вам не грожу. Я вам излагаю факты. Иначе вы допустите ошибку, навредив и себе и мне.
Я развёл руками. Гардинг сидел за столом и глядел на меня. А после сделал то, чего я не ожидал. Он сипло засмеялся и потёр лицо ладонью.
— Вершинин, — сказал он. — Вам сколько лет?
— Двадцать четыре.
— Врёте!
Как любопытно. Он — не первый человек, который мне это говорит. Похоже, я действительно вызываю подозрения, когда веду такие игры.
Вот только вряд ли кто-то способен догадаться, что на деле я уже прожил целую жизнь и потому имею соответствующий опыт.
— Не вру, — сказал я. — По бумагам мне двадцать четыре.
— По бумагам, ну-ну, — повторил комиссионер и опять усмехнулся. Он поднялся. — Ступайте.
— Так просто?
— А что мне ещё делать? — Гардинг развёл руками; в этом жесте была настоящая досада. — Вы правы кругом, и это самое обидное. Я вас взял за то, чего вы не делали, и держать вас мне нечем. Я, господин Вершинин, тут двадцать два года. И за двадцать два года меня ни разу не били в собственной конторе. У меня тут сидели капитаны, у меня сидел один адмирал. И приказчик мой ещё ни разу не валялся на полу.
— Виноват, — хмыкнул я.
— Вы-то тут не при чём, — он поглядел на незнакомца в дверях. — Про этого господина мы с ним отдельно поговорим.
— Отчего же нет? — согласился тот. — Поговорим, но позже. Сейчас мне некогда.
Гардинг вернулся к столу и сел.
— И вот что, Вершинин. Я к вам зла не имею и жаловаться не стану, потому что мне огласка дороже разбитого носа. А вы имейте в виду: за ответом я всё равно пошлю.
— Присылайте.
— И ежели окажется, что вы тут ни при чём, я перед вами извинюсь. — Он поглядел на меня. — А ежели окажется, что при чём, я тоже приму меры, и меры будут другие.
— Справедливо.
Мы спустились по лестнице. Приказчик Джеймс сидел на нижней ступеньке и держал у носа мокрую тряпку; на груди у него было накапано.
Я остановился и присел на корточки.
— Дайте гляну.
Приказчик отшатнулся. Я показал ему ладони, потом отвёл его руку с тряпкой и повернул его лицо к свету.
Нос был цел, я это увидел сразу. Перегородка на месте, крыло не порвано, кровь из переднего отдела носа шла уже слабее. Я взял его пальцами за мягкую часть носа и сжал.
— Вот так. И держите четверть часа, не отпуская.
Он замычал.
— Не отпускать, — повторил я и показал на пальцах. — Четверть часа. И голову не запрокидывать, а наклонить вперёд.
А то любит народ запрокидывать голову при носовом кровотечении. А так делать ни в коем случае не стоит.
Незнакомец за моей спиной сказал что-то по-английски.
Джеймс поглядел на меня поверх собственных пальцев и что-то пробормотал в ответ.
— Он говорит спасибо, — сказал незнакомец.
— Скажите ему, что кровь остановится и что нос у него не сломан.
Второй, лежавший у стены, уже сидел и мотал головой. С ним было всё в порядке, кроме того, что его крепко приложили. Я поглядел ему в глаза, проверил зрачки и оставил его сидеть.
Гардинг вышел на площадку и смотрел на это сверху. Ничего не сказал.
На улице был третий час, и светило солнце. Незнакомец шёл рядом. Шагов пятьдесят мы прошли молча, и всё это время я его разглядывал.
Шёл он ровно и держал спину так, как держат люди, которых этому учили. Одежда у него на плече была порвана по шву, и он этого не замечал. Костяшки на правой руке разбиты — и разбиты приметно. На вид ему было лет сорок пять. Сложен сухо и подтянуто, а в такие годы это означает, что человек за собой следит. Он поймал мой взгляд.
— Вы меня разглядываете.
— Есть такое, — согласился я.
— И что видите?
— Что вам надо промыть руку, — сказал я. — И что вы служили.
Он остановился.
— С чего вы взяли, что я служил?
— Оттого, что вы ходите ровно и держите спину. — Я показал. — И оттого, что вы ударили человека один раз и в нужное место, а не махали руками.
— Занятно.
— И ещё оттого, что вы не смотрите под ноги, а смотрите вперёд и по сторонам. Так ходят люди, привыкшие идти в строю или ждать неприятностей.
Незнакомец поглядел на меня и вдруг протянул руку.
— Черкасов, — сказал он. — Осип Петрович.
— Вершинин Андрей Ильич.
Рука у него была сухая и крепкая; пожимая её, я повернул кисть так, чтобы поглядеть на костяшки.
— Промойте нынче же, — сказал я. — Спиртом или водкой. У человека во рту зубы, а от зубов рука гниёт вернее, чем от ножа.
Черкасов усмехнулся.
— Знаю.
— Осип Петрович, а теперь объясните мне.
— Что объяснить?
— Отчего вы меня ищете третий день, платите хозяину таверны и дерётесь в конторе, куда я вошёл четверть часа назад.
Мы шли по улице к гавани. Ответил он не сразу.
— Оттого, что я вас видел, — сказал он наконец.
— Где? — спросил я, хотя заранее знал правильный ответ.
— В таверне. Тринадцатого числа. Я сидел внизу.
— И что вы там увидели?
— Я увидел, — сказал Черкасов, — как молодой человек развлекает офицеров тем, что угадывает про посетителей, кто из них кузнец, а у кого болит спина. — Он поглядел на меня. — И решил, что вы шарлатан.
Тут я засмеялся.
— Отчего смеётесь? — изобразил обиду он.
— Оттого, что вы правы, — сказал я. — Я в тот вечер выглядел ровно так.
— Выглядели, — согласился он. — Я таких в портах видал десятками. Ловкий малый угадывает про человека по одежде и по рукам, а после ему за это платят.
Мы дошли до угла и повернули.
— И я бы забыл про вас на другой день, — сказал Черкасов. — Только я в тот вечер сидел и слушал, как вы сказали про мужчину с трясущимися руками.
— И что?
— А то, что вы сказали правду, которую тот прятал. — Он остановился. — Шарлатан такого не говорит. Шарлатан говорит приятное или страшное, а вы сказали неприятное и точное — сказали при всех, и после сами это чинили. Дальше я стал спрашивать.
— Знаю. Мне рассказали.
— Знаю, что знаете. — Черкасов усмехнулся. — Вы, я гляжу, тоже не сидели сложа руки.
Мы пошли дальше.
— Я узнавал о вас, где мог, и все справки вышли пустые, — добавил Черкасов. — Русский лекарь, молодой, с «Камчатки», лечит по кабакам. Всё.
— А потом?
— А потом я вчера был в Госпорте.
Я остановился.
— В Хасларе?
— В Хасларе, — подтвердил Черкасов. — У меня там дело есть, и дело давнее. И мне между прочим рассказали, что накануне приходил русский лекарь с письмом от местного хирурга. И что этот русский взял какую-то трубку, приложил её к больному и за пять минут разобрался в том, в чём их доктор не разобрался за три недели. И вот тогда я понял, что ошибся.
Мы стояли на углу, и мимо шли люди. Мне это польстило куда сильнее, чем следовало бы.
Человек три дня меня искал, потому что счёл жуликом. А после проверил и признал, что ошибся, и признал вслух — чужому человеку, на улице. Так поступают немногие.
— Как вы меня тут нашли?
— Никак, — сказал Черкасов. — Я шёл к Гардингу по своему делу: хожу к нему уже третий год. А что вы у него сидите, мне сказал приказчик, покуда я его не обидел.
— Осип Петрович, вы так до сих пор и не объяснили. А вы вообще кто?
— По бумагам купец — первой гильдии, — сказал Черкасов. — По делу — человек, который двадцать лет живёт между Россией и Англией и возит сюда то, что там покупают.
— А по правде?
Он поглядел на меня.
— А по правде я вам скажу через полчаса, ежели вы согласитесь пройти со мной.
Мы свернули с людной улицы, и он повёл меня вверх, прочь от гавани.
Дома тут пошли получше. Кирпич был чище, окна — больше, а вместо матросов по улицам ходили приказчики и женщины с корзинами.
— Осип Петрович, вы мне так и не сказали, чего от меня хотите.
— Сказал бы, да вы не поверите.
— А вы попробуйте.
Черкасов помолчал.
— Хорошо. Мне нужен русский врач, — сказал он. — Именно русский, а не английский, и не потому, что я англичан не люблю.
— А почему?
— Потому что английский врач напишет об этом в свою книгу и расскажет своим. А русский уедет и увезёт это с собой.
Вот тут я насторожился.
— Осип Петрович, я в тёмные дела не полезу.
— Дело не тёмное. — Он остановился и поглядел на меня. — Дело такое, что я о нём вслух на улице говорить не стану, а вам покажу, и вы сами решите.
Мы дошли до дома в конце улицы. Дом был приличный: трёхэтажный, с чистым крыльцом и занавесками на окнах.
Черкасов остановился у крыльца и не пошёл наверх.
— Прежде чем мы войдём, я вам кое-что скажу.
— Слушаю.
— Вы служите на «Камчатке» и уходите с ней. Когда?
— Двадцать второго. Может, позже.
— Пять дней… — Он задумался. — Мало.
— Для чего мало?
— Господин Вершинин, я про вас навёл справки не только тут.
— То есть?
— То есть я знаю, что вы подлекарь, что курса вы не кончили и что лекарского экзамена у вас нет. — Он говорил спокойно. — Что вы на испытании упали в обморок при ампутации и что конференция вам степени не дала. И что вы служите нижним медицинским чином при штаб-лекаре, хотя разбираете больных лучше него. Я знаю также, что подлекарю без экзамена в России ходу нет никакого. Вы можете хоть двадцать лет резать и вправлять, но лекарем вас не признают, покуда вы не отсидите положенное и не сдадите.
Всё это была чистая правда, и слышал я её от Ивана Ивановича ещё в июле.
— Вы узнали всё это за три дня? До Петербурга три недели ходу.
— До Петербурга. А до вашего шлюпа полчаса на шлюпке, — Черкасов усмехнулся. — На «Камчатке» про ваш обморок знает половина кают-компании, господин Вершинин. Такое рассказывают охотно.
Половина кают-компании. Я даже не удивился, а просто отметил. Стало быть, вот с чем я хожу по кораблю четвёртый месяц: не с тайной, а с тем, что всем известно.
— И к чему вы это?
— К тому, — сказал Черкасов, — что я могу это переменить.
— Как?
— У меня есть знакомства. — Он сказал это без всякого хвастовства. — В Петербурге, и не только по торговой части. Есть люди в Медико-хирургической академии, есть в Департаменте, есть и повыше. Ежели вы возьмётесь за моё дело и сделаете его, я вас отправлю в Россию. Не через два года, а через месяц, с первым же нашим судном. И в Петербурге вас встретят.
Он поглядел на меня.
— И что дальше?
— А дальше вас допустят к испытанию. Конференция собирается два раза в год, и попасть в список без выслуги нельзя, а с моим письмом попадёте. И, думаю, вам дадут место. Хорошее место, при госпитале, а не при корабле. Вам двадцать четыре года. Через год вы будете лекарем, а через пять штаб-лекарем. Вместо того чтобы два года болтаться в океане и лечить матросов от поноса.
Я стоял на чужой улице, перед чужим домом, и не мог сказать ни слова. Мне предлагали ровно то, ради чего я жил эти месяцы.
В июле мне сказали, что подлекарю, не сдавшему экзамена, ходу нет. В сентябре мне пришло письмо от профессора, в котором говорилось: ежели я вернусь через два года с одобрительной аттестацией, он похлопочет о моём допуске.
Через два года. Ежели вернусь. Ежели будет аттестация.
А этот человек предлагал мне то же самое через месяц и наверняка.
Руки. Стол. Право оперировать под своим именем, а не под чужой подписью. Всё, чего меня лишила старость в прошлой жизни и чего я в этой добивался по крохам, ползком, отвоёвывая по вершку у Завалишина, у Новицкого, у комиссии. Всё это мне сейчас клали на крыльцо чужого дома.
И, что хуже всего, он называл ту самую дверь. Ту же самую конференцию, тот же стол, за которым предшественник однажды свалился в обморок при ампутации. Только профессор писал мне «через два года и при аттестации», а этот человек говорил «через месяц и наверняка».
Тут же, вторым слоем, пошло другое. «Камчатка» уходит двадцать второго.
На ней остаётся штаб-лекарь, у которого второй год сердце ходит с перебоями и который просил меня об этом молчать. Остаётся фельдшер, который уже месяц не пьёт и держится на одном упрямстве. Остаётся волонтёр, за которого я поручился перед капитаном собой, и мальчишка с исполосованной спиной и с чужими бумагами. Остаются цепь на двух матросских плечах и оспенная материя, которую велено довезти до Кадьяка.
И остаётся тетрадь, где на первой странице написано одно слово. Ноль.
Ноль смертей. Цель, которую я себе поставил изначально.
— Решайте, Вершинин: плавание и неизвестность — или достойная судьба, которую я могу обещать вам прямо здесь и сейчас?