Если выйти из Касбы через южные ворота Баб аль-Асса, перед вами окажутся ступени, круто уводящие вниз, в медину. Эта лестница служит условной границей между двумя кварталами: Амрах, самый густонаселенный квартал в Медине, и Джнан Каптан, где когда-то жил легендарный путешественник XIV века Ибн Баттута, «принц путешественников», за 28 лет путешествий побывавший в Гуанчжоу, Самарканде и Томбукту. Его скромная могила находится там же.
Однажды днем вскоре после приезда в Танжер в свой второй визит Матисс шел по ступенькам. Вдруг он услышал звуки скрипки из кафе. Хотя подобный поступок не соответствовал его обычной манере поведения (Матисс был надменным, но стеснительным), он зашел внутрь, взял скрипку и смычок из конского волоса у скрипача и начал играть. В детстве он освоил этот инструмент и позже вновь к нему вернулся. «Любопытство подтолкнуло меня зайти посмотреть на музыканта, и чтобы удивить его, я взял инструмент и очаровал все кафе. Там было пять или шесть человек»[1], – писал он жене, находившейся на тот момент во Франции. «Я играл очень хорошо, – добавлял с ноткой гордости. – Все мои чувства были возбуждены после рабочей сессии, которая только что закончилась, была середина дня, и я неплохо звучал».
Это традиционное «мавританское» или «арабское» кафе не имело ничего общего с «современными кафе со столами и стульями», подчеркивал Пол Боулз в 1950-х годах. «На заднем дворе почти каждого такого заведения есть открытое пространство, покрытое ковриками из тростника, обычно чуть выше уровня пола. Чтобы зайти в эту часть комнаты, необходимо снять обувь. Здесь мужчины сидят с поджатыми под себя ногами и довольно часто, несмотря на неофициальный запрет, достают трубки с китом и курят их, как и раньше»[2], – пишет американский романист. Будучи чужаком, он особенно хорошо подмечает нравы и культурные особенности города. Боулз впервые побывал в Танжере в 1931 году по совету Гертруды Стайн (она естественно посоветовала ему «Отель Вилла де Франс»). Он жил в городе с 1947-го до самой своей смерти в 1999‐м. «Эти кафе как закрытые мужские клубы, – писал он. – Мужчины посещают одно и то же кафе из года в год. Часто они приносят с собой еду, иногда растягиваются на ковриках и спят. Кафе, в которое ходит мужчина, это его почтовый адрес. Скорее, чем использовать свой дом, где всегда есть женщины, он будет использовать кафе для поддержания социальных связей… Именно здесь рассказывают бесконечные истории и сложные анекдоты, которые так нравятся мусульманам и где обычный человек чувствует себя самым счастливым и раскованным».
Хотя эти постоянные клиенты с подозрением посматривали на чужаков, заходивших в кафе, именно здесь, как отмечал в другом месте Боулз, «иностранец также может почувствовать сам пульс жизни в стране. Нигде больше ему не удастся наблюдать за группой людей, долго и постоянно занимающихся повседневными делами, общающихся друг с другом. Нигде больше он не сможет так глубоко ощутить ритм их существования, чтобы в какой-то миг вдруг оказаться сопричастным их иному чувству времени. А ведь именно то, как эти люди воспринимают время, необходимо осознать, чтобы понять их отношения и поведение»[3].
Боулз будто писал об опыте Матисса. Постоянные посетители были ему рады[4], и он часто заходил в кафе после работы в районе 5 вечера. «Это тихое кафе, куда ходят серьезные люди»[5], – писал он Амели в конце октября. Мужчины играли в карты или в другие игры, слушали музыку или отдыхали. У некоторых были длинные, тонкие, как тростинка, трубки для кифа, называющиеся сабси. Некоторые даже спали. Стаканы со сладким мятным чаем стояли на полу среди снятых бабушей. «Внутри все покрашено масляной краской с белыми арками на синем фоне, примерно на высоте рейки для картин», – объяснял он жене. Музыканты сидели на высокой деревянной платформе, известной как судда. С потолка свисала дюжина клеток с маленькими певчими птицами, из маленького окна открывался вид на бухту Танжера. В середине кафе стоял сосуд с кипящей водой, на горячих углях, жестяная банка с зеленым чаем из Китая, а также сахарная голова, от которой можно было отламывать куски, чтобы подсластить горячий чай. «C’est très intime [39]»[6], – писал Матисс.
Вскоре после визита в кафе у Матисса сложился замысел большого полотна, навеянного этим местом. Он почти всем делился с женой, поэтому он тут же сделал набросок и отправил ей в письме.
Когда Камуэн приехал в Танжер с Амели в конце ноября, он присоединился к Матиссу в его вечерних походах. Амели не могла – такие кафе предназначались исключительно для мужчин. Они сняли обувь и сели на полу. В конце концов двое французов начали зарисовывать кафе[7], запечатлевая посетителей и обстановку в быстрых карандашных и чернильных набросках.
Оба научились рисовать со скоростью Делакруа[8], за 20 лет до этого, когда еще были студентами в Париже. Они вместе делали наброски в Пти Казино, изображая Пассаж де л’Опера во второй половине дня. Быстрые, приблизительные наброски, в которых характер высвечивался лишь парой линий. На улице они запечатлевали лошадей и кучеров, чтобы практиковаться в быстром рисовании. Они стояли в дверных проемах вдоль легендарной улицы Ришелье и зарисовывали проходящих мимо. Камуэн стучал тростью по мостовой, заставляя прохожих оборачиваться, чтобы успеть молниеносно их зарисовать. Даже проезжающих велосипедистов.
Матисс был готов переработать наброски в кафе и создать большую картину. Теперь это стало возможным, он арендовал ателье в Медине. В январе Амели отправила открытку из Танжера сыну Жану: «[Твой отец] сейчас работает над картиной, интерьером кафе, начинается все очень хорошо»[9].
«Арабская кофейня», известная также как «Марокканское кафе» (см. изобр. 26), стала самой большой картиной, которую Матисс написал в Танжере. Ее размер составляет 176 на 210 см.
В отличие от других картин Матисса из Марокко, эта написана темперой, водорастворимой краской, создающей плоский, непрозрачный, матовый слой. Она подсвечивает сияние масляной краски, ее толщину и контуры. Это помогло сделать плоскими стены, пол, даже сидящих людей, которые будто парят над бледно-бирюзовым пространством. Он писал и снова переделывал быстросохнущей краской. Линия арок, похожих на подковы, бегущая по заднему плану, написана черным – это самый насыщенный цвет на холсте, что противоречит законам цветовой композиции. Согласно им, краски глубинных участков композиции должны выступать в ослабленном виде[10]. Перспектива на картине отсутствует ради декоративных целей.
Изображенное на картине напоминает Восток из кино, сдвиг во внутренней географии Матисса. Ее называли «самой восточной из его восточных картин»[11], хотя это не означает, что картина «ориенталистская». Доведенная до грани абстракции, это поверхностный слой памяти, представленный как картина персидских миниатюр, иллюстрирующий сцену из «1001 ночи», написанную довольно грубо. В ней есть символизм сна, но нет четкого смысла. Марсель Самба писал в своем дневнике, увидев картины художника из Марокко, обращая особое внимание на это полотно: «Пейзаж из “1001 ночи”, но “1001 ночи” художника»[12]. Матисс набрался опыта и представил свое собственное видение.
На сине-зеленой картине, излучающей спокойствие, изображено с полдюжины сидящих в кафе людей в тюрбанах с неясными лицами. На переднем плане в центре двое мужчин смотрят на стоящий между ними аквариум с двумя золотыми рыбками. Это тот же кубок на толстой ножке, что стоит около Зоры. Рядом стоит маленькая длинная ваза с красными цветами и листьями, изображенными только контуром, той же коричневой краской, что и аквариум. Один мужчина на переднем плане сидит прямо, руки скрыты халатом, а тюрбан похож на серый нимб. Другой растянулся на боку рядом, он внимательно рассматривает рыбок. Четверо на заднем плане – анонимный хор, немного выделяется только человек, играющий на скрипке.
В аквамариновом свечении холста соединились тепло, неподвижность, спокойствие и тихое раздумье. Даже рыбки будто не двигаются, а зависли в воде. Само время будто замерло.
Сияющий, эфирный голубой очаровывает шесть фигур внутри картины и в конечном итоге зрителя, как стремление к свечению с помощью кисти. Когда стоишь перед огромной картиной в Эрмитаже в Санкт-Петербурге, создается ощущение полного оцепенения, нирваны, ты будто перемещаешься сквозь тонкий слой бирюзового цвета, из которого исходит свет, в место, лежащее по другую сторону действительности.
Вдоль нижней части ряд тапочек, который Матисс позже закрасил несколькими жирными овалами, хотя их можно ясно разглядеть невооруженным глазом, когда смотришь на картину, висящую на стене. Белые халаты мужчин со временем стали серыми, и только оранжево-охровый цвет лиц и рук прерывает бирюзу, доминирующую на картине. Матисс нарисовал раму по краю всего холста такого же цвета, как кожа мужчин, и украсил ее розовыми дисками. Кроме того, что она играет роль границы, декоративная рама помогает привлечь внимание зрителя к фигурам и подчеркивает связь с персидскими миниатюрами.
Многие детали кафе, зарисованные в блокнотах Матисса, в итоге не были перенесены на полотно. И хотя тапочки, стаканы для чая, инструменты, похожие на флейты, трубки и даже клетки с птицами исчезли, осталась их суть. «Целая стая птиц приятно пела в клетках, висящих под потолком, – писал Самба в журнале Cahiers d’aujourd’hui после того, как увидел картину весной. – Матисс отказался рисовать клетки, но некая сладость песни все равно передалась его картине»[13]. Картина рождает чувства, подобные тем, что оставляет едва слышно напетая мелодия. Как любил говорить сам Матисс: «Стоит сохранять только то, что нельзя увидеть»[14].
«Почему он убрал тапочки, трубки, черты лиц, разноцветные бурнусы? – писал Самба. – Потому что для Матисса делать лучше – значит упрощать. Потому что сознательно или нет, специально или вопреки себе, чем больше он старается, тем активнее двигается в сторону простоты. Психолог сразу это увидит: инстинктивно Матисс движется от конкретного к абстрактному, к общему»[15]. Когда Самба обратил на это внимание художника, Матисс ответил: «Дело в том, что я двигаюсь туда, куда указывают мне чувства, к экстазу. Только тогда я могу успокоиться». Матисс не хотел, чтобы детали, выражения лиц мужчин, смотревших на рыбу, отвлекали от безмятежного настроения картины.
В «Арабской кофейне» марокканский период Матисса достиг своей кульминации и завершения. Художественные искания его второго марокканского путешествия достигли вершины именно в этой картине – с ее умиротворяющим изяществом. Самба как-то сказал, что Матиссом в искусстве движет стремление к миру. Картина стала кульминацией двух зим, проведенных в Марокко, итогом долгого пути к абстракции и многолетнего осмысления исламского искусства. «Арабская кофейня» воплотила суть известного высказывания Матисса 1908 года: «Я мечтаю об уравновешенном искусстве, полном чистоты и спокойствия, искусстве без суетных и беспокойных сюжетов, искусстве, которое могло бы дать отдых уму…»[16].
Матисс постепенно шел к такой картине в Танжере, и вместе с ней, как писала его биограф Хилари Сперлинг: «Матисс достиг вершины абстрактной частоты и насыщенности, беспрецедентной на тот момент на западе»[17].
Он добился всего, чего мог, в Танжере. Пришло время возвращаться домой. Он купил два билета до Марселя.
В середине февраля Матисс с женой отплыли во Францию. С октября он завершил дюжину в основном больших картин, а также много рисунков. Второй визит в Танжер оказался таким же успешным, как первый, может быть даже и более удачным. Они везли с собой одну из величайших картин, которые Матисс когда-либо напишет. Кроме двух версий рифа и двух очень разных видов из окна его комнаты в гостинице, он ни разу не повторился. Каждая работа кажется удивительно новой и оригинальный. Почти все 12 картин считаются шедеврами. Можно сказать, что это был самый продуктивный, самый богатый на шедевры четырехмесячный период в его жизни.
Камуэн остался в Танжере с Моррисом до марта. «С момента твоего отъезда, – писал он Матиссу вскоре после его отбытия, – погода внезапно ухудшилась, пошли дожди. Моррис внезапно вернулся к виски. Все начинается с пары бокалов рома с утра на завтрак! Так что можешь себе представить бессвязные заикания, которые я выслушиваю днем и вечером!»[18]
Матиссу же на этот раз предстояло не самое простое путешествие по морю. «Наше плавание было очень живописным, – писал он саркастично Камуэну. – Восхитительный шторм. Мы узнали уже в Марселе, что в ночь нашего прибытия, было целых три жертвы»[19].
Они, однако, не сразу поехали в свой дом в Исси-ле-Мулино. Сперва они отправились на Лазурный Берег, мимо Ниццы, в портовой город Ментон, около итальянской границы. Там проводила зиму его овдовевшая мать. Навестив ее, они сели на корабль до Корсики: их двое сыновей тогда жили в Аяччо.
Именно здесь, на Корсике, пятнадцатью годами ранее, Матисс, северянин из скучного, серого, задымленного, индустриального города, в первый раз увидел средиземноморский свет. Он прожил там шесть месяцев. В тот раз его визит в город был недолгим. «В Ментоне погода хорошая, – писал он Камуэну в Танжер, приехав на Корсику, – а в Аяччо холодно, и погода отвратительная»[20].
Пришло время возвращаться в Париж. Он был готов к встрече с критиками и скептиками.