— Просыпайся, — далекий шепот вытягивает меня из неги сна.
Распахиваю веки — вокруг густая темнота. Прямо передо мной — лицо Кайла, подсвеченное серебристым светом луны через лобовое стекло. Чёрные глаза отражают холодные блики, острые черты кажутся ещё более резкими, будто высеченными из камня, а в улыбке — усталость и облегчение. Мягкие губы нежно касаются моих.
— Мы приехали, соня моя, — он гладит меня по щеке, тепло улыбается. — Ну, или почти приехали.
— Как? Уже? — хаотично оглядываюсь по сторонам.
С одной стороны — темные заросли кустов, переплетенные, как когти, и высокие стволы сосен, уходящие в небо; с другой — большой сарай, его металлическая крыша холодно блестит в лунном свете. Впереди — глубокая темнота, в которой не видно ни дороги, ни ориентиров, только чернильная пустота.
— Это не дом деда, — возвращаю внимание на Кайла.
Он вытаскивает ключ из замка зажигания, кладёт в нагрудный карман куртки. Ухмыляется, опираясь локтем на руль:
— Ты очень догадливая. Я сходил на разведку. Дорогу затопило, дальше придётся идти пешком через поле. Километров пять, и мы дома.
— Дома… — смакую слово с трепетом в груди.
Оно одновременно греет и обжигает. В нём столько воспоминаний: скрип половиц, запах свежего хлеба, ворчание деда у печки, его мозолистые руки, пахнущие травами…
Мне хочется поскорее добраться туда — ворваться в знакомый двор, увидеть родные лица, услышать: «Адочка, ты вернулась!» — и в то же время страшно до ледяного комка в горле. Страшно узнать правду. Вдруг мои надежды не оправдаются, и наши близкие мертвы? Вдруг там только тишина и мутные глаза смерти?
Дергаю головой, отгоняя эти леденящие душу мысли. Они выматывают, лишают сил, мешают сосредоточиться, заставляют нутро предательски подрагивать. Запихиваю их поглубже, на самую дальнюю полку размышлений, запираю на засов. Нельзя раскисать.
Выдыхаю, провожу ладонями по штанам, стирая влагу:
— Пять километров… Поле… Значит, ни укрыться, ни спрятаться. Будем как на ладони.
— Вокруг на десятки километров ни души, не думаю, что тут будут твари, — Кайл кивает в сторону, где тёмным пятном чернеет старое строение. — Только конюшня старика Санчеса. Помнишь, как они с дедом учили нас верховой езде?
Невольно улыбаюсь:
— Такое не забудешь. Столько криков было… Помню, как я свалилась с коня, а дедушка подбежал ко мне с перепуганными глазами и рявкнул: «Ёб твою мать! Прибью!»
— Да-а… — тянет Кайл с теплой усмешкой. — У него всегда было своеобразное проявление любви…
— Я так соскучилась по ним, — шепчу, опускаю глаза, пряча накатывающиеся слезы. — Мне очень… очень их не хватает.
В последнее время я стала слишком сентиментальной. Пора заканчивать с этим.
Кайл делает вид, что не заметил соли в моих глазах:
— Интересно, старик Санчес ещё жив? — Кайл потирает щетину на подбородке, смотрит на темное строение. — Если да, может чаем напоит.
— Чаем… Звучит как сказка.
— Если нет, сами заварим, — хмыкает он с грустной иронией. — И крыша над головой у нас будет.
— Я правильно понимаю, что мы ночуем сегодня здесь? — спрашиваю, вглядываясь в мрачный силуэт конюшни. Она пугает — не тварями, а своей пустотой, тем, как она смотрит на нас черными провалами окон.
— Да, за конюшней его жилище, в нём и заночуем, а на рассвете двинемся дальше. Пойдём, — Кайл открывает дверь, выходит из машины, втягивает воздух, будто пробуя ночь на вкус.
— Пойдём, — выдыхаю, выбираясь наружу. Ноги чуть подкашиваются от долгой езды.
В нос сразу бьет запах конского навоза, сырости, хвои и сена. Хоть аромат лошадиного дерьма и не сравнится с элитным парфюмом, я с наслаждением вдыхаю этот живой воздух. Легкие наполняются чистым кислородом, и на мгновение всё внутри замирает. Мы почти добрались. Мы живы.
— Как же хорошо, — задираю голову, смотрю в звездное небо. Оно здесь, вдали от городов и пожаров, такое огромное.
— Кто бы мог подумать, что мы будем так восторгаться вонью конского дерьма, — хмыкает Кайл, включая фонарь. Тонкий луч света вырывает из темноты кусок реальности: деревянные стены конюшни, рядом — стога сена, потемневшие от дождей; бочки с водой, накрытые выцветшим тентом; лопаты, вилы, грабли — всё стоит на своих местах, будто Санчес только что вышел на минуту и вот-вот вернётся.
— Лучше какашки, чем живые трупы, — резюмирую я, глядя на луч света, который дрожит в темноте.
Перекидываю рюкзак через плечо, иду за Кайлом. Ботинки хлюпают по сырой земле, каждый шаг отдаётся в груди — какой-то странной радостью. Мы здесь. В месте, где когда-то проходило наше детство.
Кайл замирает у двери конюшни, прислушивается. Ночь шепчет — шорохом сухой листвы, далёким криком ночной птицы, скрипом старого дерева. Он кивает и толкает дверь. Та поддаётся сразу.
Из темноты тянет лошадиным потом, старым деревом, навозом. Обеспокоенные нашим визитом животные начинают фыркать и ржать.
— Надо же, живые, — удивлённо говорит Кайл, ведя лучом фонаря по конюшне. Свет скользит по деревянным перегородкам, по сену на полу, по двум вороным головам, повернутым в нашу сторону. Грива спадает на лбы, шерсть в свете фонаря кажется не черной, а темно-синей, бархатной. Лошади переступают, копыта глухо стучат по доскам.
— Кто… кто вы? — раздается сбоку скрипучий сухой голос.
Отпрыгиваю в сторону, сердце ухает вниз. Кайл в миг разворачивается на месте, — направляет ствол и фонарь в угол конюшни. Луч выхватывает из темноты болезненно худое тело на полу.
— Твою ж мать… — хрипло произносит Кайл. Он опускает ствол.
— Кайл, это… это Санчес? — шепчу я, прикрывая рот ладонью.
Старик щурится впалыми карими глазами — взгляд всё такой же цепкий, несмотря на изможденность. Лицо обтянуто жёлтой кожей, настолько худое, что можно спутать его с голым черепом. Синий свитер свисает с плеч, как с вешалки, рукава закатаны до локтей, открывая тонкие, жилистые руки. Скрюченные пальцы держат алюминиевое ведро, наполовину заполненное овсом.
— Санчес… — Кайл медленно делает шаг вперёд. — Это я. Кайл. А это Ада.
Старик еще секунду щурится, вглядывается, будто пытается собрать в памяти разлетевшиеся кусочки. Ведро тихо звякает, когда он роняет его на пол. На лице проступает вымученная, усталая улыбка.
— Кайл… И Ада… Внуки Джона. Господь услышал мои молитвы.
Присаживаюсь рядом с ним, в груди всё сжимается от жалости. Он такой хрупкий, из него уже вытекла вся жизнь, осталась только упрямая воля.
— Мистер Санчес, что… что с вами? — беру его ледяные пальцы в свои, пытаюсь согреть, хотя мои руки тоже едва тёплые.
— Умираю, милая. Моё время пришло, — смиренно шепчет он, отчего становится еще горше. — Господь послал вас… ангелы мои.
Да уж, ангелы. Учитывая наши заслуги, мы ангелы, вот только не те, что с нимбом, а те, что с рогами. Падшие ангелы смерти. В голове мелькает эта горькая мысль.
— Вам нужно в тепло, давайте я подниму вас, — Кайл наклоняется к нему, чтобы помочь встать.
— Нет, — старик останавливает его дрожащей рукой. — Мне тяжело говорить, не перебивайте и послушайте просьбу.
Санчес вновь заходится лающим кашлем. На губах проступает алая кровь, тонкая струйка тянется к подбородку. Я сглатываю ком в горле, стараясь не дать глазам наполниться слезами. Ему не нужна моя слабость.
Достаю бутылку с остатками воды, пальцы чуть подрагивают, когда откручиваю крышку. Подаю ему, придерживая, чтобы не уронил.
— Вот, попейте.
Он кивает, берёт бутылку слабыми пальцами, делает пару мелких глотков, морщится — вода будто царапает горло. Потом вытирает губы тыльной стороной ладони, оставляет на коже красный след.
Лошади бьют копытом, возбужденно ржут, дергают головами, давая понять, что переживают за своего хозяина. Одна из вороных тянется мордой к Санчесу, хочет коснуться его плеча.
— Тише, тише, — шепчет старик, не поворачивая головы. — Всё хорошо, девочка. Они наши.
Кайл садится на корточки напротив.
— Мы слушаем, — говорит он спокойно, без суеты. — Говори, что нужно.
Санчес переводит на него усталый взгляд, в котором столько изнеможения, что кажется, даже моргать ему тяжело.
— Я больше не могу терпеть эту боль, — сипло начинает он. — Чертов рак сожрал меня. Уже ничего не могу, даже дышать.
— А вакцина? Вам кололи её? — выпаливаю я и тут же осекаюсь под испепеляющим взглядом Кайла.
— Ада, помолчи, — строго говорит он мне.
— Простите, — облизываю пересохшие губы, возвращаю всё своё внимание на Санчеса.
— Не-ет, — качает головой Санчес. — Я эту дрянь не колол. Да и кому тут колоть? В этой дыре кроме меня никого нет. Блять… — он хмурится. — Чёрт, я забыл, о чём говорил…
— О том, что ты устал, — тихо напоминает Кайл.
— Да… — кивает старик. — Устал. Больше не могу терпеть. Кайл, ты должен помочь мне уйти. Я не хочу больше мучиться. Не хочу гнить заживо.
Кайл не отводит взгляда. Не пытается найти слова, чтобы отговорить его. Просто сидит, прямой, собранный, будто не имеет никаких чувств.
— Яма… — продолжает Санчес. — Яму я себе выкопал. За сараем. Земля там мягкая, я ещё по силам был… Если сможете — закопайте. Если нет…
— Закопаем, — Кайл сжимает его плечо.
Я сжимаю кулаки. Внутри всё вопит, требует сказать «нет, мы не сделаем этого, мы не убьем тебя», но я затыкаю этот крик. Потому что вижу: для него это не просьба о смерти — это просьба о покое. О конце боли и мук.
— Спасибо, — шепчет старик. — Не бросайте лошадей.
— Мы заберем их, — говорит Кайл. — Будем заботиться как положено. И сделаем всё, как ты просишь.
Старик прикрывает глаза. На лице — облегчение, будто он наконец-то услышал именно те слова, которые ему были нужны, чтобы отпустить этот мир.
— Спасибо, дети. Спасибо вам. Джону привет… Он воспитал хороших, достойных людей.
Крепче сжимаю его руку — ледяную, тонкую, в узлах вен, и искренне говорю:
— Мистер Санчес, спасибо вам за всё. Спасибо за детство. За то, чему вы нас научили. За то, что ругали, когда надо. И… и простите нас за всё, — проглатываю соленый ком, который мешает говорить.
Санчес прокашливается.
— Прощаю, милая. Прощаю. И вы простите старика, — он переводит взгляд на Кайла. — Лошадей я накормил и напоил. В яслях ещё сено, а воду я менял утром.
— Понял, — коротко кивает Кайл. — Сделаем.
— Пора, сынок, — выдыхает Санчес. Его голос становится тише, будто силы уходят с каждым словом.
Он поворачивается ко мне, смотрит прямо, спокойно:
— А ты, детка, иди в дом. Приготовь поминальный ужин. Там… в холодильнике найдёшь, с чего состряпать. И… — он чуть улыбается, — сделай так, чтобы было вкусно. Хочу, чтобы последнее, что останется после меня, не было гребаным дерьмом.
Смотрю в его мудрые глаза и восхищаюсь этой внутренней силой. Человек знает, что сейчас умрет, но не истерит, не рыдает. Держится с достоинством — и даже сейчас думает о других. Думаю, мало кто подумал бы о лошадях, будучи на смертном одре. Мало кто стал бы шутить, просить о вкусном ужине, переживая о его вкусовых качествах. Слава и хвала мистеру Санчесу.
— Хорошо, — шепчу, сглатывая слёзы. — Я сделаю. Всё сделаю.
Кайл чуть наклоняет голову. Он не спорит, не пытается переубедить старика. Он просто принимает этот тяжёлый, взрослый, страшный выбор и берёт на себя ту часть, которую должен взять настоящий мужчина.
— Иди, — тихо говорит он мне, не глядя. — Мы тут… мы тут закончим. А ты займись делом. Это важно. Для Санчеса важно.
Киваю, потому что говорить уже не могу. Встаю, ноги кажутся ватными, но я заставляю их двигаться. Делаю шаг, потом ещё один. Лошади снова тихо фыркают. Одна из них чуть наклоняет голову, и я на секунду останавливаюсь, протягиваю руку, касаюсь её тёплой, бархатной морды:
— Я завтра вернусь. Вернусь и позабочусь о тебе. Обещаю.
В последний раз смотрю на Санчеса:
— Прощайте мистер Санчес.
— Прощай, Ада Фарт. И не вздумайте горевать! Я не люблю эту херню, — он дарит мне последнюю усталую улыбку
Выхожу из конюшни. Холодный ночной воздух бьет в лицо, отрезвляет, заставляет сделать глубокий вдох. Небо всё так же усыпано звёздами, будто ничего не изменилось. Но изменилось. Всё изменилось.
Дом Санчеса стоит рядом, тёмный, приземистый, с покосившейся крышей и скрипучим крыльцом. Дверь чуть приоткрыта. Вхожу, щёлкаю выключателем. Вижу знакомую кухню: старый буфет, стол с клеенкой, чайник на плите, холодильник, тихо гудящий на последнем издыхании.
Открываю дверцу — внутри пахнет молоком и луком. На полке — большой кусок мяса, несколько картофелин, морковь, лук. Хватаю всё, что вижу, ставлю на стол. Руки дрожат, но я заставляю себя двигаться — резать, чистить, ставить кастрюлю на газовую плиту. Огонь вспыхивает с тихим шипением.
Пока вода греется, сажусь на табурет, опускаю голову на руки. И только сейчас, когда никто не видит, позволяю себе пару беззвучных слёз. Они катятся по щекам и я не вытираю их. Пусть будут. Пусть это будет моя маленькая плата за то, что я сижу тут, готовлю еду, пока там, в конюшне, уходит человек, который был значим для меня.
Вытираю лицо рукавом, выпрямляюсь.
— Ладно, мистер Санчес, — шепчу в тишину кухни. — Вы хотели вкусно — будет вкусно. И не будем горевать.