Коричневый «Опель Кадет» несся по дороге в сторону от Смоленска. В окне мелькали деревья, перелески и заснеженные поля. Стояли закопченные остовы разрушенных и сожженных строений. В сугробах по обеим сторонам дороги все еще находилось много разбитой техники. Танки, машины, артиллерия различного калибра. Вся техника была советской. Свою немцы давно уже вывезли.
В теплом салоне авто на заднем сиденье вместе с Демьяновым сидел мордатый рядовой эсэсовец и всю дорогу не сводил с него откровенно неприязненного взгляда. Спереди, рядом с водителем, сидел уже знакомый Гейне молодой унтерштурмфюрер Гюнтер. За всю дорогу они обменялись едва ли парой фраз. Демьянов с тревогой всматривался в окно и спрашивал себя: что пошло не так? Была ли в его действиях допущена ошибка? Если нет, то почему его везли в концлагерь? Почему интерес к нему проявила СД, а не абвер?
Наконец, почему на всех допросах никто толком не поинтересовался, что это за организация — «Престол», эмиссаром которой он представлялся. Каков ее состав, кто входит в ее руководство, наконец, каковы ее возможности? Ровным счетом ничего этого спрошено у него не было! Почему лагерь военнопленных? Проверка или провал? Если провал, то кто или что его выдало? Если проверка, то почему такая неуклюжая? И куда, в конце концов, едет машина?
Демьянов прислонился к окну, всматриваясь в дорогу. Перед переходом он основательно изучил карту Смоленска и неплохо разбирался на местности, но унылый, однообразный пейзаж за окном не давал возможности к чему-то привязаться для получения хоть какого-то ориентира. Судя по всему, машина двигалась по Витебскому шоссе куда-то на запад.
«Опель» подъехал к развилке. Старый покосившийся русский указатель с простреленным в нескольких местах щитом и надписью на нем: «Смоленск — 6 км. Красный Бор — 1 км». Рядом — новый шит, на котором написано по-немецки: «Внимание. Абверкоманда-103. Въезд строго по пропускам». Машина подъехала к шлагбауму. Тепло, по уставу, одетая охрана проверила пропуска и пропустила машину внутрь. Вновь развилка. Слева у леса стояли аккуратные домики бывших дач Смоленского облисполкома. Справа — концлагерь. Деревянные бараки за колючей проволокой. «Опель» свернул вправо. Гейне кое-что слышал об этом лагере еще в Москве, когда обсуждал с руководством операции варианты своего внедрения и легализации на территории, занятой противником. Присутствовал среди них, как один из нежелательных, и смоленский Дулаг 126.
20 июля 1941 года, когда войска генерала Лукина еще вели ожесточенные городские бои, немецким командованием оперативно был открыт лагерь военнопленных. Кровопролитные бои продолжались до 28 июля, когда немцы ввели в дело два свежих корпуса — в этих условиях защитникам города, так и не получившим резервов, пришлось оставить город. А фашистская «фабрика смерти» уже работала, как прекрасно отлаженный механизм швейцарских часов. Людям, волей счастливого случая получившим возможность бежать и добраться до своих, было что рассказать о ней.
Как только военнопленные попадали на территорию лагеря, прямо у ворот производился обыск, при котором изымались часы, бритвы, ножики, плащ-палатки, одеяла, вся хорошая обувь. После этого они без всякого учета загонялись в холодные раскрытые бараки, совершенно не приспособленные для жилья. Людей в них набивали настолько плотно, что выйти тому, кто вошел первым, не было никакой возможности. Земляной пол настолько был размешан, что ноги утопали в месиве до голенищ. Люди спали друг на друге в три яруса. А когда начались морозы, то спавшие внизу насмерть вмерзали в грязь.
Никакого освещения не было. Естественные надобности справляли здесь же. Ночью в бараках стоял смрад, стоны больных и раненых, которых было очень много, притом что медицинской помощи не оказывалось.
Больные тифом, дизентерией, раненые находились вместе со здоровыми, последние массово заражались от них.
В день умирало до трехсот человек. Каждое утро из всех бараков умерших, раздетых догола, вытаскивали во двор, где они валялись до тех пор, пока их не увозили специальные команды могильщиков. Хоронили тут же, за лагерем, в бесконечно длинной, напоминающей ров могиле, которую по мере заполнения трупами удлиняли еще больше. В конце концов она протянулась вдоль ограды лагеря длинной лентой. К январю немецкое командование навело относительный порядок в своем «хозяйстве», но жизнь и быт заключенных от того не сильно облегчились.
Лагерные охранники не собирались церемониться с новичком. Для них он был обычным заключенным, одним из десятков тысяч, проходивших через их руки. Сначала они загнали его в душевую, потом в «вошебойке» пропарили его одежду, но почти ничего из верхней одежды не вернули. Взамен выдали рваный ватник и стоптанные солдатские сапоги с оторванными каблуками. На его робкие протесты разразились нецензурной бранью и угрозами, но белый шарф, связанный женой, почему-то решили отдать. При этом говорили они по-русски. С первых шагов в лагере Гейне отметил для себя, что немцы здесь — только внешняя охрана, состоявшая из матерых эсэсовцев, а все комендантское управление и лагерная полиция состояли из славян и прибалтов. Особенно много было литовцев и украинцев, отличавшихся свирепостью и особой садистской жестокостью.
Полицейский — судя по акценту, эстонец — завел Гейне в барак и больно ударил резиновой дубинкой по спине.
— Двигай, не стой в дверях.
Гейне сделал шаг вперед и осмотрелся. Деревянный сарай был не утеплен. Без печей, полов и почти без потолков. Внутрь его легко проникала вода, снег и холодный зимний ветер. Людей было так много, что они невольно напоминали копошащихся на гниющем трупе опарышей. Но это были люди! Русские люди, низведенные фашистами до положения бессловесных скотов. Многим из них не хватило места на нарах, и они, словно звери, валялись прямо на полу. Среди них было много раненых и больных. Прямо у дверей лежал умирающий. Дверь на пружине била его по голове всякий раз, когда кто-нибудь входил в барак. Демьянов наклонился и попытался отодвинуть больного в сторону. Эстонец по-русски безразлично прокомментировал его усилия:
— Не тронь его. Все равно сегодня сдохнет.
Возмущение и ярость на короткий миг затуманили сознание Гейне. Он невольно сжал кулаки, но, сделав над собой усилие, сдержался. Гнев — проявление сильной душевной боли, за каждой сильной болью скрываются невыносимые переживания. Но русский разведчик Гейне не имел права на подобные проявления! Пусть на время, но его сердце должно было превратиться в камень.
Эстонец-полицейский, видимо, догадавшись, что творилось в душе заключенного, лишь криво ухмыльнулся и молча вышел из барака. В ту же минуту к Демьянову подскочил шустрый малый в простреленном в трех местах бушлате, из дырок которого торчали клоки грязной ваты.
— Ты кто? Откуда? Я Гришка Штырь, — представился он шепелявой скороговоркой. — Держись за меня — не пропадешь.
Не дождавшись ответа, Штырь только хмыкнул, оскалив рот с изрядным недостатком зубов, и нырнул куда-то в сторону ближайших нар. Проходящий мимо невысокий седой красноармеец с перевязанной рукой и в офицерского покроя гимнастерке, видневшейся из-под солдатской шинели с чужого плеча, словно случайно задел его плечом и, едва шевеля губами, прошептал:
— Не разговаривай с ним. Наседка. Провокатор.
Демьянов проводил «седого» долгим пристальным взглядом, словно хотел что-то спросить у него. Но «седой» так и не обернулся, и Демьянов отвел глаза в сторону. Напротив входа, перед глазами входящих в помещение висел плакат, растянутый на всю ширину барака. Плакат гласил: «Пленный, тебе трудно, но в этом виновато твое правительство, которое не вошло в международную конвенцию Красного Креста».
«Как просто оправдываются преступления! — подумал Гейне. — Для этого достаточно назвать это войной».