
Конец декабря 1812. Мальмезон
Утром вчерашние три золотых листка отправились ко мне в карман, а я снова поплелся в оранжерею. Проверить Жозефину следовало сразу, пока самолюбие окончательно не доказало мне, что первый вариант прекрасен уже потому, что на него угроблено полдня.
Садовник ковырялся в дальнем углу. Подойдя к кусту, я высыпал пластинки на ладонь и окликнул старика:
— Глянь-ка, отец. Какой точнее?
Тот вытер руки о засаленный холщовый фартук, прищурился сперва на золото, затем на ветку.
— Да средний же. Первый-то больно крученый. У нас таких уродцев отродясь не росло.
Вот и вся премудрость.
Жозефина права. Я вчера попросту перемудрил: вцепился в мелочи и начал вылизывать то, что прекрасно жило без моих стараний.
Листья росли как Бог на душу положит: один торчал в сторону, другой наползал на соседа, крайний побег вообще загибался назад и сбоку почти пропадал. На моем чертеже все стояло чинно, ровно и до отвращения прилично.
Половину эскиза пришлось перечеркнуть прямо на колене.
Вернувшись в мастерскую, я сразу полез к металлу. До настоящей ветки было еще далеко; сегодня хватит грубой пробы — три-четыре листа на медном прутке, чтобы понять, во что они превратятся вместе.
До обеда только этим и занимался. Средний лист пошел за образец, следом появились еще три — разного размера, с чуть измененными ножками. Правая рука быстро напомнила о французских казематах. Плечо заныло почти сразу, пальцы начали неметь, и каждые полчаса приходилось откладывать инструмент, трясти кистью и мысленно желать местным дознавателям долгих лет жизни со всеми теми же ощущениями.
Часам к двум я собрал заготовки на припой.
Посмотрел, сплюнул. По отдельности листья были хороши. А вот вместе — редкая дрянь.
У окна я повертел пробу под светом. На живом кусте тонкие зеленые черешки терялись среди листвы; золото такой вольности не прощало. Ножки пришлось утолщить, места пайки усилить — и легкий побег разжирел в руке до неприличия. Получилась тяжелая золотая дура, которой разве что ботанику преподавать.
Придется привирать живую ветку. Пинцетом я содрал два листа. Сразу стало легче, верхний подрезал и чуть отвернул к свету. На настоящем кусте он сидел иначе, зато теперь перестал наваливаться на соседей.
Вот оно. Рядом легли два листа бумаги. На одном — ветка по памяти, на другом — нынешнее золотое недоразумение. Дальше пошла резня. Этот лист убрать. Тот сдвинуть на полпальца. Нижний выкинуть совсем. Почку на макушке оставить — без нее пропадет характер. Изгиб стебля, наоборот, стоит сделать заметнее.
Постепенно становилось ясно, где я вчера сглупил. Тащить в золото каждую жилку и каждый лист незачем. Достаточно нескольких верных черт, остальное пусть подчиняется весу и пайке.
Каркас собрал заново, из шести листьев осталось четыре, между ними появился воздух. Полюбовался — и снова выругался.
Листочки встали аккуратной лесенкой. Для табакерки вышел бы чудесный орнамент. Куст умер. Я вернул одному черешку прежний кривой изгиб. Чуть покосил соседний лист.
Совсем другое дело. Под вечер пришлось еще раз сбегать в теплицу, уже с новым рисунком. Золотую пробу тащить не стал, постоял у кадки, переводя взгляд с бумаги на ветку.
На рисунке листьев меньше, углы изменены, кое-где я откровенно соврал.
Куст узнавался сразу. Обе ранние пробы без сожаления пошли под нож. Тяжелая первая и прилизанная вторая еще послужат после переплавки. На планшете остался третий рисунок.
Если честно повторять каждую веточку этого чертова «Сада Мальмезона», в конце получится золотая тумба весом с хорошую пушку и ценой в годовой доход приличной губернии. Придется обманывать глаз. Дать ему несколько знакомых линий, остальное убрать, пока вещь не раздавило собственным золотом.
До сумерек успел разметить еще одну пробу. Дальше рука отказалась служить, и спорить с ней я не стал.
На краю верстака ждала папка, днем присланная Жозефиной. Внутри лежали гравюры Редуте.
Тесемки трогать не хотелось. Сперва доведу собственную мысль хотя бы до внятного состояния. Насмотрюсь сейчас на признанного мастера — завтра сам уже не разберу, что придумал, а что бессовестно утащил у француза.
Я затушил лампу, растер ноющее плечо и запер мастерскую.
Папка Редуте так и пролежала нетронутой на краю верстака. Хотелось сперва разобраться со своей веткой; чужое мастерство успеет испортить мне настроение позднее.
Кто-то открыл дверь без стука.
Нито снял лайковые перчатки, бросил их на столик и сразу подошел к свету.
— Ее величество обмолвилась, будто вы все-таки взялись за «Сад».
— Наглая клевета.
Француз окинул вежливо-насмешливым взглядом золотые листья, проволочные обрезки и свежий рисунок.
— Само собой.
— Я всего лишь разгоняю скуку.
— Довольно хлопотный способ для арестанта.
— Карт мне никто не предлагает, эту поляну вытоптал Толстой.
Нито усмехнулся и пинцетом поднял третью пробу.
В общем, я почти не врал, впрягаться в грандиозный заказ по-прежнему не собирался. Только после допросов, больничных простыней, конвойных и бесконечных вежливых запретов само право утром решить, какую железку гнуть первой, внезапно стало роскошью. За верстаком мое время снова принадлежало мне. Да и сидеть сложа руки среди чужих тиглей, молотков и штихелей оказалось выше моих сил.
Нито перевернул золотой побег и заглянул снизу.
— При окончательной сборке сюда штихель уже не войдет.
Он ногтем показал развилку, где две пайки почти налезали друг на друга. Пока ветка лежала одна, я еще мог извернуться. Стоило добавить соседнюю листву и бутоны — ни пинцету, ни инструменту там делать нечего.
— Этот узел можно спаять заранее.
— И запереть его навечно? — Нито поднял бровь. — Погнется при чистке или в дороге — мастер ради одного черенка распаяет половину куста.
Из жилетного кармана появился карандаш. Прямо на полях моего рисунка француз набросал маленький скрытый штифт с резьбой: съемная лапка, винт снизу, головка прячется под наплывом листа.
Я подвинул рисунок к себе, прикинул угол и добавил паз.
— Если черенок уйдет вот сюда, снизу к винту можно подобраться без акробатики.
Нито посмотрел еще раз.
— И соседние лепестки останутся целы.
Теперь дело пошло. Именно такого взгляда мне вчера не хватало. Я вертел ветку в пальцах и думал, как она выглядит. Нито сразу представил человека, которому через пять лет придется чистить ее, чинить или менять погнутую деталь. Для большой настольной вещи, где таких мест наберется сотня, это стоило многого.
Следующие полчаса мы кромсали ветку уже вдвоем. Где-то хватило повернуть крепежную лапку, где-то пришлось поменять порядок пайки. Одну особенно мерзкую развилку Нито предложил разделить заранее.
— Пусть эмальер положит цвет до сборки.
— А смысл?
— Маленькую пластинку удобнее держать. И если он даст пузырь или пережжет цвет, выбросим один лепесток. Целую ветвь жалеть не придется.
Здраво. Жестко. По-цеховому.
Такое я любил.
— Есть на примете мастер, которому такую мелочь доверить можно?
Нито сразу назвал фамилию. Человек много лет работал с мелкой золотой пластикой, эмаль клал тонко, без грязи и сколов.
— Завтра отправлю ему две детали. Посмотрите результат сами.
— Годится.
Учить за счет Жозефины очередного криворукого дарования мне совершенно не улыбалось. Зато Нито парижских мастеров знал как облупленных. Кому можно дать тонкую работу, с кого придется содрать три шкуры, а кого лучше от золота держать на пушечный выстрел — тут француз стоил десятка рекомендаций. С огранщиками вышло то же самое: мелкую россыпь он сразу отдал одной артели, старые фамильные камни — человеку совсем другого класса.
Мне оставалось лишь пользоваться чужим знанием Парижа и не изображать гордого идиота.
— Чрезвычайно полезный вы человек, месье Нито.
— Подозреваю, ради этого меня сюда и выписали.
— Не обольщайтесь. Вчера я всерьез собирался справиться сам.
— А сегодня?
Я посмотрел на разложенное золото.
— Сегодня решил, что плен и без того занятие унылое. Еще чужую черную работу на себя вешать — совсем себя не уважать.
Нито рассмеялся, и мы снова склонились над столом.
Дальше принялись делить работу. Листья и черенки можно раздать проверенным мастерам, камни отправить огранщикам, эмаль — тому, кто годами сидит у печи и знает ее норов. В двадцать лет я непременно полез бы делать каждую заклепку собственноручно, лишь бы потом гордо сказать: мое.
Себе я оставил места, где решается облик вещи.
— Почему именно их? — спросил Нито.
— Потому что всё еще десять раз съедет. Соберем две ветки, приставим третью — окажется, что бутон просится набок, а нижний лист хочется выдрать с мясом. Раздадим такие куски по мастерским, потом задолбаемся гонять их туда-сюда на переделку.
Француз кивнул.
— Тогда для чужих деталей потребуются точные размеры посадки.
— Дам.
— Очень точные.
— До десятой доли линии, если вам так спокойнее.
— И запасные листья каждого размера. На случай брака.
— Вот с них и начнем.
Для Нито ничего необычного в таком порядке не было. Большие сервизы и драгоценные гарнитуры в одиночку никто не делал: один мастер тянул металл, другой ставил камни, третий сидел над эмалью. Мне лишь хотелось самому держать в руках те места, от которых зависело, будет вещь живой или превратится в дорогую мебель.
До эмалей сегодня добрались только краем. Нито записал несколько привычных составов, мы выбрали пару зеленых оттенков и цвета для бутонов. Камни пока пусть лежат. Если металл без россыпи не держит форму, бриллиантами его уже не спасешь.
К вечеру перед нами оставалась все та же скромная золотая ветка. Внешне она почти не изменилась. Зато теперь было понятно, что спаивать первым, что можно снять, куда подлезет инструмент и какие лепестки лучше отдавать эмальеру отдельно.
Нито собрал перчатки.
— Когда торопить мастера с первой эмалью?
— Месье Нито, я в плену. Время — единственное, чем французы снабжают меня без меры. Пусть делает как следует.
Первые образцы он обещал прислать послезавтра, вместе со списком надежных мастеров, которым можно поручить заготовки.
Проводив его до коридора, я вернулся к столу и невольно усмехнулся.
Заказ Жозефины я, конечно же, не принимал.
Всего-то разобрал половину работы, распределил ее между парижскими мастерами и оставил себе окончательную сборку.
Человек под арестом должен ведь чем-то развлекаться.
На следующее утро я наконец развязал тесемки. В папке лежали ботанические таблицы Редуте. После первого же листа мне захотелось выругаться.
Француз прорисовывал мальмезонскую зелень с такой въедливостью, будто собирался предъявлять эти картинки самому Господу Богу в доказательство того, что ничего не упустил. Каждый изгиб, каждый переход листа в черешок, каждая почка сидели на своем месте.
Рядом я положил вчерашний рисунок и золотую пробу. Ошибок вылезло множество. Самых мерзких — мелких. Вроде ветка узнается, рука сделала все прилично, только здесь почка чуть задрана, там черешок разжирел, главный стебель ушел влево сильнее, чем следовало.
Пальцы уже потянулись за грифелем.
Я шлепнул руку по столу. Хватит. Поймать каждую мелочь за Редуте нетрудно. Потом изведешь золото, время и собственные нервы, а вещь станет только суше.
К приходу Нито на сукне лежали четыре отобранных листа.
Он увидел раскрытую папку и понимающе прищурился.
— Дошли руки до Редуте?
— Лучше бы он рисовал как сапожник.
— Покоя не дает чужой гений?
На том обмен любезностями закончился. Первой взяли знакомую ветку. Тут спорить оказалось почти не о чем. Форму листа и верхнюю почку лучше оставить в покое; основание побега можно гнуть, сколько потребуется для соседних деталей. Заодно Редуте подтвердил вещь, которую я сперва счел случайностью: нижняя листва у этого кустарника заметно шире верхней.
Сделай все листья одинаковыми ради удобства — и куст станет чужим. Человек может даже не понять, что именно его царапнуло. Просто скажет: не похож.
Я сделал пометку на поле.
Со вторым растением вышла другая история. Листва — самая обыкновенная. Весь характер сидел в бутоне: тот держался на стебле с таким странным изломом, что стоило чуть изменить угол, и редкая оранжерейная диковина немедленно превращалась в какой-то садовый шиповник.
— Цветок не трогаем, — сказал я.
Нито ткнул пальцем в рисунок.
— И эти два лепестка под чашечкой.
Я мысленно убрал их. Без них бутон сразу будто повис.
— Оставляем.
С третьей веткой мы мучились. На первый взгляд проще некуда: прямой стебель, узкие листья, мелкие цветы. Проредили зелень, чтобы не тащить лишнее золото, — и получили аккуратную безликую веточку, какую можно пришпилить к любой дамской броши.
Пришлось снова лезть в гравюру. У каждого растения, похоже, имелась своя причуда, за которую следовало держаться зубами. У одного — бутон. У другого — коленчатый побег. Третье узнавалось по широким нижним листьям рядом с россыпью мелких почек. Пока эту черту не найдешь, к золоту лучше не прикасаться.
Я вытянул из папки следующий лист.
Потом еще один.
И только тут заказ Жозефины начал по-настоящему пугать.
Одну ветку придумать можно. Десяток совершенно разных растений в одном букете — уже совсем иная песня.
Роза требовала сложной посадки камней. На следующем листе тонкие стебли прямо просились под перегородчатую эмаль. Тропическая громадина с широкими листьями грозила перевесить половину будущей композиции, если дать ей золота столько, сколько хотелось глазу.
Нито молча смотрел, как гравюры захватывают верстак одну за другой.
— И сколько видов вы намерены взять?
— Жозефина просила свой Мальмезон. Одними розами от нее не отделаешься. Нужны оранжерейные редкости, садовые цветы, что-нибудь простое из трав. Иначе получится витрина ювелира, а она хочет свою усадьбу.
Перед нами уже лежало пять листов. Два я вернул в папку, достал четыре других.
Нито терпеливо дождался, пока я перетасую их еще раз.
— При таких аппетитах нам скоро не хватит верстака.
— У хозяйки стол длинный.
— Убедительно.
Я все-таки остановился. Пытаться за одно утро придумать весь «Сад» — верный путь свихнуться. Для начала хватит нескольких разных растений. Проверим широкие и узкие листья, большой бутон, мелкий цветок, густую ветку. Разберемся, что терпит золото и как ведет себя эмаль. Потом можно лезть дальше.
Нито примерно подсчитал объем и назвал срок:
— Полгода плотной работы. При удаче.
Позавчера я бы на этих словах напомнил ему, что вообще-то числюсь русским военнопленным, а в дом парижского ювелира не нанимался. Теперь передо мной лежали рисунки, у эмальера уже обжигались первые лепестки, а пальцы сами искали штихель.
В моей прошлой жизни Наполеон после Березины бросил остатки Великой армии и помчался в Париж. Сморгонь, сани, Мюрат, срочный путь к Тюильри — эту историю в школе вколачивали так усердно, что забыть ее было трудно даже через полвека.
Здесь корсиканец остался с войсками. Через два дня у ломберного стола подвернулось еще одно подтверждение. Министерские чиновники действительно отправляли дипломатическую почту на восток, прямо в походную ставку императора.
Похоже, старый порядок окончательно полетел к черту.
Почему Бонапарт задержался, я не знал. Возможно, раннее отступление сохранило ему достаточно армии, чтобы имело смысл оставаться. Может, дела среди маршалов шли так скверно, что доверить им потрепанные корпуса он уже не хотел.
Гадать можно до утра. Утром меня ждали верстак и раскрытые таблицы Редуте.
Теперь на нем лежала уже целая подборка растений. Возле каждого — мои пометки: какую черту сохранить любой ценой, что можно сократить, где золото станет слишком тяжелым, какой лист отдать под эмаль.
Отговорка про скучающего арестанта умерла сама собой.
Первую ветку мы закончили через три дня. Как раз подоспели обожженные лепестки от эмальера. Пришлось еще раз сходить в оранжерею, после чего один лист я без разговоров отпаял и посадил заново — рядом с живой веткой он резал глаз так, что терпеть было невозможно. Нито тем временем довел скрытое крепление почки.
На этом остановились. Есть у мастера опасный момент, когда хорошая вещь уже готова, а руки все еще зудят ее улучшать. Тут главное вовремя убрать инструмент подальше.
Я расстелил у окна кусок черного бархата и положил сверху ветку.
Против первого тяжелого образца она похудела едва ли не на треть. Часть листьев исчезла, верхний черенок стал короче, два лепестка ушли под совсем другие углы. Положи рядом гравюру Редуте и возьмись сверять жилку за жилкой — придраться можно к десятку мест.
Зато куст узнавался сразу.
Нито обошел стол, прищурился и попросил:
— Поверните ребром.
Я повернул.
— Отсюда стык пропал.
— Да?
— Если знать, куда смотреть…
— Цеховая зараза.
Через лакея мы сообщили Жозефине, что проба готова. Минут через двадцать хозяйка сама спустилась в мастерскую. Свиту оставила снаружи.
Рисунки и таблицы Редуте я заранее убрал. Подсказывать заказчику совершенно ни к чему.
Жозефина наклонилась над бархатом. Название растения прозвучало сразу.
Я чуть не рассмеялся. Все. Экзамен сдан. Даже оправдание на случай промаха не пригодилось. Она взяла ветку за ножку и осторожно повернула под светом.
— На живом кусте листьев гуще.
— Ваша правда.
— И этот черенок растет ближе к основанию.
— Тоже верно.
Жозефина прищурилась с явным удовольствием.
— Однако я узнала его.
Нито посмотрел на меня. Три дня пайки, подрезки, беготни в оранжерею и ругани над больным плечом оказались потрачены правильно. Женщина, знавшая свои теплицы до последнего горшка, с полувзгляда назвала растение.
Большего мне и не требовалось. Жозефина положила ветку обратно.
— Что будет рядом?
Еще неделю назад я наверняка начал бы юлить: дескать, просто балуемся золотом, ни о каком заказе речи нет. Теперь подобное кокетство выглядело бы совсем уж по-дурацки.
Из ящика я достал два листа, отобранных накануне.
— Я бы взял этот цветок. Бутон крупный. Придется повозиться с весом и эмалью.
Нито предпочитал другой — венчик мельче, зато листва шла красивыми ярусами.
Несколько минут мы спорили прямо при хозяйке, прикладывали рисунки к первой ветке, прикидывали высоту. В конце выбрали крупный бутон, второй лист ушел обратно в ящик.
Жозефина слушала спокойно, как человек, которому объясняют знакомое ремесло.
— Когда доберетесь до камней, скажите. В шкатулках полно старых парюр, я давно их не надеваю. Посмотрите, что пригодится.
— Сначала Нито переберет их по чистоте и старой огранке, — сказал я.
— Разумеется.
Она еще раз взглянула на золотую ветку и вышла с таким видом, будто вовсе не ждала этого дня с нашей первой ссоры о «Саде».
Никакого договора мы так и не подписали. Нотариус не явился, сроков никто не назначал, печатей не ставили.
Просто закончили первую ветку и взялись за вторую.
После обеда Нито уехал в Париж к мастерам. Я еще часа два возился с лепестками, пока правая рука не запросила пощады. Инструмент пришлось запереть. Наверху, за общим столом, опять шумели о войне. Обычно подобные разговоры я пропускал через уши. Половина салонных новостей рождалась у министерских писарей, вторая — после третьего бокала у офицеров. Сегодня один из гостей упомянул приказ императора, который фельдъегерь привез третьего дня.
Число мне не понравилось. Я переспросил. Гость охотно повторил дату и пояснил, что пакет пришел прямо из полевой ставки в Польше. Наполеон собственноручно утверждал передвижения корпусов. После ужина я утащил к себе газетную подшивку за последние дни. Ошибки не было. Пятое декабря. Сморгонь.
В моей памяти эта дата в которой французский император оставляет Мюрату остатки армии, садится в закрытые сани и мчится через Европу к Тюильри. К середине декабря Париж уже знает о возвращении императора. Теперь январь подбирался все ближе, а Наполеон продолжал слать приказы с востока.
Значит, французов погнали раньше, и до прежней зимней катастрофы дело не дошло. Побиты крепко, людей и пушки растеряли — однако армия у Бонапарта еще была. И сам он почему-то держался при ней.
Вот это уже скверно пахло. Что удерживало его на востоке, я понятия не имел. Возможно, маршалы хуже держали потрепанные корпуса. Возможно, после наших выкрутасов корсиканец просто перестал доверять им настолько, чтобы бросить армию и умчаться спасать трон.
Газеты тут не помогали. Французская печать умела превращать отступление в подвиг быстрее, чем наборщик раскладывал литеры. Полки в передовицах проявляли чудеса стойкости, тысячи обмороженных куда-то исчезали между строк, брошенные пушки превращались в предусмотрительно оставленные тяжести.
Понять по этому хору, сколько у Наполеона осталось людей и в каком они состоянии, было невозможно.
Зато сам Бонапарт оставался при армии. Весной все может пойти совсем вкривь.
Насколько — выясним, когда дойдет до весны. Сочинять пророчества после Бородина мне уже расхотелось.
Утром должен был приехать Нито с заготовками для нового бутона. А где-то на востоке человек, которого моя память давно усадила у камина в Тюильри, все еще трясся в походном возке вслед за собственной армией.