К книге
Инквизитор. Охотник на попаданцев 4Глава 12
46%
Глава 12
12

Первым делом я прикинул, насколько это вообще вероятно.

Дорога в «Братск» одна: на бронепоезде до Балтийска, дальше морем. Вчера на вокзале, у платформы под каменным сводом, я снял ауры со всех, кто сходил с бронепоезда, а это больше полутора сотен человек. Часть из них останется в городе, а кто-то поедет дальше, в «Братск» или в «Покровск». Так что нет ничего удивительного в том, что один из них оказался со мной на грузовом судне. Караван утренний, гражданских судов всего три. Вот если бы из полутора сотен не совпал ни один рисунок, тогда стоило бы удивляться.

Но проверить всё равно стоит, потому что это моя работа — быть подозрительным.

И начать пришлось не с куртки и не с сапог, а с того, что первым бросилось в глаза. Совпавший контур принадлежал не просто пассажиру. Под ровным гладким фоном находился источник пятого уровня, полный до краёв, как у человека, который бережёт силу и не тратит её понапрасну.

Маг жизни.

Вот в этом-то и беда. Двадцать первая лекция в тетради Берёзова: «Защита ауры: техника шестого уровня для пятого». Тонкий слой поперёк верхнего, край прижимается к дыханию, чтобы двигаться вместе с грудной клеткой. В поезде я поставил его сам и понял: человек под таким слоем ровный и пустой, как коридор без мебели. Поставить его может только маг жизни, и не ниже пятого уровня.

Маг жизни с ровной аурой. Именно это я и увидел бы, если бы передо мной стоял человек под слоем Никодимова.

И именно это я увидел бы у любого аккуратного лекаря, привыкшего не светиться перед другими магами жизни.

Дальше пошла арифметика. Мне удалось продержаться двадцать минут, потом в затылке начало звенеть, и на это время ты сам себя оглушаешь. Возможно, если практиковаться годами, двадцать минут можно растянуть на часы. Но впереди у нас восемь часов.

Значит, если это слой, его снимают и ставят заново, и между постановками есть перерыв.

Остаётся наблюдать и читать. Если он нанесёт такой слой, то вскроется.

Дар своё сказал, и добавить ему больше нечего. Остаются глаза.

Я перешёл на подветренную сторону надстройки. Отсюда вся палуба и весь второй трюм были как на ладони. Я стоял вполоборота к незнакомцу и наблюдал.

Ему было лет сорок пять. Куртка добротная, в такой комфортно и в жару, и в небольшой мороз. Но вот что странно: ни единой нашивки, по которой можно было бы определить контору или артель. В кармане карандаш и записная книжка. Сумку он поставил не на палубу, а на брезент и, когда судно повело на волне, придерживал её коленом, не глядя, так придерживают вещь только те, кто много путешествует.

Может, сопровождающий при грузе? Вряд ли. Мужчина стоял у тюков Севрюгина во втором трюме, но за грузом не следил, иначе заметил бы, что крайний тюк выскочил из-под крепления и ходит по настилу. А в качку он будет болтаться по всей палубе.

Пассажир без груза — это само по себе редкость на каботажном судне.

И ещё сапоги. Короткие голенища, тусклая серая кожа с мелким, едва различимым чешуйчатым рисунком. Очень дорогая и качественная обувь, идеальный выбор для экстремальных условий. Такие стоят как новенький «Иж» с завода.

— Чего высматриваешь? — Гена подошёл ко мне сзади, дожёвывая пирог.

— Кто такой? У второго трюма, в сером.

— А, этот. Кулагин, из «Точки». Сапожники, торговый дом. Он «Печору» на обратный рейс зафрахтовал, целиком, второй год подряд, я туда с товаром, он обратно.

Я приподнял бровь.

— Купец он. В прошлом году всё хотел с ним в картишки перекинуться на обратном пути, а он ни в какую.

Купец. Я снял его ещё раз, вполсилы, с двадцати шагов. Ничего нового: тот же ровный рисунок без единой зазубрины и тот же полный источник.

Но был и другой способ, и через час я решил его опробовать. Повод для разговора нашёлся сам собой: незакреплённый тюк начал ёрзать и биться о соседние, а мужчина как раз смотрел туда.

— Ваши?

— Не мои, — он встал вполоборота. — Я иду порожняком. У меня фрахт на обратный рейс.

— Кулагин, — сказал я. — Мне про вас Геннадий Иванович рассказывал. Сапоги.

— Сапоги, — согласился мужчина без всякой обиды. — Торговый дом Кулагиных, «Точка». Дед начинал, отец продолжил, я третий.

— И зачем сапожнику в «Братск»? Там песок да военные.

— За ящерами. Пустынные, солончаковые, артельщики их по краю пустыни собирают. Из шкуры такие сапоги получаются, что износа нет, — он посмотрел вниз, на свои. — Вот этим уже четвёртый год.

Значит, не показалось.

— Так вы за шкурами?

— Нет, везу живых. В этом всё дело. Шкуру с ящера нужно снимать с тёплого, в первую четверть часа, и по особой технологии, иначе она задубеет и станет непригодной. Убить его в пустыне и довезти — товар пропадёт. Везу живыми, морем, потом поездом до «Точки», там у нас мастерская, там и режем.

— Живых ящеров через море, а потом ещё через три кольца? Они же в пути весь транспорт разнесут, они же не маленькие, размером с хорошего пони.

— Бывают и с жеребца, — мечтательно вздохнул мужчина. — Но у меня обычно перевозка проходит без происшествий. Я маг жизни. Зоокинез. Артельщики выслеживают и загоняют тварь в ловушку, а я забираю её оттуда и сразу погружаю в сон. Так что они у меня всю дорогу спят в клетках, до самого разделочного стола.

Ответил он без хвастовства, как-то обыденно, как отвечает человек, слышавший этот вопрос уже не один десяток раз.

— Маг жизни, — сказал я, — и в сапожники?

— А куда? — он пожал плечами. — Дар у меня на зверя, а не на людей. Ведь как бывает: источник один, а вырастает из него у каждого своё. Мне почти всё открылось на зверя, а на человека почти ничего. Порез затяну, кость сращу, а дальше начинается такое, где от меня толку меньше, чем от целителя третьего уровня из уездной лечебницы. Пробовал, знаю. В армии я уже отслужил. Так что, вернувшись, сразу взялся за семейное дело.

Говорил он вежливо, полными предложениями, как люди, у которых за плечами не только гимназия и институт, но и хорошее родовое образование.

Всё сходилось: и порожний ход, и фрахт на обратную дорогу, и то, почему маг жизни идёт морем не в лазарет, а к артельщикам. Вот только что-то меня в нём всё равно настораживало. Но что?

Впереди, по левому борту, над самым горизонтом, висела тёмная туча, и из неё вниз, к морю, косо тянулись серые полосы. Там шёл дождь. Ветер дул оттуда, и с моря тянуло холодом. Караван шёл как раз поперёк, а туча ползла нам навстречу.

— Как думаете, — спросил я, — накроет нас или проскочим?

Он посмотрел на тучу, потом на воду, потом на кильватер идущего впереди судна.

— Проскочим. Она ленивая, ветер боковой. Разве что краем заденет.

— А мне кажется, мы окажемся прямо в её центре.

— Спорим на обед на берегу? — вдруг оживился Кулагин.

— Спорим, — я протянул ему руку.

И сказал этой туче, себе под нос:

— Дождик, дождик, перестань, я поеду в Аристань…

Ветер усилился, в борт ударила волна, брызги долетели до палубы, и мужчина шагнул поправить сумку, чтобы та не промокла.

— … богу молиться, Христу поклониться, — договорил Кулагин, не оборачиваясь.

Договорил.

Вчера меня поймали ровно на этом, и я закончил про косого с кузовком прежде, чем сообразил, что происходит. Так и должно быть у местных: поговорку вбивают в голову раньше, чем человек научится завязывать шнурки, и она выходит сама, помимо его воли.

Только между моим «Аристань» и его «Богу молиться» прошёл лишний вздох. А то и два. Может, не расслышал сквозь ветер. Может, был занят багажом. А может, услышал с первого слова и додумал недостающее там, где оно у него не с детства хранится, а записано.

Три объяснения, и все три подходят. Вот это и оказалось хуже всего.

Тогда я ещё раз прошёлся по верхнему слою, легко. Глубже нельзя, маг жизни пятого уровня почувствует давление, и тогда мне придётся объяснять, зачем инквизитор лезет в голову честному сапожнику. Да и не надо глубже. Мне нужно не его прошлое, прошлого я не вижу и никогда не увижу, нет у меня такого дара. Мне нужно знать, о чём он думает сейчас.

А думал он о том, о чём и положено думать в таком путешествии: сколько на этот раз запросят артельщики, хватит ли клеток, справится ли он с монстрами и о доме в «Точке», где его ждут жена и двое сыновей. Всё спокойно, всё по делу.

Так думает человек, у которого есть дорога и товар. И точно так же думает тот, кому эти мысли подложили сверху, чтобы я увидел именно их.

Восемь лет я решал такие вопросы за минуту. Дар, ремесло, в крайнем случае прямой вопрос и щуп в верхний слой. А тут стоял в двух шагах от человека и не мог знать наверняка, правду он говорит или нет.

Пробить я, конечно, мог. Но зачем? И так приметил достаточно, и теперь этого сапожника Кулагина узнал бы в любой толпе со спины.

— Ну, пойду прилягу, пока до колонн не дошли, — сказал я.

— А вы ещё никогда не проходили через портал в водном секторе?

— Нет.

— Тогда обязательно посмотрите, это стоит того.

— Посмотрю.

В проходе к каютам меня чуть не снёс Гена.

— Крепёж! — бросил он на ходу. — В «Братске» уж больно тихую погоду обещают, не к добру, надо ещё раз все крепления проверить.

И ушёл к своим машинам, а я направился в каюту.

Морозов сидел на нижней койке у стола и резал пирог. Корзина Клавдии Петровны стояла у него в ногах, и в ней оставалось ещё столько, что хватило бы на сутки в «Братске».

— Садись, перекуси, — сказал он, не поднимая головы. — Через час будем у портальных колонн, а потом можно прилечь отдохнуть, до материка ещё часа четыре.

Я сел напротив и взял кусок пирога.

Мы остались одни, и я решил вернуться к вчерашнему разговору об отце. К тому, что сам же и оборвал фразой про крепкое пиво. Ушёл не потому, что не хотел, а потому, что не хотелось говорить об этом при Гене, при половом, под чужой гомон. Гена сейчас наверху, возится со своим грузом, и до перехода он оттуда не вылезет.

— Анатолий Георгиевич, письма отца сохранились?

Морозов отрезал ломоть, отложил нож и только потом поднял голову.

— Сохранились. Все до единого, я бумаги не жгу. Вот ведь как бывает: сегодня мусор, а через десять лет — единственное, чем хоть что-то докажешь.

— А где они?

— В мастерской в Балтийске, в нижнем ящике верстака, в жестянке из-под чая, — он сдвинул очки на переносицу и посмотрел на меня сквозь стёкла. — Ты меня прости, парень. Мы же утром заходили в мастерскую за грузом и за твоими сумками с оружием. Ты в трёх шагах от того ящика стоял. А мне и в голову не пришло фотографии отдать.

Три шага. Вот сколько сегодня утром было между мной и отцовским почерком. От отца у меня остался кожаный футляр с баронским гербом, тот, что Пётр подобрал на пепелище, — и всё. Ни строчки, написанной его рукой.

— Вернёмся — отдадите.

— Отдам.

— Что он писал?

Морозов снял очки, подышал на стёкла и стал долго протирать их платком, и я понял, что он не тянет время, а просто вспоминает.

— О постройках древних, в колониях. Мы их храмами называем, а он писал, что название это глупое, от первых колонистов пошло. Мол, увидели они восемь граней на камне, письмена на стенах и решили, что там молились. А там не молились. Там работали, и у каждого такого строения свой характер, своё назначение, и изучать их надо отдельно, а не вместе.

— А что с расшифровкой? Той, что перевернёт все представления о магии. Вы не догадываетесь, о чём вам хотел сказать мой отец?

— Я уже говорил тебе, что не знаю. Ни строчки по существу, — Морозов развёл руками. — Он только сказал: мол, приезжайте, покажу, такое письму не доверишь. И что при нём человек, который с лёту читает древние письмена, один такой на всю империю. Я собирался. Не вышло, — он помолчал. — А что это был за человек у него? Ты-то знаешь?

— Ушинский, — сказал я, решив, что могу раскрыть эту тайну. — Георгий Николаевич. Мой домашний учитель. Учил нас всех: меня, братьев, сестру. А с отцом они всё время ездили в экспедиции в колонии, на месяц, на два.

Морозов повторил фамилию про себя, шевеля губами.

— Не слышал. Твой отец ни разу его не упоминал. Писал просто: человек, который живёт у меня, читает с лёту, и всё.

Значит, отец оберегал его даже в переписке с тем, кому отдал карту храмов.

Не знаю почему, но мне нравился этот старик. Нравилось, как он держит нож, как говорит «струсил» про себя, а не про других, как молчит, когда не может подобрать слов.

Я мог ему доверять, и я ему доверял, но не настолько, чтобы говорить лишнее. Я не собирался говорить ему, что Ушинский жив, что он уже тринадцать лет в плену у секты и что у меня в кармане лежат строки, перерисованные с его руки, а в Петербурге над ними сидит мой наставник.

— И что с ним стало? С твоим учителем.

— Пропал, — сказал я. — В конце августа. Отец месяц его искал, подключал полицию, армейских, весь остров поднял вверх дном. А через месяц, в последних числах сентября, убили всех, кто носил нашу фамилию. Кроме меня.

Морозов не ответил. Он взял нож и начал резать пирог, но так и не закончил, рука дрогнула, и мужчина отложил угощение.

— А мне рапорт вернули в сентябре того же года, — сказал он. — И через семь дней у меня в комнате переложили бумаги. Тогда я решил, что это про меня.

Потом он взял кружку с квасом, посмотрел в неё и поставил, не отпив.

— Выходит, не только про меня. Выходит, в те недели закрывали всё разом. Меня отодвинули, а твоего отца…

Морозов не договорил, и я не стал договаривать за него.

— Кто вам сказал про пожар?

— Сводка. А подробности — Григорьев, позже. Его тогда из губернского отделения перевели в Гатчину, а он как раз принимал участие в том самом сахалинском расследовании. До этого я его в глаза не видел, а тут поставили в пару, и мы с ним год проработали бок о бок, — Морозов усмехнулся. — Потому он и справки наводит через меня в колонии, а не через управление. Знает, что я бумаги не жгу и лишнего не болтаю. А про тебя, единственного уцелевшего из рода, за весь год ни слова. Молчун он.

«Молчун», — кивнул я про себя. Тринадцать лет носил в кармане кисет моего учителя, год работал бок о бок с человеком, что переписывался с моим отцом, и мне об этом ни слова. Работал, потом ушёл из ордена, вот и вся справка.

— Христофорович — молчун, — сказал Морозов. — А твой отец — наоборот. Тот писал так, что конверт не закрывался. Каждое письмо начиналось одинаково: «Простите, Анатолий Георгиевич, если не уложусь в восемь листов». И ведь почти никогда не укладывался: что ни письмо, то доклад листов на двенадцать. А почерк мелкий, ровный, буква к букве.

У меня в памяти отец сидит в кабинете за своим столом. За тринадцать лет никто не добавил к этому ни слова. А тут — письма и извинение за объём.

Я поставил кружку и встал, чтобы открыть иллюминатор, хотя воздуха в каюте хватало.

Морозов дал мне постоять и сказал:

— Ты ведь всё понял, парень. Копаешь ровно там же, где копал отец. Те же храмы, та же секта, те же карты. Он до чего-то докопался, позвал меня посмотреть, а через месяц сгорели все, кто носил его фамилию, — старик помолчал. — Тут мне полагается сказать тебе: брось.

— Скажете?

— Нет. Ты не бросишь, я вижу по глазам: вцепился мёртвой хваткой и не отпустишь.

Я опустился на полку, достал блокнот и записал: жестянка из-под чая, нижний ящик верстака, мастерская в Балтийске. Убрал блокнот во внутренний карман и застегнул клапан.

Морозов посмотрел на этот карман, потом на меня и больше к этой теме не возвращался.

Дверь каюты открылась, и в проёме появился Моисеев, мокрый до плеч.

— Подходим. Сейчас будут колонны. Пойдём наверх.

Предыдущая главаГлава 12 из 26Следующая глава