Имени своего я в этом городе не называл никому.
— Вы ведь с бронепоезда.
Я теперь не сомневался ни капли, что передо мной Морозов.
— Мне сказали: сошёл инквизитор, вагоны вскрыты, весь порт гудит.
— Кто сказал?
Он только качнул головой в сторону города. Я вспомнил велосипед, пронёсшийся навстречу платформе, и полотняную сумку через плечо.
— Мальчишка.
— Шустрый малый, — согласился Морозов. — Копейку зарабатывает честно.
Он вытер руки ветошью, подошёл и протянул ладонь.
— Морозов. Анатолий Георгиевич.
Рука оказалась сухой, твёрдой, и жал он не по-стариковски сильно.
— А это Геннадий Иванович Моисеев. Здешний бог по железу и великий страдалец.
— Ты бы, кэп, помолчал, — отозвался Моисеев, не выпуская прокладку. — Здорово. Руку не подаю, грязная. Садись, вон, на диван.
Я поставил сумки у входа, прошёл к столу и сел, прислонив чехол к стене, револьвер из-под плаща не достал.
И только усевшись понял, что даже не подумал об этом.
Раньше я вошёл бы сюда иначе. Ай… Не важно.
— Чай будете? — Морозов уселся в кресле напротив и потянулся к чайнику на плитке. — Как раз закипел. У нас с мятой. Вы с мятой пьёте?
— Пью.
Моисеев тем временем закончил с прокладкой, мыл руки в рукомойнике в углу, долго и всерьёз, с щёткой, снял фартук и повесил на гвоздь. Подошёл и протянул руку.
— Вот теперь здорово.
Хватка такая, что ключи, наверное, гнулись сами, из уважения.
Геннадий Иванович подошёл к своему креслу, и кот тут же лениво открыл один глаз, оценил обстановку и фыркнул.
— Так, брысь. Моё.
Кот поднялся, потянулся всем телом, переступил на подлокотник, а оттуда перетёк на подголовник кресла и улёгся там, свесив хвост хозяину за ворот. С этой позиции он и наблюдал за нами.
Морозов достал из-под стола третью кружку, поставил её передо мной и снял полотенце с середины стола. Под ним оказались пироги: один большой, второй поменьше, с решёткой из теста, и яблоком с корицей пахло от второго.
— Клавдия моя пекла, — сказал Моисеев. — Этот рыбный, тот с яблоком. Берите, не смотрите, что мы тут мазутные. Пирогов это не касается.
— Вы с сахаром? — Морозов пододвинул вазочку, где лежали кубики, чуть тронутые тёмным по граням.
— Без.
— И правильно, — Моисеев взял кусок пальцами и закинул в рот. — Он у нас с маслицем.
Рыбник оказался таким, что я съел кусок раньше, чем вспомнил, что с утра не ел вовсе. Чай крепкий, мятный, и загадка запаха разрешилась целиком.
— Что там у вас на дороге приключилось? — спросил Моисеев. — Говорят, миграция, какая-то большая в этот раз?
— Миграция полосой километров в семь, поперёк путей. Двенадцать минут шли сквозь.
— Ох ты! — он покачал головой. — А в прошлом году и километра не было. Значит, и правда серьёзная. А кто ж из монстров умудрился вагоны-то вскрыть?
— Коллембола на равнине.
Моисеев тихо присвистнул, а Морозов поставил кружку.
— Много погибших? — спросил он.
— Ни одного. Раненых восемнадцать, тяжёлый один, водник, ноги. Ехал вагон медиков с профессором, и это всех спасло.
— Полунин что ли? — Морозов кивнул сам себе. — Значит, всё же решил ещё один курс выучить. Хороший лекарь, да и зоокинетик сильный. Вот только упёртый чересчур, его уже пять лет на кафедру столичного университета сманивают, а он ни в какую.
Я рассказал про то, что произошло в пути, но про воздействие на зверя умолчал. Старики слушали внимательно, не перебивали.
— А ко мне-то зачем? — Моисеев отставил кружку. — Ты же не про тварей рассказывать шёл.
— Посоветовали. Юра, аспирант Полунина. Сказал, руки золотые.
— Юрка? — Моисеев хмыкнул. — Знаю Юрку. «Планету-Спорт» ему перебирал под здешние грунты: подвеску поднимал, звезду менял. Ездит?
Я пожал плечами.
— Ну, раз прислал, значит, ездит, — сам себе ответил мужчина. — Так, а что у тебя стряслось?
— «Урал». Помяло слегка.
— А если подробнее?
— Раму повело, двигатель в лом. Отправил домой, восстановлю, когда вернусь в столицу. А пока думаю, на чём ездить. В колониях без колёс нельзя.
— Это ты верно думаешь, — согласился Моисеев. — А путь куда держишь?
— Сейчас в «Братск», а дальше, куда служба уведёт.
Старики переглянулись, коротко, на полсекунды, и никто из них ничего не сказал.
— Песок, значит, — Моисеев отхлебнул. — Вон, во дворе видел? Четыре штуки для песка собираю. Посадка выше, фильтры двойные. Заказ на прииски. Сам повезу.
— Ты не скромничай, — Морозов подлил себе чаю. — Скажи как есть: что лучше тебя пустынные машины в колониях не делает никто. Люди со всех колоний за пустынниками к тебе едут.
— Ну едут, — не стал спорить Моисеев.
— А ещё он их сам и повезёт. Завтра утром, с первым караваном. Каждый год так: соберёт, погрузит и уедет доводить на месте. Он это называет «съездить на дачу».
— А что? — Моисеев пожал плечами. — Чем не дача?
— Дача, Гена, это когда жена с тобой едет. А ты в «Братск» ездишь потому, что Клавдия Петровна тебя туда отпускает, а в пивную на углу — нет.
— Так в пивной я до девяти!
— Полгода назад ты так «до девяти» досидел, что она тебя в одиннадцать под фонарём встречала. С зонтом, — Морозов повернулся ко мне для пояснения: — Зонт был не от дождя.
— Кэп, — сказал Моисеев, — я тогда движок продал.
— Ты тогда движок пропил.
— Продал. А потом пропил. Это, между прочим, две разные операции.
Я допил чай, и мне налили ещё, не спросив.
— А у порога чей? Под навесом.
— Мой, — сказал Морозов. — И сразу, чтобы закрыть тему: не продам.
— Я не покупаю.
— Все так говорят, — он усмехнулся. — А потом торгуются.
Я вспомнил длинную вилку, высокий руль и рисунок огня на баке.
— Гена его под эту колонию перебирал. Дважды.
— Трижды, — уточнил Моисеев.
Дальше разговор покатился сам, как катится он у троих, севших когда-то на мотоцикл. Про новые «Ижи» и про то, что рама у них мягкая. Про каучук, дорожающий третий год подряд. Про грунтовки, где подвеска живёт два сезона, и про резину, которой вечно нет. Моисеев рисовал пальцем на столе профиль протектора, кот следил за пальцем с подголовника, и я не заметил, как съел половину рыбного пирога.
А потом Морозов спросил, ни к чему не подводя:
— В Гатчине кто теперь?
— Известно кто. Софья Михайловна.
— Это понятно, она вечная. Я про заместителя.
— Филипенко.
— Ишь ты! — Морозов покачал головой. — При мне начальником отдела ходил, с папкой под мышкой.
— Папка при нём.
— А Соколов?
— Главный менталист.
— Ну, этому сам бог велел. А мальчишка тот, из технического… Как его? Киселёв!
— В управлении. Халаты прожигает по штуке в день.
Морозов с удовлетворением улыбнулся, откинувшись в кресле.
Я поставил кружку.
— Позывные. Ими ведь вы занимались. Почему вы?
— Понятия не имею, — Морозов пожал плечами. — Пришёл я в орден поздно, сорока лет, из другого ведомства. Дал позывной одному, дал второму, а дальше сами пошли, дай да дай. Так и повелось.
— Киселёв над своим всё голову ломает.
— Пусть ломает, — Морозов отпил. — Я ему один раз объяснил, он не понял. Стало быть, объяснение верное.
Кот спрыгнул с подголовника и быстрым шагом прошёлся к раскрытым воротам, поглядел по сторонам. Потом подошёл к моим дорожным сумкам, понюхал и уже неспешно вернулся к креслу.
— А Григорьев? — вдруг спросил Морозов. — Пётр Христофорович. Как он?
— Жив. На пенсии.
— Слышал, он в наших краях объявлялся, но почему-то в гости так и не заехал.
Я поставил кружку. Про наставника я здесь не говорил ни слова.
— Он выходил на вас?
— Выходил, — Морозов прятаться не стал. — Справки наводил. Какие, не скажу, справки не мои. Захочет — сам расскажет.
Вот так. Дед работает. А докладывает через раз.
— А у него какой позывной был?
— У Петра Христофоровича? — Морозов даже не задумался. — Мухомор.
Я подождал продолжения. Продолжения не последовало.
— Почему?
— А ты видел его, когда он на кого-нибудь сердится?
Видел. И не раз. Объяснение звучало исчерпывающе и не объясняло ровным счётом ничего. Как и всё у этого человека: гладко сверху, пусто внутри, и поди пойми, что там лежит на самом деле.
Я сидел, держал тёплую кружку, а взгляд то и дело цеплялся за два ровных фиолетовых контура. Ни одной попытки притушить. И разговоры ни о чём.
Морозов снял очки со лба, посадил на переносицу и посмотрел на меня сквозь стёкла, длинно, как смотрят резьбу на просвет, сорвана или держит. Потом вернул очки на лоб.
— Гена.
Моисеев молча стряхнул полотенцем крошки с тарелки, где лежали пироги. Кот запрыгнул на подголовник и перестал жмуриться.
— Ты ведь нас видишь, парень, — вдруг сказал Морозов. — Обоих. От самых ворот увидел и весь чай сидишь и решаешь, что теперь с этим делать. Оружие не достал, и на том спасибо. Вопросов не задал, за это отдельное. Дальше я сам, чтобы ты не мучился.
Он отставил кружку и спокойно сказал:
— Мы не из этого мира.
— Знаю, — сказал я.
Морозов кивнул. Похоже, другого ответа он и не ждал.
— Значит, худшее позади, — он поднялся и снял с гвоздя пиджак. — Только не здесь.
— А где?
— На углу. Разговор длинный, а к длинным разговорам у меня положено пиво.
Моисеев отставил кружку недопитого чая с видом человека, дождавшегося своего часа.
— Кэп, у нас завтра погрузка утром.
— В шесть. Потому и на угол, а не площадь.
— Я это к тому, что до девяти меня Клавдия Петровна отпускает, — Гена уже развязывал тесёмки фартука. — А сейчас пятый час. Целый вечер казённого времени, и всё по уговору.
— По уговору ты один ходишь. С гостем — это уже приём.
— Вот и я говорю: приём. За приём не спрашивают.
Как-то само получилось, что, не сговариваясь, мы решили продолжить разговор уже не в мастерской.
Гена накрыл двигатель холстиной. Морозов выключил приёмник. Кот вышел из ворот первым, сел на бочку под навесом и остался на хозяйстве за старшего. Сумки и чехол я оставил в мастерской за верстаком, сверху лёг плащ, и понял я это уже на пустыре, когда возвращаться не имело смысла. Вдоль забора, мимо кранов и сухого дока, потом набережная с её мазутом и рыбой, потом угол, и вот перед нами уже стоят три кружки, а половой уносит поднос.
Вывеска обещала пенное и больше ничего. Внутри дым стоял слоями, кабак оказался большим, столов на сорок. Грузчики, матросы, конторские в нарукавниках. Гомон стоял такой, что выловить в нём слово с соседнего стола было просто невозможно.
Моисеева тут знали. По дороге он свернул к столу у бочек, где сидели четверо здоровенных мужиков.
— В полшестого, — донеслось до меня. — Все четверо. В шесть уже погрузка. И Сеньку не бери, он мне в прошлый раз ящик уронил.
— Будем, Иваныч.
Мужчина вернулся и развалился на лавке так, что стало ясно: его рабочий день закончился.
Рыбу принесли жареную, мелкую, горкой на общем блюде. Я снял пробу, понравилась, и буквально за минуту приговорил первую треть, запивая пенным. Хмелеть маг жизни может только с собственного разрешения, а разрешения я себе не давал.
Два ровных фиолетовых контура сидели напротив меня и тоже ели жареную рыбу.
— У меня один вопрос, — сказал я, когда половой отошёл. — Остальное потом. Что стало с хозяевами тел?
Морозов не удивился. Похоже, он ждал этого.
— Гена, начинай. У тебя короче.
— У меня короче, — согласился Моисеев и вытер жирные пальцы о хлеб. — Красный тиф. Он в тот год полгорода выкосил. Барак при заводе, в огненном секторе миров, тридцать душ в два ряда. Хозяин мой помер под утро, при фельдшере, а я, выходит, в ту же минуту на его место и заехал. Очнулся уже в холодной, среди готовых.
Он произнёс это так, будто рассказывал, как менял прокладку.
— Сторож поглядел на меня и убежал за лекарем. Тот побрызгал, записали чудом. Неделю я не помнил ни имени, ни родни, да при красном тифе и не такое отшибает. Отлежался и пошёл работать. Телу двадцать два года, руки на месте, парень, конечно, оказался весь в долгах, но я выплыл. И что самое обидное, ведь ни капли магии: источника у хозяина не оказалось вовсе. Я сперва горевал, а после понял: повезло. По безмагическим ни реестра, ни надзора. Живи да работай.
— И работали?
— На заводе. Потом деньжат поднакопил и собрал первый мопед, а потом первый заказ, другой, третий, и гляжу: у меня уже своя мастерская. Я ведь смолоду по моторам, только руками и могу работать. Светиться боялся, лишних разговоров не вёл, ну и шибко технику не выдумывал. Правильно, выходит, делал.
— Давно здесь?
— Сорок второй год пошёл.
Морозов достал папиросы, покрутил и убрал обратно.
— А мой ещё дышал, — сказал он.
Гена перестал жевать. Слышал он это, судя по лицу, не в первый раз, но всё равно перестал и повернулся к другу.
— Хозяин служил в государственной безопасности. Особая у него работа была, по магическим ядам. Он их находил, разбирал и готовил противоядия. За месяц до меня снял отраву с министра финансов — министра уже готовили в покойники, и всё сорвалось на нём одном. Исполнители ушли, как, впрочем, и заказщик, но потом нашли его сами. Семье достался тот же яд в огромной дозе: жена и сын сгорели за сутки. А ему новый дали, диковинный. Чтобы угасал у всех на глазах и никому ничего не доказал.
— Маги жизни смотрели?
— А то! Развели руками. Яд сидел не в крови, кровь чистится, это работа на полчаса. Этот же яд врос в источник и пил из него, а вместе с источником тянул душу. Хозяин опознал его сам, по собственной картотеке. Сам себе и срок отвёл.
— И тут вы.
— И тут я, — Морозов провёл пальцем по столешнице. — В своём мире я умер. А очнулся в чужом теле и не один: хозяин ещё жил. Первое, что я услышал здесь, — его голос. Он спросил, кто я такой, и я, представь, не нашёлся, что ответить.
— И как вы… вдвоём?
— Разобрались в арифметике. Яд пил одну душу, его. Меня не трогал: не врос ещё, зацепиться не за что. Но тело держалось на двоих, и уйди я — оно легло бы в тот же день. А останусь — у него будут руки, ноги и время искать противоядие. Он рассказывал, я бегал. Два жильца, одна голова.
— Успели?
— Нет. Он ушёл на исходе второго месяца. Перед этим взял с меня слово, что я дойду до конца. И напоследок прикинул, за сколько яд съест меня — свежего, неукоренившегося. Выходил месяц. Специалист, — Морозов повертел указательным пальцем в воздухе.
— А склянка?
— Нашлась на третьей неделе. Отравитель держал её при себе, противоядие. Его всегда варят вместе с ядом: мало ли сам обольёшься, — Морозов поднял кружку и посмотрел сквозь неё на лампу. — Варил один, заказывали трое. К весне из четверых не осталось никого, слово я сдержал. Вот только источник с тех пор стоит, где стоял. Пятый уровень. Ни на волос, сколько ни жги.
Я сложил услышанное. По бумагам ордена выходило замещение чистой воды: хозяин умер, тело осталось. Только в бумагах не расписано, как это — два месяца делить голову с умирающим, а потом ещё носить его последнюю просьбу. И ещё одно: Гену вынесли к лекарю при фабрике и с запись об этом наверняка осталась в журнале больницы, а у Анатолия свидетель один — он сам. Хочешь верь, хочешь проверяй, да проверять нечем.
— Меня травили, чтобы убить, — сказал Морозов. — А получилось, что спрятали. До шестого уровня орден в голову не заглядывает: бумага, подпись, годовая отметка. Вот на этой ступени я и простоял всю службу.
— А в орден зачем пошли? Из безопасности к нам не переходят.
— Хозяин посоветовал. Я его в первые же дни спросил: где искать таких же? Ведь наверняка не только со мной подселение случилось. Он подумал и говорит: у инквизиции, там на вас реестр, — Анатолий пожал плечами. — Пришёл посмотреть реестр, а остался на всю жизнь. Так и вышло, что позывные раздавал, так как координатором был.
Он стоял в строю, писал рапорты и придумывал прозвища людям, всю жизнь охотившимся ровно на таких, как он сам. И орден смотрел на попаданца в упор, день за днём, три десятилетия подряд — и не видел ничего.
Я подвинул кружку к середине стола и попросил долить.
— Своих-то нашли?
— Нашёл, — Морозов кивнул через стол. — Вот, к примеру.
Гена как раз разбирал рыбу и на «к примеру» не отозвался никак. Привык, стало быть.
— Он из вашего мира?
— И да и нет. Мир тот же, время другое. Я жил лет на пятьдесят позже.
— Оттого он и говорит непонятное через слово, — Гена облизал палец. — Полвека разницы, а гонору, как будто между нами век.
— Первые года три я всё ждал, — Морозов будто не услышал, — что войдут и скажут: гражданин, пройдёмте.
— Как скажут?
— Не важно, — отмахнулся он. — У нас так говорили.
Словечко прозвучало чужое, не здешнее, и растолковывать его мужчина не стал.
С того конца зала докатился шум, из общего гула поднялся отдельный голос, и я, не оборачиваясь, отодвинулся от стола на ладонь.
Столов через пять сидели зелёные канты. Все три десятка, все практиканты, от первогодок до старших, и кружек на столе стояло больше, чем полагается людям, вставшим в четыре утра. Ни профессора, ни аспиранта при них не было. Видно, Полунин дал парням вечер, чтобы отойти после такого дня. Ну и правильно.
Ванька сидел с краю и руками показывал ширину полосы.
Напротив стоял моряк лет сорока, в кителе без нашивок, и трое при нём.
— Весь порт гудит: студенты бронепоезд отстояли, студенты людей спасли, — громко говорил забияка, больше не мальчишкам, а через них, на публику. — А кто отстоял-то, зайчики? Маги работали. Пушки работали. Команда. А вы рядом постояли и теперь чужую славу вёдрами хлебаете.
— Мы восемнадцать раненых вытащили!
— Их лекари в госпитале вытащили. А вы-то что умеете? Патроны подносить? Так и этого, поди, не делали.
Старшекурсники поднялись. Моряк с довольной гримасой посмотрел на них. Потом поднялся Ванька, что сидел со мной и профессором в четвёртой секции. Затем все остальные.
Я отставил кружку и сел вполоборота. Моряк, трое при нём и ещё двое у стойки — эти стояли к залу спиной, но кружки у обоих застыли, готовые к замаху.
— Гуркин, — вполголоса сказал Моисеев. — С «Онеги». Он и трезвый такой.
На дальнем столе вода в кружках поднялась винтом и застыла для атаки над самым потолком. Но, похоже, этого в зале не видел никто. Кроме меня.
Через минуту тут будет калека, дознание и поимённый список всех, кто сидел за столами. И первым в этом списке окажется инквизитор, который весь вечер пил пиво с двумя стариками.
Встать я не успел.