К книге
Прапорщик 1914: ПрорывГлава 9 Батарея отстала
36%
Глава 9 Батарея отстала
9

Первого июня нам дали задачу, которая на бумаге выглядела скромнее всех предыдущих и обошлась дороже любой из них.

Взять передовую линию германцев на гряде — не всю вторую полосу, а её выдвинутый вперёд отрезок в тысячу шагов, за которым лежала лощина, а за лощиной уже настоящая позиция.

Смысл был простой и правильный: покуда германец сидит на этом отрезке, он видит сверху все наши плацдармы и работает по ним, когда захочет. Убрать его оттуда — значит получить месяц спокойной земляной работы.

Дали на это сутки подготовки.

Северцевская арифметика в то утро выглядела так.

Двенадцать сотен шагов фронта. Два ряда проволоки, местами три. Гарнизон — по наблюдению, рота с двумя машинами, вероятно, с тремя.

У меня — сто девяносто человек, из которых шестьдесят не нюхали дела вовсе; две пулемётные машины; сапёров нет; кузница есть.

И батарея Свиридова: восемь орудий, из которых в тот день исправны были шесть.

Всё это, сложенное честно, давало не победу, а возможность взять, если огонь ляжет туда и тогда, куда и когда назначено.

Сутки подготовки мы использовали до последнего часа.

Днём тридцать первого Шадрин с двумя охотниками пролежал шесть часов в кустарнике над лощиной и вернулся с тем, что у германца на этом отрезке два ряда проволоки, а в середине, где ложбинка, третий, поставленный недавно; что ходов в тыл два, оба крытые; и что смена у них приходит в четыре утра, потому что в четыре по всей линии слышно движение.

Смена в четыре утра — это подарок, и я его взял: атаку назначили на семь, когда сменившиеся уже спят, а сменившие уже устали стоять.

Ночью тридцать первого мы вынесли на плацдармы всё, что понадобится утром: гранаты по двенадцать на человека, четыре ящика сверх того на каждую партию, воду, перевязочное, четыре кованых крюка — те, что Сысоев сделал взамен отданных Пятницкому.

Дощечек к тому времени было готово девятнадцать.

Развесили их тою же ночью, и это оказалось лучшее, что мы сделали за сутки: у входа на каждый плацдарм, у горловины, у обоих мест сбора и у поворота, где ход простреливается.

«Отсюда бегом. Двадцать шагов».

«Гранаты сюда. Четыре ящика. Не разбирать».

«Второй сбор — у сломанной жерди».

Тарабрин ходил с фонарём и проверял, читаются ли они в темноте на ощупь: три строки крупно, верхняя строка глубже прорезана ножом, чтобы палец находил её сам.

Люди над этим сперва посмеивались.

К утру перестали.

Расписание мы составили накануне вечером вдвоём со Свиридовым, и составили его тем самым способом, за который я год воевал: не по стволам, а по задачам.

Задача первая — проволока, левый край, с шести до половины седьмого.

Задача вторая — две пулемётные точки на изгибе, по наблюдению, с половины седьмого до семи.

Задача третья — заградительный по лощине с началом атаки, чтобы к германцу не подошло из глубины.

Четвёртой задачи не было, и вот в этом-то месте я и ошибся.

Четвёртая задача должна была называться так: перенос огня в глубину после взятия первой линии, с новой позиции, куда батарея перейдёт следом за пехотой.

Я её не записал не потому, что забыл. Я её не записал потому, что был уверен: батарея перейдёт за два часа.

Свиридов при мне промерил дорогу по карте — три с половиной версты, из них две по накатанному, — и сказал, что при своих лошадях перейдёт за два с половиной.

Я поправил его до двух и записал: «перенос — по готовности батареи на новой позиции, ориентировочно к десяти часам».

Слово «ориентировочно» я написал своей рукой. Оно потом стоило одиннадцати человек.

* * *

Атаку начали в семь.

В шесть по проволоке взялась батарея. Сорок минут по одной задаче.

Мы лежали на плацдармах и смотрели, как она работает.

Это не то же, что двадцать второго мая. Тогда били двое суток по площади. Теперь — сорок минут по сорока саженям.

В половине седьмого стало видно проход.

Настоящий. Колья вывернуты. Концы светлые.

Двадцать два шага. Шире, чем нужно.

Гнёзда на изгибе Свиридов накрыл со второй серии: наблюдатель сидел на нашей стороне и видел их прямо, без посредников.

В семь ноль-ноль огонь ушёл дальше.

Тарабрин встал первым. За ним первая партия.

Прошли открытое в двести шагов за две минуты. Никто не лёг.

Горловина в двадцать два шага пропускает отделение зараз без задержки. Это и есть разница между восемью шагами и двадцатью двумя.

Счётчик у горловины крикнул «двадцать» на второй минуте. Второе отделение пошло.

В первой линии дрались семь минут.

Германцев там оказалось меньше, чем считали: полурота, а не рота. Смена в четыре утра, как и говорил Шадрин, и половина ушла отдыхать в глубину.

Двоих взяли живыми в блиндаже. Один из них не проснулся до конца.

Вторая партия обошла изгиб и вышла на левый край.

К половине восьмого линия была наша на всю тысячу шагов.

Потери к этому часу: трое убитых, шестеро раненых.

Три и шесть на тысячу шагов германской линии — это лучший счёт, какой у меня был за войну.

Я успел это подумать. Слово в слово, теми же словами.

Дальше начиналась лощина.

За лощиной, на обратном скате, стояли их вторые окопы, и оттуда, как только мы взяли первую линию, пошло то, что и должно было пойти: сперва редкий огонь, потом машина слева, потом ещё две.

Заградительный по лощине Свиридов положил вовремя и держал двадцать минут, покуда ему хватало снарядов на эту задачу.

Потом задача кончилась. По расписанию.

И тут должна была начаться четвёртая, которой не было.

Наблюдатель мой к тому времени перешёл вперёд, на взятую линию, и оттуда видел германскую вторую позицию как на ладони: три машины, две работающие точки, подходящие ходом резервы.

Он видел всё.

Он не мог ничего передать.

Провода не хватило.

Катушка была одна, и её размотали от батареи до старого наблюдательного пункта — три версты. От старого пункта до взятой линии оставалось ещё шестьсот шагов, и на эти шестьсот шагов провода не было.

Мы попробовали ракетами. Ракеты в дыму видны плохо, а условных знаков у нас было три: «перенести дальше», «перенести ближе», «прекратить».

Ни один из них не означал: «три машины на обратном скате, левее сто, дистанция шестьсот».

Тогда пошли ногами.

Посыльный вышел в двадцать минут девятого.

Звали его Артемьев, он был из выздоравливающих, до ранения служил в самокатной команде и потому бегал лучше всех.

Он бежал три версты по перепаханному, из них последнюю по открытому, и добежал за двадцать шесть минут.

Пока он бежал, на взятой линии шло вот что.

Германец разобрался в обстановке к без четверти девять. К этому времени он подтянул из глубины две машины и поставил их на обратном скате так, что достать их можно было только гаубицей или сверху.

Гаубиц у нас не было. Сверху не было ничего.

Он начал работать по нашей линии продольно, с двух сторон, и мы легли.

Лежать в чужом окопе под продольным огнём — это то, чему нельзя научить и что не лечится никаким порядком: окоп вырыт под их сторону, наши бойницы смотрят не туда, а перекладывать бруствер под огнём нельзя.

Ковтун начал перекладывать.

Он делал это в четырёх местах разом, ставя людей парами: один держит мешок, второй кидает землю, оба на коленях, головы ниже среза.

За двадцать минут он сделал четыре бойницы в обратную сторону, и с этой минуты мы перестали только лежать.

Двоих из тех, кто перекладывал, убило.

Ковтуна не задело, и отчего — я не понимаю по сей день.

Свиридов принял, вычислил и открыл огонь по обратному скату в девять ноль пять.

К девяти ноль пять у нас на взятой линии лежало четырнадцать человек убитыми и четырнадцать ранеными.

К этому часу мы держались уже не порядком, а тем, что немцы не решились контратаковать сразу, а стали накапливаться в лощине.

В девять пятнадцать Свиридов накрыл лощину — по одной моей записке, вслепую, по расчёту, и накрыл точно.

Это спасло дело.

Но между «взяли в половине восьмого» и «накрыл в девять пятнадцать» лежит час сорок пять минут, и они стоили нам девятнадцати человек, из которых одиннадцать я записываю прямо на своё «ориентировочно».

* * *

Немцы контратаковали дважды: в десять и во втором часу.

Оба раза — из лощины, обоими ходами сразу, партиями человек по сорок.

Оба раза их накрыл Свиридов, потому что к десяти часам у меня уже сидел на взятой линии человек с записками, а связь шла эстафетой: три бегуна на три версты, каждый по версте, с передачей из рук в руки.

Придумал это не я. Придумал Тарабрин, покуда я перекладывал людей на левом краю.

Эстафета доводила записку за восемнадцать минут вместо двадцати шести.

Восемнадцать минут — это всё ещё вечность, если по тебе работают две машины. Но с восемнадцатью уже можно было воевать.

К двум часам германец перестал ходить в лощину.

К четырём стало ясно, что линия за нами.

Батарея перешла на новую позицию к семи часам вечера.

Не за два часа. Без пяти одиннадцать.

Свиридов пришёл ко мне сам, ещё в грязи по колено, и принёс свою книгу, где всё было записано по часам, как он и записывает всегда.

Читать эту книгу было и стыдно, и полезно.

Снялись с позиции они в восемь ноль пять, минута в минуту по уговору.

Первая верста прошла за сорок минут — по накатанному, хорошо.

На второй версте дорога пересекала наш собственный старый ход сообщения, который никто не засыпал. Ход шириной в три аршина и глубиной в человеческий рост.

Через него сделали переезд: жерди, земля, доски. Времени на это ушло час десять.

За переездом начиналась пахота, размокшая от ночного дождя, и по этой пахоте шесть орудий с передками тянули на руках при лошадях, потому что лошади вязли.

Одно орудие село осью. Его вытаскивали два часа.

Второе потеряло чеку, и покуда её нашли и заменили, прошло ещё сорок минут.

К трём часам они добрались до нового места и обнаружили, что снаряды за ними не пришли: обоз стоял у того же переезда и ждал, покуда пройдут раненые в обратную сторону.

— Итого десять часов пятьдесят пять минут, — сказал Свиридов и закрыл книгу. — Из них четыре — на два места, где дорога перерезана нашим же окопом.

Я слушал и считал одно.

Позавчера я послал шестьдесят человек на те одиннадцать переездов, о которых считал у себя в хате, и они засыпали девять. Два не успели.

Один из этих двух был тот самый, на котором сегодня встала батарея.

— Виноват я, — сказал я вслух. — Не вы.

Свиридов посмотрел на меня без всякого удовольствия.

— Вы бы, ваше высокоблагородие, поосторожнее с этим словом.

— Отчего?

— Оттого что виноватого искать легче всего в себе, — сказал он. — А надо в дороге.

Я записал в тот вечер две вещи, и обе они после вошли в двенадцатый пункт.

Первое: расписание огня без задачи на перенос в глубину есть половина расписания. Задачу на перенос ставить всегда, и ставить её не «ориентировочно», а с указанием, откуда, чем и через сколько.

Второе, и главное: время перехода батареи считать не по вёрстам, а по числу мест, где дорога перерезана. Каждое такое место — час десять при готовых материалах и два часа без них.

Артиллерист это знал. Я — нет: до этого дня я считал только ноги.

Свиридов просидел у меня ещё час, и за этот час мы сделали то, чего не делали ни разу за всё время знакомства: разобрали не бой, а дорогу.

Он чертил мелом на своей дощечке, я записывал.

Вышло вот что.

Батарея на позиции живёт двумя вещами: снарядами и наблюдением. Снаряды идут по дороге, наблюдение идёт по проводу. И то и другое рвётся в одном и том же месте — там, где кончается накатанное и начинается то, что мы сами перепахали, наступая.

Всякий раз, когда пехота продвигается на две версты, она уходит из-под своей артиллерии, и артиллерия догоняет её не за два часа, а за столько, сколько у неё на пути перерезанных мест.

— Стало быть, — сказал Свиридов, — либо пехота стоит и ждёт, либо она уходит без нас и платит.

— Либо, — сказал я, — кто-то заранее считает дорогу так же, как считает проволоку.

Он посмотрел на меня поверх дощечки.

— Это не наше с вами дело, ваше высокоблагородие. Это корпусное.

— В корпусе про мой переезд никто не знает. Про него знаю я и шестьдесят человек, которые его не докопали.

Мы просидели над этим до полуночи и составили не пункт порядка, а таблицу — первую в моей жизни, где людей не значилось вовсе, а стояли только вёрсты, места перерезов и часы.

Тарабрин переписал её набело в новую книжку, ту самую, где сверху стояло слово «дорога».

К концу июня в ней будет одиннадцать листов, и в июле по ней в корпусе станут считать переходы батарей — не потому, что я кому-то её показал, а потому, что показал её Свиридов своим артиллеристам, а те своим.

Но об этом после.

* * *

Вечером я обошёл взятую линию.

Первым делом — не потери, а работа: к вечеру на ней уже стояли две перегородки в обоих ходах, бруствер был переложен в обратную сторону на трети длины, места гнёзд намечены, а Зотов выбрал позиции для машин так, чтобы они брали лощину продольно.

Третий пункт исполняется теперь без напоминания, и это единственное, чем я в тот день мог быть доволен.

Дощечки перевесили с плацдармов на взятую линию к ночи. Девятнадцать штук.

Двадцатая была новая, и на ней Тарабрин написал по моему приказанию три строки, которых накануне не существовало:

«Записку — эстафетой. Три бегуна. Восемнадцать минут».

Она была наша, и это стоило девятнадцати убитых и двадцати восьми раненых, из которых девять тяжело.

Германских убитых на ней осталось сорок с лишним; пленных взяли шестерых.

Раненых вывезли до света, и вывезли хорошо: дорога от взятой линии шла низом, по германскому ходу, и по ней носилки проходили не сгибаясь.

Это была первая наша эвакуация за месяц, при которой никого не убило по дороге.

Тяжёлых было девять. Двоих из них я знал в лицо и по имени: оба из сорока одного выздоравливающего, вернувшихся ко мне неделю назад после зимних ран.

Один сказал мне на носилках, что второй раз в тот же госпиталь возвращаться совестно.

Я ответил, что в третий раз мы его к себе всё равно возьмём, и он засмеялся, а потом попросил не писать домой, что тяжело.

Домой в таких случаях пишут, что ранен легко, и все это знают, включая тех, кому пишут.

Одиннадцать из девятнадцати убитых легли между половиной восьмого и девятью ноль пять, в тот самый час сорок пять минут, которого не было в расписании.

Я знаю это точно, потому что Михеев с полудня вёл счёт не только по фамилиям, но и по часам — я велел ему это утром, ещё до атаки, сам не понимая зачем.

Восемь — в первой линии, при взятии и в контратаках. Одиннадцать — в промежутке.

Против одиннадцати фамилий в его книжке стоит время: с 7:40 до 9:05.

Этот столбец я после переписал себе отдельно и носил в сумке до конца июня.

В четвёртом часу к нам пришли двадцать семь человек — всё, что осталось от команды Пятницкого.

Их привёл тот самый старший унтер, которому я третьего дня дал страницу про подноску.

Страница была при нём. Мятая, в четырёх сгибах, с бурым пятном в углу.

— Держал в руке, ваше высокоблагородие, как велено, — сказал он. — Вот только читать её было некогда.

— Прочли после?

— После прочли, — сказал он. — После она понятная.

Я велел их накормить и до следующего утра не ставить ни на какую работу.

Вечером старший унтер пришёл сам и попросил дать им дело.

— Люди сидят, ваше высокоблагородие. Сидеть им нынче хуже, чем копать.

Я дал им дело: разбирать германский блиндаж на взятой линии и перекладывать накат в четыре ряда вместо трёх.

Работали они до полуночи, молча и споро, и Ковтун после сказал мне, что таких работников он давно не видел, а я подумал, что видел — двадцать пятого мая на стыке, и что это одни и те же люди.

Тела наших сносили к воронке за поворотом, и по дороге туда я услышал разговор, который стоит записать.

Сидели трое: один из старых, двое из пополнения. Курили.

— А чего батарея-то молчала? — спрашивал молодой.

— Батарея, милый, шла, — отвечал старый. — Она шла к тебе на помощь почти одиннадцать часов.

— Одиннадцать? Да я за одиннадцать часов до Тамбова…

— До Тамбова ты за одиннадцать часов не дойдёшь, — сказал третий. — А до Тамбова, между прочим, дорога есть.

Помолчали.

— Вот у их, — сказал молодой с уважением, — у их, сказывают, моторы.

— Моторы, — согласился старый. — И у нас есть. Три штуки на армию, и все три возят генералов.

— А у нас чего?

— А у нас волы, — сказал старый спокойно. — Вол, милый, надёжнее мотора. Мотор станет — и стоит. А вол станет — так его хоть побить можно.

Молодой засмеялся, а старый — нет.

Я прошёл мимо, и они меня не заметили.

Хоронили в одиннадцатом часу, при двух фонарях.

Девятнадцать человек в одну воронку — не оттого, что так лучше, а оттого, что копать новую было нечем и некогда, а к утру их надо было убрать.

Сорока стоял у края и держал фуражку.

Молодых он в этот раз не отгонял и ничего им не рассказывал.

Он вообще за эти дни стал молчаливее, и я знал причину: из тех, кто пришёл с ним ещё с Нарочи, за две недели выбыло девять человек, и он их всех помнил не по фамилиям, а по случаям.

Когда закончили, он подошёл ко мне.

— Ваше высокоблагородие. А что, ежели бы батарея пришла вовремя?

Я мог ответить честно и мог ответить милосердно, и это был тот редкий случай, когда честно и было милосерднее.

— Одиннадцать из девятнадцати были бы живы.

Сорока помолчал.

— Вот и я так считал, — сказал он. — Только считать это, ваше высокоблагородие, надо вам, а не мне. Мне с этим счётом жить нельзя.

Он надел фуражку и пошёл к своим.

Приказ пришёл в одиннадцатом часу ночи, и был он такой, какого я ждал с полудня.

Узел на бугре, тот самый, который тридцать первого утром взял штабс-капитан Пятницкий и к полудню отдал, надлежит взять и удержать. Срок — трое суток.

Команда Пятницкого выведена в тыл на пополнение: из шестидесяти одного человека в ней осталось двадцать семь.

Работы на её участке передаются мне.

На втором чтении стало ясно: приказ я разбираю уже не как задачу, а как арифметику.

Узел стоит на перегибе. Проволока двумя рядами. Гарнизон — тридцать человек с двумя машинами. Днём его взять нельзя: он просматривается с германской второй позиции, и всякий, кто на нём сядет, получит то же, что получил Пятницкий.

Значит, брать ночью. Значит, готовить две ночи и брать на третью.

Значит, батарея нужна не для взятия, а для того, чтобы утром, когда германец пойдёт обратно, было чем накрыть лощину, — и позицию ей надо занять заранее, а не догонять нас потом.

Всё это я сообразил не потому, что стал умнее, а потому, что накануне заплатил одиннадцать человек за слово «ориентировочно».

Я отдал бумагу Тарабрину и велел позвать Ковтуна и Зотова.

Тарабрин прочёл приказ через моё плечо и спросил единственное, что в нём было важно для дела:

— Трое суток — это считая нынешнюю ночь?

— Считая.

Он посчитал по пальцам и сказал, что тогда на подготовку у нас двое суток и две ночи, а не трое, и что это надо сразу написать на дощечке, покуда никто не начал считать иначе.

Дощечку он сделал в ту же четверть часа и повесил у входа в мою землянку.

«Узел. Срок — до вечера четвёртого. Ночей — две».

За окном к тому времени стемнело, и в темноте на нашей стороне оврага скрипели колёса: это шли к нам ночью подводы со снарядами для батареи, которая днём опоздала.

Их было девять. Я сосчитал по скрипу, не выходя.

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава