Глава 10 Выстрел в ночи
Я возвращался в «Старый Ям» не трактом, а лесом, окраиной, вдоль самого болотца, где даже днем мало кто ездит, а к вечеру и вовсе ни души.
Орлик ступал мягко, земля глушила копыта. Хороший конь, умный. Уже чувствовал дом. Вел сам. В стойло. К теплу и овсу.
День выдался долгий. С утра в городе облазил все присутственные места, встретил нужных людей. К полудню, когда разговоры закончились, подтверждения легли в память, я решил не возвращаться сразу, а проехать дальше, к заводу: оглядеться, пока светло. Не прогадал.
На выезде из леса, у края болотца, я придержал коня.
Ночь выдалась лунная, без туч, видно далеко. В ее холодном, размытом свете заводские постройки чернели на той стороне четко, как на ладони.
Три подводы, груженные под брезент, вытянулись из ворот и неторопливо, без факелов, поползли в объезд, в сторону губернского тракта. Не к городу. В объезд. Темнота — лучший союзник для тех, кому есть, что скрывать. Но луна им сегодня не помощница.
Я не полез проверять. Офицерская привычка: глаза видят, уши слышат, а руки тянутся к оружию только когда припрет. Пока не приперло. Просто запомнил: три подводы, брезент, направление, время. И тронул поводья.
Впереди, в сгустившихся сумерках, угадывался «Старый Ям». На въезде, на покосившейся перекладине, тускло горел фонарь: хозяйский, для путников, чтобы не проехали мимо в темноте. Двор притих. В окнах, за закрытыми ставнями, теплился слабый свет, там еще не спали.
Конь сам свернул в знакомую колею, к конюшне, к своему стойлу.
И вдруг прянул ушами, всхрапнул тихо, тревожно.
Я осадил. Прислушался.
Голоса. Мужские. Не на тракте, у самого дома.
Я спешился, привязал повод к молодой березке у края конюшни. Шаг, еще шаг.
Офицерская выучка не ржавеет. Двадцать лет прошло, а тело помнит: как ступать бесшумно, как дышать реже, как сливаться с темнотой.
Я замер, вглядываясь в сторону дома. Сначала просто угадывал движение: там, где чернота ночи сгущалась еще больше. Потом глаза привыкли, и я насчитал их.
Трое. Нет, четверо. Один с фонарем: тусклый огонек, прикрытый ладонью, чтоб не бил далеко.
Они обходили дом. Приценивались. Голоса обрывками, вполголоса:
— … хозяйку попугать… Рогожин велел, чтоб не рыпалась…
— … да тут мужик один, сказывали, на реке…
— … один и есть. Остальные — бабы да дети.
Бабы да дети
Я слушал. Ни один мускул не дрогнул. Пальцы сами, без команды, легли на рукоять под сюртуком: там, где поясная кобура сидит плотно, привычно.
Коренастый поднялся на крыльцо. Я не видел лица, только темную фигуру, плотную, приземистую. Толкнул дверь. Заперто. Ударил плечом. Глухой, тяжелый стук.
Я шагнул вперед.
Не крадучись, не торопясь. Просто вышел из темноты и встал. Фонарь, который один из них держал в руке, выхватил меня из ночи не сразу, но когда свет скользнул по фигуре, они все разом обернулись.
— Отошли от двери, — приказал я негромко.
— Ты кто? — коренастый сплюнул под ноги, набычился.
— Неважно. Я сказал, отошли.
Он шагнул ко мне. В руке блеснуло: то ли нож, то ли кастет, в темноте не разобрать. Оскалился:
— Ты откель взялся?
Пальцы сомкнулись на револьвере: казенном, офицерском. Семизарядный «наган», еще с армейской службы остался. При переходе в суд разрешили оставить. Надежная вещь.
Я поднял оружие. Не целился: ствол смотрел в землю, в сухую пыль у крыльца.
— Предупреждаю один раз.
Он усмехнулся. Сделал еще шаг.
Я выстрелил в воздух.
Грохот рванул тишину, как полотно. Вспышка озарила двор, выхватила из темноты лица: перекошенные, мгновенно побелевшие, с выпученными глазами. Где-то в конюшне испуганно заржала лошадь, забила копытом. Из дома донесся приглушенный всхлип: детский, тонкий, как нитка.
Пауза. Три удара пульса.
— Следующий — без предупреждения.
Мужики не герои. Работать за страх — это одно, под пулю лезть — совсем другое.
Коренастый попятился, споткнулся о собственные ноги, выругался длинно и грязно. Остальные и вовсе бросились врассыпную, ломая кусты, роняя фонарь: стекло звякнуло, огонь погас.
Через минуту двор опустел. Только топот удалялся в сторону тракта, да ветки еще долго трещали в темноте.
Я опустил револьвер. Убрал в кобуру, под сюртук. Прислушался.
В доме тихо. Слишком тихо. Ни плача, ни голосов. Но я знал: там, за дверью, кто-то есть. Замер, прижался к косяку, боясь дышать. Ждал.
Я поднялся на крыльцо. Стукнул костяшками: три раза, коротко, четко.
Пауза.
— Мария Петровна. Это Черкасов. Открывайте.
С той стороны долго не отвечали. Скрипнула половица. Тяжелый дубовый засов со стоном вышел из петель.
Дверь приоткрылась на ширину ладони.
В щели — ее лицо. Лучины изнутри едва хватало, чтобы разглядеть черты, но этого довольно. Глаза огромные, темные, в них все еще плескался ужас, живой, липкий, не успевший отхлынуть. Губы плотно сжаты.
В руке — нож. Широкое лезвие, деревянная рукоять, отполированная до блеска тысячами прикосновений. Тускло блеснул в свете лучины, что горела где-то у нее за спиной.
Она смотрела на меня.
Секунда. Две.
Взгляд скользнул по лицу, задержался на секунду и ушел куда-то в сторону, в темноту за моим плечом. Она вслушивалась. В тишину. В то, что только что стихло.
Она молчала. Не благодарила. Не плакала. Не кидалась на шею с рыданиями, как героиня какого-нибудь чувствительного романа.
Просто смотрела и видела. Все.
Я не сказал ни слова. Она не спросила.
Потом медленно, очень медленно опустила нож.
— Заходите, — сказала тихо. Голос сел, осип, но в нем не было дрожи. Только усталость. — Заходите, Григорий Васильевич.
Дверь открылась шире.
Я шагнул через порог.