Лёд начал светиться на второй день пути от кромки, около полудня.
Сначала я решил, что это в глазах уже рябит. Мы шли по синему льду с рассвета, а почти весь день смотреть на синие поля, глаза начинают уставать быстрее, чем ноги.
Я присел и закрыл лёд ладонями с двух сторон, чтобы проверить не кажется ли мне.
Под ладонями было светло.
Не отражение. Не блик. Свет шёл снизу, из толщи, ровный и слабый, и был он фиолетовым — тем цветом, которого не бывает у льда, у воды и уж тем более у неба.
Я поднялся и осмотрелся.
Впереди свечение было сильнее, позади слабее, и граница свечения начиналась уже далеко позади.
— Заметил? — спросил я Ольгерда.
— С самого утра, — сказал он. — Думал чудится оттого, что не спал слишком долго.
— Ты поспал, нормально, только сегодня и первый раз за последние пять суток, неудивительно. Я бы тоже так подумал.
— Вот я и думал.
Ольгерд пересчитал болты на привале.
Из ста двадцати осталось тридцать девять.
— По шесть на станок, — сказал он. — И три сверху, которые я не знаю куда деть.
— Отдай их Кольгриму.
— Почему ему?
— Потому что он единственный, кто ещё учит своих стрелять, — сказал я. — Значит, у него будут люди, что смогут заменить стреляющих, если это будет необходимо.
Ольгерд подумал и отдал.
Шесть станков тащили волоком, вчетвером на каждый. По синему льду они шли легко, и это было единственное, что шло легко за последние дни.
Раненых стало на двоих меньше, чем вчера. Их не стали нести дальше, как и тех кто остался после нападения.
К вечеру уже все успели заметить свечение.
Лёд светился так, что по нему можно было идти без огня. Не ярко — но достаточно, чтобы различить волокушу в двадцати шагах и лицо в пяти.
Люди стали реже переговариваться.
Не от страха. Просто разговор на свету, который идёт из-под ног, делает вид говорившего немного глупым, и все это заметили, хотя никто не говорил в слух.
Ночь была светлой.
Это оказалось хуже всего остального.
Мы легли на лёд, подстелив что было, и лёд под нами светил ровно, без мерцания, без перебоев, всю ночь одинаково.
Я лежал на спине и смотрел вверх.
Снизу шел ровный свет и я смотрел в звездное небо.
От человека, от волокуши, от воткнутого шеста — тени поднимались в воздух и таяли в темноте где-то на высоте человеческого роста.
Так я и уснул.
Под утро я нашёл трещину.
Она шла вдоль нашего хода, узкая, в палец шириной, и из неё пахло.
Я знал этот запах. Так пахла мёртвая вода.
Внизу, под льдом, и вправду стояла вода, подсвеченная снизу тем же фиолетовым светом.
Мёртвая вода шла по этим каналам. Я ещё немного прошелся вглядываясь в лёд и заметил такие же маленькие ручейки, они текли в сторону берега.
Я сказал об этом Кассию.
— Знаю, — ответил он. — Так она и попадает из аномалии в море.
Шли все вместе.
Конунг предлагал послать вперёд десяток и ждать. Бродир не согласился, Кассий его поддержал.
Мы не знали ни сколько их там, ни где именно край. Оставлять шестьсот человек позади, на светящемся льду, было нечем оправдать.
Свет усиливался сначала медленно, а потом резко стал ярче, как-будто кто-то переключил яркость.
Кассий поднял руку, и колонна встала.
— Здесь, — сказал он. — Дальше не идём.
— Далеко ещё? — спросил Бродир.
— Шагов двести.
Впереди был всё тот же лёд. Ни провала, ни тени, ни края — ничего, что можно увидеть глазом. Он назвал число так, как называют глубину под килем: без сомнения и без объяснения.
Лагерь ставили быстро и криво.
Волокуши в круг, раненых внутрь, шесть станков в противоположную сторону от места, откуда шёл свет. Бродир развёл людей по местам раньше, чем кто-либо попросил, и ни разу не повысил голоса.
Вперёд пошли малым числом.
Восемь человек: Кассий, конунг, Рагнар, Бродир, Торкель, двое из южных, чьих имён я не знал, и я.
— Зачем вам я? — спросил я.
— Ты хорошо соображаешь и замечаешь детали, которые другие бы упустили, — сказал конунг. — Мне нужен такой человек.
Он сказал это без похвалы, тем же голосом, каким сказал бы «мне нужна верёвка».
Позади остались шестьсот с лишним человек, которые могли работать руками, и восемьдесят с лишним с ранениями, кого-то несли на волокушах.
Эти двести шагов лёд горел под нами так, что долго смотреть под ноги было уже больно, и мы шли, стараясь глядеть только вперёд.
Потом лёд кончился.
Она была огромная.
Все резко остановились, в том числе и я.
И я начал считать, потому что больше делать было нечего.
До противоположного края, если верить глазу, было шагов триста. Я прикинул расстояние по краям.
Значит, кругом — около тысячи.
Тысяча шагов. Столько я прохожу от дома до мастерской и обратно, дважды.
Края были рваные.
И оплавленные.
Я провёл пальцем по натёку. Он был не скользкий. Он был шершавый, как обожжённая глина.
Вниз она уходила так, что дна я не увидел.
Стенки шли не отвесно, а уступами — рваными и с оплавленным краем, ступень за ступенью, и каждая следующая была виднее предыдущей, но там где свет достигал своего пика, не было видно ничего.
Свет шёл снизу, из центра провала.
Ровный. Без мерцания. Фиолетовый и до того чистый, что все остальные цвета рядом с ним казались грязными — снег, кожа, одежда, лица.
Я поднял руку и посмотрел на неё. Она была лиловая с зелёными тенями.
— Как думаете, сколько до дна? — спросил Бродир.
Никто не ответил.
Я бросил вниз обломок льда — тот, что откололся у меня под коленом.
Он летел долго. Я считал.
На двенадцатом ударе сердца он перестал быть виден. Звука не было ни на двенадцатом, ни после.
Я считал до сорока, потом сбился, потому что понял, что уже не считаю, а просто смотрю.
Она была, по своему, красива.
И уродлива одновременно. Рваная, обожжённая, неровная, как рана, которую не зашили. Смотреть на это было неприятно, как неприятно смотреть на чужое увечье.
Но при этом её вид был завораживающий.
Я стоял и не хотел отворачиваться, и тут вспомнил слова Кассия, что он сказал ночью.
Я заставил себя смотреть на неё иначе и стал анализировать.
Не было пара, но явное тепло поднималось снизу. Над водой в мороз стоит пар, над полыньёй — столбом. Здесь ничего не поднималось, хотя снизу шёл свет и тепло, а значит, что-то там было тёплое или можно считать таковым.
Не было звука. Я бросил второй обломок, крупнее первого, и опять ничего не услышал.
И не было ветра, хотя должен быть перепад давления в таком месте. На открытом льду ветер шёл весь день, а над ямой он кончался — я видел, как позёмка доходит до края и останавливается, словно упирается в стену.
Три вещи, которые, по логике, должны присутствовать в таком месте, но их нет.
Я сложил их и получил то, что этого не может существовать. Или оно кем-то создано. Не выросло само, не намёрзло, не провалилось.
Отвернул меня Торкель. Просто взял за плечо и потянул назад, на два шага от края.
— Хватит, — сказал он.
Я посмотрел на него и увидел, что он на бездну не смотрит вовсе. Стоит вполоборота.
— Ты не смотришь.
— Я смотрел, пока ты считал, — сказал он. — Насмотрелся, хватит.
Кассий обошёл край дальше, чем я, и вернулся с двумя вещами.
Первая: с северной стороны есть уступ, широкий, шагов в сорок, выдающийся над самой ямой. Единственное место, откуда можно работать не с краю.
Вторая: лёд там должен быть тоньше.
Я спросил про уступ.
— Сорок шагов — это ширина. А длина?
— Шагов двадцать пять. — Кассий показал руками, как он лежит. — Дальше обламывается.
— Двадцать пять на сорок. — Я посчитал. — Полсотни человек должны поместиться, если драться.
— Пятьдесят и надо.
— А остальные?
— А остальные шестьсот стоят на большом льду и не дают этим пятидесяти умереть, — сказал он.
Он сказал это так буднично, что я не сразу понял, что услышал расстановку на весь оставшийся поход.
Я обошёл край ещё раз, уже с умыслом.
Уступов, годных для подъёма снизу, я насчитал у ближней стены четыре. Все четыре шли ступенями к северной стороне.
К той самой, где лежит наш уступ.
Я сказал об этом вслух, и Бродир переспросил дважды, и на второй раз я услышал в его голосе то, чего раньше не слышал.
— То есть мы полезем ставить твою штуку ровно туда, откуда они поднимаются, — сказал он.
— Да, — сказал Кассий.
— Другого места нет?
— С края её не поставить. Она не встанет и съедет.
Бродир посмотрел вниз, потом на меня, потом опять вниз.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда я хотя бы знаю где буду стоять.
Шар он достал при всех.
До этого я видел его один раз, на верстаке, в темноте пустой мастерской, и с тех пор он лежал у Кассия, и Кассий о нём не заговаривал.
На свету бездны он выглядел иначе.
Старое дерево, тёмное, плотное, с той мелкой волной, какая бывает у стуженя, пролежавшего под водой.
Резьба покрывала его целиком. Сейчас я разглядел его получше. Руны, что покрывали шар целиком, шли не рядами, а кольцами, и кольца сходились в две точки — как сходятся швы на мяче.
Свет от рун был свой. И на фоне того, что било из ямы, он казался жёлтым и слабым, как лучина против пожара.
— Это оно? — спросил конунг.
— Это оно.
Конунг протянул руку.
Кассий не отдал.
Он не отдёрнул шар и не отступил — просто не разжал пальцев, и они простояли так дольше, чем нужно.
— Хорошо, — сказал конунг и убрал руку.
Он сказал это так, будто получил ответ на другой вопрос, или мне лишь показалось, что получил.
— Ставим на уступе. - сказал Кассий.
— На уступе тонкий лёд.
— Он тут везде тонкий, — сказал Кассий. — На уступе это просто видно.
Торг начал конунг, и начал он его спокойно, как продолжают вчерашний разговор.
— На съезде мы договаривались о куполе, которого никто из нас не видел, — сказал он. — Теперь я его увижу. И теперь я хочу уточнить.
— Уточняй.
— Застава ставится не вокруг ямы. Вокруг ямы её ставить негде, тут лёд, а лёд ходит. — Он показал рукой в сторону кромки, откуда мы пришли. — Застава встанет там, где мы оставили лодки. Это два дня пути от купола. Дальше — дозоры по вехам.
— Это твоё дело, — сказал Кассий.
— Не только. — Конунг посмотрел на него ровно. — Между заставой и куполом два дня. Значит, открывать купол я буду не когда захочу, а когда дойду. Значит, реже. Значит, каждый раз — на дольше.
Кассий помолчал.
— Сфера не дверь, — сказал он. — В ней нет петель. Каждый раз, когда ты её открываешь, ты не отворяешь створку — ты заново уговариваешь заслон встать. И каждый раз он встаёт хуже.
— Насколько хуже?
— Не знаю.
— Плохой ответ.
— Другого нет. — Кассий поднял шар и повернул его в пальцах, показывая. — Я видел такие из камня. Видел из стекла. Их ставят у себя школы, и даже школы меняют их раз в несколько лет. Из дерева я не видел ни разу. Никто не видел.
— Значит, мы будем первыми, кто узнает, — сказал конунг.
Он сказал это ровно, без вызова. Так говорят о погоде, которую всё равно не переспоришь.
Бродир смотрел на них обоих и молчал.
Я ждал, что он вмешается — он вмешивался всегда. Но не в этот раз.
Позже я понял почему, и это было не про смелость.
Он считал так же, как конунг. Просто не хотел говорить это вслух при мне.
— Есть третье, — сказал конунг. — Туши.
— Мы это решили.
— Мы решили про тех, что убьём снаружи. Теперь я смотрю в яму и вижу, что снаружи мы убьём мало. — Он кивнул на край. — Всё остальное останется внутри. Под твоим куполом. Живые.
— Да.
— Тогда я хочу это записать сейчас, при свидетелях. Всё, что мы вынимаем из-под купола, — наше. Не доля. Всё.
— На съезде было семьдесят на тридцать.
— Я говорю о том, что придётся доставать. А не о том, что будет вылазить само.
Рагнар за его плечом не двинулся ни разу.
Я стоял в трёх шагах и анализировал, потому что меня взяли для этого, и я стал считать, не туши.
Я считал людей, которые здесь стоят.
Восемь. Двое южан — эти с конунгом. Рагнар — с конунгом. Бродир молчит. Торкель смотрит в лёд. Я не в счёт.
Кассий один.
И Кассий это знал раньше меня, потому что не спорил уже давно, а объяснял.
— Я не могу тебе это запретить, — сказал он наконец.
— Не можешь.
— И не буду. — Он опустил шар в мешок и завязал горловину. — Я скажу один раз и больше не повторю. Ты открываешь заслон, чтобы взять оттуда то, что стоит денег. Однажды ты откроешь его, а он не встанет обратно. Я не знаю, на какой раз. Может, на пятидесятый. Может, на третий.
— Я услышал.
— Нет.
— Услышал, — повторил конунг. — Я решу этот вопрос, если это потребуется.
Вот тогда я понял, что мне в нём не нравится, и оказалось, что не то, о чём я думал раньше.
Не жадность. Он не был жадным.
Он был человеком, который считает вперёд дальше всех, и считает честно, и всё равно приходит к тому, к чему я бы не пришёл.
Первая вышла из ямы, пока они говорили.
Я увидел её потому, что смотрел не на них, а вниз — я так и не отучился смотреть вниз.
Она поднималась по уступам.
Не карабкалась. Шла тем же ровным ходом, каким они ходят по земле, и уступы для неё были не препятствием, а полом, который стоит наискось.
До края ей оставалось два уступа.
— Тварь, — сказал я.
Меня не услышали.
— Тварь! — сказал я громче и показал рукой.
Замолчали все сразу.
Конунг подошёл к краю, посмотрел вниз и не изменился в лице.
— Одна? — спросил он.
Я посмотрел ещё раз.
Она была не одна.
Ниже по уступам, там, где свет становился гуще и глазу было больно, шли другие.
Я насчитал девять и сбился. Счёт сбивал сам свет: то, что я принимал за уступ, оказывалось спиной, а спина оказывалась тенью, которая шла вверх.
— Много, — сказал я.
— Насколько много?
— Я не могу сосчитать.
— Впервые слышу от тебя такое, — сказал конунг и повернулся к Рагнару.
Что он ему сказал, я не разобрал. Рагнар побежал.
Двести шагов он прошёл быстрее, чем я успел бы досчитать до тридцати.
Быстро — но не достаточно. Шестьсот человек не разворачиваются за тридцать ударов сердца, и станок не разворачивается тоже.
— Торкель, — сказал Бродир. — Сколько у тебя?
— Три гарпуна.
— У тебя было четыре.
— Один ушёл под воду в проходе.
Бродир лишь кивнул.
— Отходим к своим, — сказал он. — Бежим не спеша, не отстаём друг от друга и поглядываем назад.
Мы побежали.
Первая перевалилась через край, когда мы отошли шагов на сорок.
Она поднялась на лёд и остановилась, и свет снизу бил ей в брюхо, и оттого она казалась больше.
Она была та же самая, что и все, до этого. Кожа заплатами. Старые сросшиеся переломы вдоль хребта.
Потом она села.
Коротко, всем телом сразу.
— Ложись! — заорал я.
Легли не все.
Двое южан остались стоять, потому что не поняли слова, и одного из них не стало.
Я не увидел, как. Я лежал лицом в лёд, что светил мне в глаза, и слышал, как надо мной прошло что-то тяжёлое, и как оно ударилось дальше, и как закричал человек, недолго.
Потом я поднялся.
Первая стояла между нами и остальными.
За нашими спинами, у самого края, поднималась вторая. За второй — третья.
В лагере кричали и разбирали круг. Ни один станок ещё не смотрел в нашу сторону.
— Ну вот, — сказал конунг.
Он сказал это почти с облегчением и вытащил меч. На свету снизу тот оказался длиннее, чем я его помнил.
— Стейн, — сказал Кассий. — Держись за мной.
— У меня два болта.
— У тебя нет станка, — сказал он. — Держись за мной.
Я встал за ним.
Вторая села у самого края.
Кассий поднял руку — не быстро, будто показывал что-то далёкому человеку.
Лёд под ней не треснул. Он поехал.
Ровный, синий, вылизанный лёд ушёл из-под неё, как уходит половик, если дёрнуть за угол. Её развернуло к яме, правой передней она зацепилась за кромку и повисла.
Держалась она недолго.
Я услышал, как она съезжает вниз по уступам — не падает, а пытается цепляться, и звук уходил долго и не кончался.
Первую взял конунг.
Он не стал ждать, пока она сядет. Он пошёл сам.
Рагнара рядом не было, и это оказалось важно. Без Рагнара он бил не в то, что пропустил, а во всё сразу — и делал это быстрее, чем я успевал понимать движение.
Он развалил её на подходе.
Не разрубил — развалил, одним ходом снизу вверх, и она разошлась надвое ещё стоя.
Третья перевалилась через край, пока он это делал, и взяла его в рывок с ходу.
Он не отступил и не ушёл в сторону. Он шагнул навстречу.
Я не знал, что так можно.
Тварь села, чтобы покрыть десять шагов. Он вошёл в эти десять сам и оказался у неё под грудью раньше, чем она их прошла.
Ей некуда было приходить.
Торкель добил её с четырёх шагов.
— Два, — сказал он себе под нос.
Потом за спиной у меня закричали разом много голосов, и я обернулся.
Шестьсот человек, наконец-то, шли к нам.
Они шли не строем — построить их бы не успел никто. Бужали кто и как, передним краем лагеря, широко и рвано, и задние ещё только лишь поднимались от волокуш.
Впереди всех бежал Кольгрим. За ним вчетвером разворачивали станок и не поспевали.
Первый болт прошёл над нами и лёг в лёд, не долетев до края.
Двести шагов — это дальше, чем бьёт станок.
А из ямы, по всем четырём уступам, поднимались новые.