Ольгерд не спал.
Я понял это по рукам. Он держал скобу, и скоба ходила у него в пальцах мелко и ровно, как ходит доска под рубанком, когда рука уже не своя.
— Сколько обошёл?
— Все семь.
— И?
— Четыре держат. Три — как повезёт.
Он сказал это без досады. Просто выложил, как выкладывают на стол то, что принесли.
Я забрал у него скобу. Он не стал спорить — сел на банку, привалился к борту и уснул, кажется, ещё до того, как затылок коснулся дерева.
Утро третьего дня началось с починки.
Асгейр латал пробоины — те три, что не успели закрыть накануне. Две изнутри, одну снаружи, свесившись через борт по пояс, пока двое держали его за ноги.
Вода была такая, что от неё сводило кисть за десять ударов сердца.
— Долго ещё? — спросил я.
— Столько, сколько понадобится, — сказал он снизу. — Латать нужно не быстро. А насухо. Насухо здесь не выйдет, значит, будем латать плохо и часто.
Он вылез, красный, с ободранными костяшками, и потребовал жира.
Строй перестроили ещё в темноте. Целые борта ушли к краям, чинёные втянулись в середину.
Мы шли теперь третьими от края. Станок целый, лодка целая — значит, наше место по краям строя.
Льда стало больше.
Не сразу и не заметно. Просто к середине дня я поймал себя на том, что смотрю не на воду, а на промежутки между кусками, и что промежутки эти надо выбирать.
Куски шли уже не с телегу, а с длинный дом. Плоские сверху, с рыхлым белым горбом посередине.
Под водой льдины больше, чем над ней. Это видно по тому, как их обходит лодка: не по краю, а куда шире.
— Первый раз такое видишь? — спросил Ульрик.
Он сидел через два весла от меня, как и в первый день.
— Такое — первый.
— А я не первый. — Он сказал это со сдержанной гордостью человека, которому редко есть чем похвастаться. — Мы с отцом ходили к Тюленьим камням по весне, когда лёд стоял. Там тоже так было.
— Ты почему пошёл? — спросил я.
— Дом Хальвара идёт. Я из дома Хальвара. — Он пожал плечами так, будто я спросил, почему у него две руки. — Твой отец меня в лодку взял, когда мне было четырнадцать. Он тогда сказал: гребёшь плохо, но зато громко. Я до сих пор не знаю, что это значило.
— Я тоже не знаю. — Про себя я усмехнулся.
— Вот и я говорю.
Он вернулся к гребле. Я вернулся к своим мыслям.
Кольгрим перелез к нам через борт, когда две лодки притёрлись друг к другу на повороте.
Он не спросил сразу. Сначала обошёл станок кругом, насколько кругом можно обойти что-либо на лодке, потрогал станину и подёргал жилу.
— Сколько человек надо, чтобы его натянуть?
— Одного.
— А чтобы попасть?
— Тоже одного. — Я подумал. — Только другого.
Он усмехнулся. Усмехался он редко, и лицо у него от этого не становилось мягче.
— Меня научишь?
— Сейчас?
— Сейчас у тебя есть время, а завтра, может, не будет.
Спорить было не с чем. Я показал ему упор, палец свободного хода, гнёзда под ноги и как разворачивать станину, не переставляя её.
Он слушал молча и переспросил один раз, про палец. Потом натянул сам, с первого раза, — и промахнулся мимо льдины в двадцати шагах.
— Плохо, — сказал он.
— Нормально. Я с четвёртого попал.
— Так ты его строил.
Он натянул второй раз. Промахнулся снова, но уже ближе.
— Завтра покажешь остальным нашим.
Это был не вопрос, и отвечать на него не требовалось.
Кассий вёл.
Я перебрался ближе к носу, когда наша лодка вышла вровень с головной, и смотрел на него какое-то время. Он стоял и глядел не вперёд, а вбок — на берег, серый и однообразный, без единой приметы.
— Ты по чему идёшь? — спросил я.
— По берегу.
— Он же весь одинаковый.
— Он не одинаковый. — Кассий не обернулся. — Там были четыре мыса. Три мы прошли. Четвёртый должен встать к вечеру, и он будет выше остальных, с расщелиной посередине. Если я его увижу — я знаю, где мы. Если нет — я не знаю ничего.
Я подождал.
— А если его просто не будет?
— Тогда пойдём вдоль берега на север, пока не упрёмся в лёд, и будем искать вход в него уже там. — Он всё-таки повернулся. — Это будет дольше. Но не смертельно. Я предупреждал, что не буду обнадёживать.
Мыс встал за час до темноты.
Выше остальных, с расщелиной посередине, и в расщелине лежал снег. Кассий смотрел на него чуть дольше, чем нужно, чтобы просто убедиться, что это он.
Мне почему-то стало легче. Хотя ничего не изменилось: та же вода, тот же лёд, те же четыре дня, из которых прошло чуть больше двух с половиной.
Просто человек впереди знал, где мы. Оказалось, этого бывает достаточно.
Перед самой темнотой я заметил воду.
Она стала темнее — не тенью, а сама по себе. У борта ещё зелёная, а в двадцати шагах уже как дёготь, и граница между тем и другим шла ровно, будто кто-то её провёл.
Я видел такую же черту с берега, в горловине, в ясный безветренный вечер.
Тогда она была далеко.
— Асгейр. Посмотри.
Он посмотрел. Долго, молча, склонив голову набок, как смотрят на чужую работу, прежде чем сказать о ней плохое.
— Мёртвая, — сказал он наконец. — Отсюда и дальше, похоже. — Он выпрямился. — Значит, дошли.
Он сказал это без страха. Дойти до места он считал хорошей новостью.
Ночевали снова на воде.
Я не спал долго и считал — не от тревоги, а потому что не считать не умею.
Двадцать шесть станков. Двадцать болтов на станок.
Сорок восемь бортов из пятидесяти четырёх стоят так, что с них видно хотя бы один станок. Я проверил это глазами на закате, пока строй ещё держал порядок.
Значит, шесть бортов не видят ни одного.
Я запомнил это число и не стал додумывать, зачем оно мне.
Четвёртый день начался с того, что вода кончилась.
Та, по которой мы шли все эти дни. Впереди лежали поля. Плоские, белые, сросшиеся краями, а между ними — проходы, иногда в три лодки шириной, иногда в одну.
Строй пришлось ломать.
— По четыре, — передали с головной. — Первым — Кассий. Отставать не больше чем на окрик.
Мы вошли в проход четвёртой четвёркой.
Стены были белые, чуть выше борта, а иногда и выше человеческого роста. Звук изменился сразу: пропал ветер, пропал плеск с боков, остался только скрип весла в уключине и дыхание.
— Не нравится мне это, — сказал Асгейр.
— Что именно?
— Тихо. — Он смотрел вверх, на кромку льда над головой. — На воде так не бывает. На воде всегда что-нибудь шумит.
Я посмотрел вперёд и увидел за полями белую полосу.
Она лежала поперёк всего, от края до края, ровная, без просветов, и была не скоплением слипшихся льдин, а льдом-берегом. Тем, к которому мы шли.
До неё оставалось, на глаз, полдня.
Я успел подумать, что мы дойдём.
Первая вышла из-под льдины слева.
Не выпрыгнула — выдвинулась. Как выдвигается бревно из-под настила, когда его толкнули с другого конца.
Вода вспухла белым. Потом стало видно спину.
Я узнал её раньше, чем понял, что произошло. Та же кожа заплатами. Те же старые сросшиеся переломы вдоль хребта.
Семь с четвертью шага. Я знал эту длину наизусть.
— Тварь! — заорал кто-то с соседнего борта, и это было последнее внятное слово на ближайшее время.
Я развернул станину.
Гнездо, палец свободного хода, тетива на упоре.
Она шла к соседней лодке, а не к нашей. И шла не так, как ходит всё живое в воде.
Она гребла очень странно. Двигалась ровно тем же ходом, каким шла бы по земле, — только вода её сдерживала, и оттого она продвигалась медленно, как телега по пахоте.
Первый болт ушёл чуть выше.
Второй — в плечо, под кожу заплатами, и там остался.
Третьим я попал в голову и пригвоздил её к корме соседней лодки.
И тут уже другая перевалилась через борт другой лодки.
Лодка легла на бок и уже не встала. Люди посыпались в воду с той стороны, где я их уже не видел.
— Справа! — заорал я. — Справа они достают хуже!
Я кричал это когда-то на площади, и меня не услышали.
Здесь услышали.
Двое с гарпунами перешли на правый борт своей лодки и ударили одновременно — в ту, что уже забиралась к ним на борт.
Она дёрнулась не в их сторону, а в другую — ей понадобился лишний удар сердца, чтобы развернуться так, как ей было удобно.
Этого хватило. Торкель метнул гарпун с восьми шагов, и он вошёл ей под челюсть, и его сразу приняли на четыре руки и стали тянуть, разворачивая ей голову вниз, к воде.
Она ушла под воду сама. С гарпуном — и потянула за собой людей на верёвке.
Верёвку успели отпустить.
Их было много.
Я не считал их. Потом, при разборе, честно попытался и не смог.
Знаю только, что они выходили по всей длине прохода. И что льдина, под которой ничего не было, ничем не отличается от льдины, под которой что-то есть.
Мы стреляли.
Двадцать болтов. Я всегда знал, что этого мало, и всегда думал, что знаю, насколько.
Восемь ушло сразу. Куда именно — я перестал отслеживать.
Ульрик подавал их из ящика. Я брал, ставил, натягивал и бил. Между этими движениями не помещалось ничего.
Тетива щёлкала на узле, который Ольгерд перевязал ночью. Каждый раз одинаково. Я перестал это слышать уже после третьего выстрела.
Ложе держало.
Накладка из дуба, стянутая жилой в четырёх местах, держала тоже.
Я даже этому немного обрадовался.
Впереди у прохода лодки сбились в кучу и встали. Кто-то ударил веслом по льду, чтобы оттолкнуться, весло сломалось, обломок улетел.
С правого края били южане.
У них не было станков. У них было нечто другое: они не мешали друг другу.
Каждый бил в свой промежуток и не лез в чужой. Их четыре лодки держали проход целиком. Наши восемь на соседнем поле держали половину.
Рагнар работал мечом с борта, коротко и быстро, будто чистил рыбу.
Слева от нас стояли три лодки озёрных.
Тех самых, что пришли на восьмой день без своих бортов и никогда не дрались на воде.
Я сам показывал им станок в мастерской. Три вечера подряд. На третий один из них наконец перестал зажмуриваться при выстреле.
Их станок бил. Не быстро и не точно, но бил.
Потом их правую лодку перевернули сразу несколько тварей.
Люди оказались в воде. Соседняя лодка успела подойти и вытянула четверых.
Станок ушёл вместе с лодкой. Я видел, как он уходит — медленно, будто ему тоже не хотелось.
Конунга я не видел. Позже мне сказали, что он был в голове строя и что там было хуже всего.
Она поднялась под нами.
Не рядом — под. Лодка встала на дыбы, я упал на станок грудью, и весь ящик с болтами проскользил по днищу и рассыпался.
Когда лодка легла обратно, тварь была уже на борту.
Ульрик оказался к ней ближе всех, потому что собирал болты.
Я не считал в тот момент ничего. Ни зубов, ни рёбер, ни шагов. Всё, что у меня было, — это то, что я успел схватить, а схватил я его за рукав.
Рукав — не рука.
Он смотрел на меня. Он ничего не крикнул, и я иногда думаю, что это хуже всего: он просто смотрел, как человек, который ещё не понял, что происходит.
Ткань пошла по шву.
Асгейр перехватил меня за пояс и дёрнул назад — иначе я ушёл бы следом.
Вода закрылась.
Потом я бил её топором.
Не помню, откуда взялся топор и чей он был. Помню, что бил в правую сторону, иногда чередуя с ударами ног. Помню, что кто-то бил её рядом.
Она сползла с борта сама и унесла половину планширя.
Лодка осталась на воде.
Тогда пришла последняя.
Она была не такая.
Это я понял до того, как разглядел. По воде.
Вода перед ней не вспухала. Она шла под поверхностью, и поверхность оставалась гладкой — только вытягивалась в длинный ровный горб. Как ткань над коленом.
Длиннее прочих раза в полтора. Уже в плечах. Кожа без заплат — гладкая, тёмная, сплошная.
И конечности не те. У обычной в передней четыре сустава, я считал их на разделке той осенью и знаю. У этой я не сумел сосчитать вовсе. Она сгибалась не в определённых местах, а по всей длине.
Она взяла соседний борт с ходу, не выныривая. Просто прошла вдоль лодки и утянула её вниз за один длинный ровный ход.
Лодка ушла целиком. Через несколько ударов сердца всплыли лишь вёсла, а вода окрасилась в алый.
Мы били в неё всем, что осталось.
Три станка успели развернуться. Мой был один из них. Болт вошёл в горб и вышел — я видел, как он вышел с другой стороны, и это ничего не изменило.
Торкель метнул. Гарпун соскользнул с гладкого тела твари.
Она взяла второй борт тем же ходом. Потом третий, и на третьем закричали.
По цепочке передали с головы: не бить в неё. Уходить с прохода.
Уходить было некуда. Проход стал шириной в одну лодку.
— Вёсла на лёд! — крикнул Асгейр. — Отжимайтесь от кромки, не гребите!
Мы отжимались. Восемь вёсел упёрлись в лёд, лодка пошла боком, скребя днищем по подводному краю поля, и этот звук я запомнил лучше всего, что было в тот день.
Она взяла ещё один борт по дороге. Тем же длинным ровным ходом, без всплеска.
Кассий встал на носу головной лодки.
Он не поднял рук и ничего не сказал. Просто стоял и смотрел в воду.
Вода между ним и тварью вздрогнула.
Горб под поверхностью сбился. Ровный ход сломался.
Она развернулась и попыталась уйти в глубину, под поле, и вдруг взорвалась изнутри.
Я видел, как Кассий сел, — не опустился, а сел сразу, как садятся, когда ноги перестают держать.
Потом стало тихо, и в тишине оказалось, что всё уже кончилось.
Мы вышли из прохода к вечеру.
Считать начали, как только встали.
Сорок восемь бортов. Ушло шесть.
Накануне вечером я насчитал шесть бортов, с которых не видно ни одного станка. Это были не те, о которых я думал. Совпало только число.
Три из шести несли станки. Ещё один станок разбило льдиной о планширь при развороте — не тварью, льдиной, и мне почему-то было важно, что именно льдиной.
Двадцать два станка.
Болтов у меня осталось три. Ещё четыре я выгреб с днища целыми, два — с расщепленным древком.
Семь на весь лёд впереди.
Из воды подняли тридцать одного человека. Их растёрли жиром, завернули во что нашлось и рассадили по трое между гребцами, чтобы грелись чужим теплом. Двое к ночи всё равно умерли.
Двадцать с небольшим человек на борт.
Шесть бортов.
Я начал умножать и остановился.
За всю осень посёлок потерял двадцать одного. Каждого назвали по имени. Каждое имя я знаю до сих пор.
Здесь имён не будет. Здесь будет число.
Его кто-нибудь скажет вслух дома, и оно окажется больше, чем весь наш посёлок помнит за поколение.
Одно имя у меня было.
Я подошёл к Асгейру и назвал ему имя. Ульрик из дома Хальвара. Асгейр кивнул и записал углём на банке, потому что бересты у него с собой не было.
К ночи на этой банке было четырнадцать имён — только с наших бортов и только те, кого хоть кто-то знал лично.
Бродир пришёл, когда стемнело.
— Кольгрим цел, — сказал он раньше, чем я спросил. — Я помню, что твой отец брал Ульрика в лодку.
— В четырнадцать.
— В четырнадцать, — согласился Бродир. — Я сам расскажу всё его матери. Не ты.
Я хотел возразить и не стал.
Он тоже это заметил и ничего об этом не сказал, и я был ему за это благодарен.
Кассий сидел на дне головной лодки, привалившись к борту, и держал в руках кружку, которую ему кто-то дал.
Кружка была пустая. Он держал её так, будто в ней что-то есть.
— Такой я не видел, — сказал он.
— Совсем?
— Совсем. Обычных я видел в трёх местах. Эту — нигде. — Он поставил кружку на доски. — Это плохо не потому, что она страшная. Это плохо потому, что я думал, будто знаю, чего ждать.
— Ты её убил.
Он смотрел на воду.
— Одну. Их там больше одной, и теперь, возможно, они знают, что я умею.
Он замолчал, и я не стал спрашивать, что именно он умеет.
Я решил спросить об этом дома. Я и про льдину решил спросить дома.
Список того, о чём я спрошу дома, становился длиннее, и в тот вечер я впервые подумал, что дом — это очень далеко, а список растёт с каждым днём.
Ольгерд обходил станки.
Ночью он всё-таки поспал часа три, и теперь снова не собирался ложиться.
— Двадцать два, — сказал он, вернувшись. — Из них четыре я бы в бой не выпустил.
— Значит, восемнадцать.
— Значит, восемнадцать. — Он сел рядом. — На сорок восемь бортов.
Мы посидели молча.
Белая полоса впереди никуда не делась. Она лежала поперёк всего, и до неё оставалось полдня хода, и мы дошли бы до неё сегодня, если бы не проход.
— Завтра высадка, — сказал Ольгерд.
— Знаю.
— Я думал, будет хуже.
Я посмотрел на него. Он говорил всерьёз.
— Шесть бортов, — сказал я.
— Шесть из пятидесяти четырёх, — ответил он. — Их было столько, что я перестал смотреть по сторонам. Я думал, мы там и останемся все.
Он был прав, и от этого не становилось легче ни на волос.
Я лёг у станка и слушал воду.
Она была другая, не такая, как вчера. Тяжелее. Между льдин она ходила медленно, вязко, будто устала не меньше нашего.
Двадцать два станка. Восемнадцать рабочих. Сорок восемь бортов. Семь болтов у меня.
Четырнадцать имён на банке — и сколько-то на других лодках, которых я не считал.
Числа сходились. Спокойнее не становилось.
Я заранее знал все числа и всё равно считал, чтобы успокоиться.
Утром надо было выгружаться на лёд.