Внизу тропа выходила к нижней улице между двумя дворами — узкое место, куда я десять дней назад ходил с сажнем и записал: «четыре шага, не пройдёт».
Мы выбежали туда вчетвером и остановились, потому что дальше начиналось то, для чего у меня нет слов.
Посёлок был полон.
Не людьми — движением. Всё двигалось сразу: бежали, кричали, тащили, отступали, кто-то нёс кого-то на плече, кто-то бил во что-то невидимое из-за угла сарая.
Горели три костра — не пожары, наши, разложенные с вечера. В их свете тени шли по стенам такие, что я дважды принял тень за тварь.
Хаук, тормозя, зацепился ногой за что-то в темноте и упал на колени — третий раз за ту ночь.
Асгейр даже не посмотрел вниз. Он взял его за шиворот и поднял на ноги одной рукой, не переставая говорить, — и говорил он вот что:
— Торкель — к причалу. Хаук — к сараям, там твои. Я к длинному дому.
Хаук встал, мотнул головой и побежал, не сказав ни слова.
— А я? — спросил я.
Асгейр посмотрел на меня одну секунду.
— Ты — куда сможешь, — сказал он.
И побежал.
Я до сих пор считаю, что это было самое честное, что он мог мне сказать.
Он не отправил меня в безопасное место, потому что безопасных мест нет. Он не поставил меня в строй, потому что я не боец.
Он сказал правду: делай, что сможешь. И побежал по своим делам, потому что у него дел было больше.
Первое, что я сделал, — остановил четверых.
Они бежали снизу, от сараев, вверх по нижней улице, и собирались свернуть в проулок между домом Ольгерда и старым сушилом — самая короткая дорога к длинному дому, все её знают.
— Не туда! — заорал я. — Через двор Торкеля!
Они не остановились.
Тогда я встал у них на дороге.
Я до сих пор не понимаю, откуда во мне это взялось. Четверо взрослых мужчин, все с оружием, все бегут, и я поперёк.
— Проулок узкий, — сказал я, когда они всё-таки встали. — Четыре шага. Если она войдёт за вами, вы там не разойдётесь и не выйдете.
— Она за нами не идёт!
— Вы уверены?
Он не был уверен.
Они пошли через двор Торкеля.
Я потом думал, чем это было — трусостью или расчётом.
Ни тем, ни другим.
Просто в узком месте в темноте с оружием за спиной человек не думает про ширину прохода, потому что он всю жизнь ходил этим проулком и ни разу не мерил его шагами.
А я мерил.
Десять дней назад, с сажнем и дощечкой, при свете, никуда не торопясь.
Вот и вся разница между нами.
Дальше я бежал вверх и по дороге кричал.
Не «спасайтесь» и не «сюда». Я кричал то, что знал.
Что настил у второго сарая не держит больше троих. Что за кузней тупик и туда нельзя. Что если гнать её вниз по нижней улице, она выйдет прямо на дом Гуннара, где вдова и трое.
Кто-то слушал. Кто-то нет.
Один раз мне ответили: «Иди отсюда, мальчик».
Я пошёл дальше и продолжил кричать, потому что больше делать было нечего, а это делать я мог.
Кассия я встретил на нижней улице через сотню шагов.
Он шёл — не бежал, шёл, — и шёл против общего движения: все двигались вверх, к длинному дому, а он вниз, к воде.
— Сколько их? — спросил он вместо приветствия.
— Десять. Одну мы взяли на насыпи. Значит, девять.
Он остановился.
— Ты посчитал?
— С тропы, до того как спустился.
— Хорошо. — Он развернулся и пошёл рядом со мной, теперь уже вверх. — Тогда меняю. Мне нужно к длинному дому.
— Почему?
— Потому что девять — это на четыре больше, чем может выдержать берег, — сказал Кассий. — Значит, часть пройдёт мимо берега. Значит, они будут там, где больше всего людей.
Я побежал.
Он пошёл быстрее.
Свенна мы нашли между складом и стеной кузни.
Это узкий проход — три шага, я его мерил, — и он тупиковый: с дальнего конца заложен поленницей ещё с осени.
Тварь стояла у входа в проход. Не заходила: ей было туда не пройти плечами.
Она разбирала стену.
Кузня сложена из плитняка на глине, и тварь вынимала камни передней конечностью — не била, а именно вынимала, по одному, спокойно, как разбирают кладку каменщики.
В проходе, в дальнем конце, стоял Свенн.
Он стоял правильно. Даже тогда, глядя на это, я успел отметить, что он стоит правильно: боком, гарпун в здоровой руке, спина к поленнице.
И что толку от этого не будет никакого, потому что стену разберут раньше, чем он устанет.
Двое парней бежали нам навстречу по улице.
Я узнал обоих. Это были те, с кем он вырос: Хравнов племянник и Ингвальд, сын кузнеца.
— Там Свенн! — крикнул я.
Они пробежали мимо.
Не остановились. Не замедлились. Не посмотрели.
Тогда я о них не подумал вообще ничего. Вспомнил только через два дня — и с тех пор помню.
Тут важно не соврать, потому что от этого зависит слишком многое.
Они не были трусами.
Я знаю обоих с детства.
Хравнов племянник в позапрошлом году в шторм пошёл за борт за чужой снастью — за чужой, не за своей, — и его вытаскивали втроём.
Второй прошлой зимой тащил на себе от Козьего мыса человека с переломанной ногой шесть вёрст.
Они не были трусами.
Они просто в ту секунду бежали, и я думаю, что если бы кто-нибудь из них остановился — остановились бы оба.
Никто не остановился.
Так это и работает: не подлость, не расчёт, а то, что никто не сделал первого шага, и через три секунды делать его стало уже поздно, потому что они были уже далеко и уже бежали.
Свенн потом ни разу о них не заговорил.
Ни разу за всё то время, что было дальше, ни одним словом, — и вот это, я думаю, сказало о нём больше, чем всё, что он сделал в ту ночь.
— Она занята, — сказал Кассий.
— Что?
— Она разбирает стену. Она не смотрит по сторонам. — Он говорил быстро, ровно, без всякого волнения, будто объяснял что-то по карте. — Времени у нас на один заход. Ты можешь дойти до конца прохода по крыше склада?
Я посмотрел.
Крыша склада — дерновая, покатая, старая. Я перебирал на ней обрешётку два года назад и знал: она держит одного человека, если идти по стропилам, и не держит, если идти между.
— Могу.
— Тогда иди и вытащи его через поленницу. Разбери её сверху, там сухая кладка, она сама поедет. Он выйдет с той стороны, во двор кузни.
— А вы?
— А я займу её на это время.
Я успел спросить только одно:
— Чем?
Кассий уже шёл к твари.
— Собой, — сказал он.
Дальше я работал руками, и это единственная причина, по которой я вообще что-то помню.
Крыша. Стропила — через два шага, я их знал наизусть, потому что сам считал. По ним — до конька, по коньку — до края.
На середине конька я оступился и поехал вниз по дёрну.
Остановился на самом карнизе, лёжа, вцепившись пальцами в мокрую траву, и лежал так, наверное, три удара сердца.
За эти три удара успел подумать очень отчётливую и очень бесполезную мысль.
Если я сейчас сорвусь, Свенн умрёт, потому что больше про эту поленницу никто не знает.
Потом подтянулся обратно.
Поленница внизу, в трёх локтях.
Я лёг на живот, свесился и стал разбирать её сверху.
Кладка была сухая, поленья лежали внахлёст, и Кассий был прав: верхний ряд поехал сам, стоило снять три полена. Я сбросил ещё пять и заорал вниз:
— Свенн! Назад! За поленницу!
Он не обернулся. Он не слышал — там, у входа в проход, шёл грохот от выламываемых камней.
Я сбросил полено ему на спину.
Вот тогда обернулся.
Он полез. С ребром, с одной рукой, по осыпающимся под ним поленьям — полез, и застрял на середине, и я схватил его за шиворот и тянул, и он ругался сквозь зубы так, как я не слышал ни от кого в жизни.
Он был тяжёлый.
Вот чего я не ожидал совсем.
Я думал про ширину прохода, про сухую кладку, про то, сколько поленьев снять. И ни разу не подумал о том, что взрослый мужчина весит как взрослый мужчина, а у меня нет ни врат, ни роста, ни силы.
Я тянул его, упершись коленями в дёрн, и дёрн полз.
— Ногу! — прохрипел я. — Ногу правее, там бревно!
Он нашёл. Оттолкнулся.
Мы вывалились во двор кузни оба.
Сколько всё это заняло, я не знаю. Знаю только, что когда мы падали, грохот у входа в проход уже прекратился.
Что делал в те секунды Кассий, я не видел.
Свенн видел — он стоял лицом туда — и потом, много позже, когда я всё-таки спросил, сказал так:
— Он подошёл к ней спереди. Шагов на пять. И стоял.
— И всё?
— И всё. Она перестала ломать стену и повернулась к нему.
— А потом?
— А потом ты мне на спину полено уронил, — сказал Свенн.
Больше он ничего не рассказал. Я думаю, он и не видел большего — он был занят тем, что лез.
Когда мы обежали склад с другой стороны, тварь была мертва.
Она лежала поперёк улицы, у самого угла кузни, и лежала неправильно.
Я видел за ту осень пять убитых тварей и знаю, как это выглядит: разрубленное, разорванное, с торчащими древками.
Эта была цела. На ней не было ни одной раны — ни пореза, ни пробоины, ничего, что оставляет железо.
У неё были вывернуты конечности.
Все четыре, в суставах, наружу — так, как выворачивает ветку, если гнуть её не туда и слишком быстро. Передние лежали под корпусом. Задние были задраны и завёрнуты за спину.
Ни один человек так не сделает. И никакое оружие так не сделает.
Рядом стояло человек пять.
Я знал троих: двое от Серого Паруса и Стурла с нижней улицы. Двое других были не наши, из тех, кто остался после Совета.
Они стояли вокруг неё и тяжело дышали. У одного была кровь на рукаве, у другого не было гарпуна — видимо, оставил в чём-то по дороге. Они смотрели на тварь, и по их лицам было видно, что они не понимают.
— Кто её взял? — спросил Свенн.
Никто не ответил сразу.
Потом Стурла сказал:
— Мы подошли, она уже лежала.
— Как лежала?
— Вот так и лежала.
Один из чужих сказал, ни к кому не обращаясь:
— Мы её били. Она не падала. Мы били её вчетвером, и она не падала, а потом просто...
Он не договорил и махнул рукой.
Я потом много раз слышал, как эту ночь рассказывают. У всех выходило по-разному, и почти во всех рассказах кто-нибудь сделал что-то решающее — и всякий раз это был кто-то другой.
К весне в посёлке сложилась общая версия: тварь у кузни завалили впятером, и хорошо завалили.
Кассий эту версию ни разу не подтвердил и ни разу не опроверг.
Самого его среди пятерых не было.
— А чужак где? — спросил Свенн.
Стурла мотнул головой вверх по улице.
— Туда пошёл. Сразу.
Мы пошли туда.
Свенн шёл медленно, держась за бок, и я шёл рядом, хотя мог бы быстрее.
Через полсотни шагов, у поворота к дому Ольгерда, лежала вторая.
Эта была ещё жива.
Вокруг неё стояло человек десять и добивали её гарпунами и топорами, и делали это спокойно и без спешки, потому что она не двигалась.
Точнее — двигалась только передом.
Задние конечности у неё были вывернуты в суставах — обе, наружу, точно так же, как у той, что лежала у кузни.
Она тянулась вперёд передними и ползла, скребя брюхом по камню, и не могла ни встать, ни развернуться.
Я остановился и смотрел на это, наверное, десять ударов сердца.
— Кто её так? — спросил Свенн у ближнего.
— Никто, — сказал тот, не оборачиваясь. — Она сама.
— Как сама?
— Так. Шла и упала. — Он ударил ещё раз. — Ноги подломились, и всё. Мы подошли, а она уже такая.
Свенн посмотрел на меня.
Я ничего ему не сказал.
Кассий вывернул из переулка шагах в десяти впереди.
Не сверху и не снизу — сбоку, из прохода между дворами, куда мы даже не смотрели.
— Наверх, — сказал он вместо приветствия. — Быстро.
И пошёл, не дожидаясь ответа, так что говорить пришлось на ходу.
С ним всё было в порядке.
Вот это, если честно, и было самым странным за ту ночь: с ним всё было в порядке. Ни крови, ни грязи, ни разорванной одежды.
— Где ты был? — спросил Свенн, догоняя.
— У склада. Их прижали к воротам. Восемь человек и одна.
— И?
— И теперь семь человек и одна, — сказал Кассий, не сбавляя. — Одного всё-таки достали. Я не успел.
Он сказал это буднично, и в этой будничности впервые за всё время, что я его знал, было слышно что-то похожее на злость.
— А ты им чем помог? — спросил Свенн.
— Показал, куда бить.
— Ты?
— Я. Я видел таких раньше. Иногда этого хватает.
Свенн оглянулся назад, вниз по улице — туда, где лежала вторая, с вывернутыми задними, и где десять человек добивали то, что «само упало».
Потом спросил Кассию в спину:
— А у кузни?
— Что у кузни.
— Ты стоял перед ней. Я видел.
— Стоял, — сказал Кассий, не оборачиваясь и не сбавляя шага.
— И она тебя не тронула.
— Не тронула. Ей было чем заняться. Потом подошли эти пятеро.
Он не соврал ни в одном слове.
Он стоял перед ней — правда. Она его не тронула — правда. Пятеро подошли — правда.
Он просто не сказал, в каком порядке.
Я тогда этого не заметил.
Свенн, кажется, заметил. Он открыл рот — и закрыл.
— Ага, — сказал он вместо всего.
И больше не спрашивал.
Я думаю, он в ту минуту решил, что не хочет знать ответ.
Последние двести шагов до площади идут в гору.
Мы бежали втроём. Свенн отставал и не просил ждать; я один раз обернулся, увидел, что он идёт, и больше не оборачивался.
Кассий бежал впереди.
Он бежал — вот это я запомнил отчётливо, потому что до той ночи ни разу не видел, чтобы он двигался быстрее шага, — и бежал так, как бегут люди, которые опаздывают, а не которые спешат.
На последних шагах он сказал, не оборачиваясь:
— Стейн. Что бы там ни было — не лезь вперёд меня.
Открытое место перед длинным домом — это площадь, где стоит камень.
Тот самый, на котором я просидел час в середине лета.
В ту ночь там дрались.
Их было три.
Двух держали те, кого поставили кольцом вокруг длинного дома, — держали по краям площади, растянув строй, и держали, судя по всему, давно и на пределе.
Третью держали посередине.
Она была другая.
Это первое и единственное, что я успел про неё понять, пока бежал: она не такая, как те. Дальше времени на понимание не осталось, потому что она не давала на себя смотреть.
Все, кого я видел до неё, стояли или шли, а рывок делали редко и коротко — раз в несколько ударов сердца, и между рывками их можно было разглядывать.
Эта не останавливалась.
Она прыгала. От человека к человеку, без промежутков, без подготовки, без единой секунды, когда её можно было бы застать на месте.
Люди вокруг неё не дрались, а уворачивались, и всё, чего они добивались, — остаться живыми ещё на один заход.
Я насчитал двенадцать человек в этом кольце.
Двенадцать взрослых мужчин с топорами и гарпунами, из них не меньше половины с открытыми третьими вратами, — и они не наступали. Они уходили.
В середине, ближе всех к ней, стояли двое.
Слева — Бродир.
Справа — отец.
Плечом к плечу.
Я не знал, что об этом думать, и до сих пор не знаю.
Тридцать один год они не могли поделить угодья у Козьего мыса.
Месяц назад Бродир называл на площади даты, чтобы у отца отняли голос, а у меня — жизнь. За неделю до той ночи он публично заступился за меня и этим забрал у отца последнее.
А в ту ночь они стояли рядом, в первой паре, и работали в лад, как работают люди, которые тридцать лет знают друг друга слишком хорошо, чтобы мешать.
Кассий вышел на площадь первым и встал.
Я догнал его через пять шагов.
— Плохо, — сказал он.
Я не успел спросить, что плохо.
Потому что он закричал.
Я не думал, что человек способен так кричать.
Он не сорвался и не завизжал: голос остался тем же, ровным и негромким по тону.
Но он ударил так, что его услышали все на площади, все двенадцать в кольце, кольцо у длинного дома и, как мне потом говорили, причал.
— Держите её на месте! Пять ударов сердца, не меньше! На месте!
И площадь его послушалась.
Вот это до сих пор кажется мне самым невероятным из всего, что было в ту ночь.
Чужак, которого здесь знают неполный месяц, крикнул с края площади — и двенадцать человек, которые полчаса не могли к ней подступиться, начали сходиться в кольцо.
Не потому, что поверили. Потому что им наконец сказали, что делать.
Они пошли смыкаться.
И на четвёртом или пятом шаге Бродир оступился.
Там, у камня, площадь идёт с еле заметным уклоном не в ту сторону, и после дождя в этом месте стоит вода.
Я знал про этот уклон. Я его мерил. Я говорил про него Асгейру в позапрошлом году, вместе с насыпью, — и мы не переделали, потому что руки не доходили.
Он не упал. Он просто поехал ногой и потерял полшага — ровно столько, чтобы не успеть закрыться.
Отец шагнул вбок и закрыл его собой.
Он сделал это не из прощения и не из великодушия. Он вообще, я думаю, не успел понять, кого закрывает.
Он бы сделал то же самое для кого угодно.
В этом и весь ужас.
Она не ударила.
Вот чего не ждал никто, и я в том числе: до той секунды они били — конечностями, наотмашь.
Эта схватила.
Она взяла отца поперёк корпуса — быстро, без замаха, тем движением, каким подхватывают с земли вещь, — и швырнула.
Она швырнула его в длинный дом.
Он ударился в кровлю выше двери, и кровля не выдержала, и он прошёл её насквозь.
Тело вылетело с обратной стороны.
Оно упало на дальнем скате и сползло по нему вниз, и падало уже не как человек, а как то, что перестало быть человеком, — переломанное во всех местах.
Я побежал.
Я не решал бежать. Я не помню перехода между тем, как стоял, и тем, как бежал; между этими двумя вещами у меня в памяти ничего нет.
До ступеней длинного дома было тридцать шагов.
Этого времени хватило.
Пока она бросала — она стояла.
Одиннадцать сомкнулись вокруг неё, и вот теперь это было кольцо, а не одиннадцать уворачивающихся людей.
Торкель заорал что-то, чего я не разобрал. Они держали её на месте, и она рвалась, и они держали.
Раз.
И тогда открылась дверь длинного дома.
Оттуда пошёл крик — детский, много голосов сразу, и плач.
Два.
Кто-то на площади заорал, чтобы заперли дверь.
Три.
Я узнал её сразу.
Она пыталась выйти наружу.
За её спиной, в дверном проёме, была Хельга — она держала мать за плечо единственной рукой и что-то ей говорила, и мать её не слышала.
Мать смотрела не на тварь. Она смотрела вправо, на дальний скат кровли, где лежало то, что сползло по нему вниз.
Я знаю, что говорила Хельга. Я потом спросил.
Она говорила: «Мама, назад. Мама. Назад».
Четыре.
Тварь дёрнулась в кольце, и кольцо подалось.
Не разорвалось — подалось, на полшага, в ту сторону, где стояли ступени.
Между ней и матерью не осталось никого.
Мне оставалось десять шагов.