К книге
Погрешность.Глава 16. Плата
34%
Глава 16. Плата
16

Хоронили на второй день.

У нас не жгут и не насыпают курганов. У нас кладут под камни, за посёлком, на склоне, где земли на локоть и дальше сплошная скала.

Каждому своя груда, и каждый год кто-нибудь из родни приходит и подкладывает камень. По тому, насколько высока груда, видно, сколько человек ещё помнят.

Четверо в тот день. Хравн, двое из дома Серого Паруса, приезжий.

Пятым был Гест.

За приезжим приехали с его берега на третий день и увезли — так положено, если родня успевает. Остальных клали свои.

Хравна клали мы с Брином и ещё четверо. Он был тяжёлый.

Пока мы его несли, я всё думал о том, что в последний раз разговаривал с ним про сундук, одержимый духом плохой просушки.

Ольгерд стоял тут же и плакал не скрываясь.

За Геста камни клали все, кто хотел.

У него не было никого. Жена умерла лет двадцать назад, детей не было, братья — на другом берегу и не приехали, потому что вести шли бы неделю.

Пришло сорок человек.

Асгейр, старейшины, все, кто когда-либо стоял на северной линии, и десятка два таких, кого я не ожидал увидеть вовсе.

Пришёл Торкель. Пришёл Хаук от Бродира — тот самый плотник, с которым мы ставили седьмую. Пришёл сам Бродир и стоял до конца.

Астрид говорила над ним недолго.

— Он одиннадцать раз дал сигнал, — сказала она. — Потом слез и пошёл сам. Восемьдесят два года. Четыре часа по скалам. Я тридцать четыре года сижу в этом доме и не помню, чтобы кто-нибудь сделал столько.

Она помолчала.

— Мы поставим над ним такую груду, какая ему полагается, — сказала она. — И я хочу, чтобы каждый, кто её увидит, помнил не то, что он умер. А то, что он сделал.

Потом клали камни, и каждый клал по одному, и когда очередь дошла до меня, я стоял с камнем в руках дольше, чем следовало, потому что вспомнил, как он сказал мне: «Ну и ладно. Я привязываюсь».

Работать я начал на следующий день.

Мысль, с которой я спустился с Плоского камня, была простая: я знаю, как устроен посёлок, и я знаю, как двигаются твари. Ни того ни другого не знает больше никто.

И я стал ходить и смотреть.

Начал с того места, где они вышли во второй раз, — с берега между лодочными сараями.

Прошёл его четырежды, туда и обратно, замеряя всё, что можно было замерить: ширину прохода, расстояния между сараями, высоту настилов, углы.

Потом поднялся по нижней улице тем же путём, каким шли они.

Потом сел и стал думать.

Получалось так. Тварь не отталкивается и не переносит вес — я это мерил на туше и видел на причале.

Значит, ей всё равно, какой под ней грунт. Галечник, песок, камень — для неё одно и то же. То, что мешает человеку, ей не мешает.

Но у неё есть длина. Семь шагов и три четверти. И ширина — три с половиной локтя в плечах.

А узкое место остаётся узким для всякого, у кого есть ширина.

Проход между сараями шириной в шесть шагов сработал: шестнадцать человек удержали там двоих. Значит, дело не в силе людей, дело в геометрии.

Я взял дощечку и стал рисовать посёлок.

К вечеру второго дня у меня получилось вот что.

Посёлок лежит на склоне и стянут к воде тремя спусками: причал, проход между сараями и старая тропа с южного края, по которой возят лес.

Всё остальное — либо скала, либо крутизна, по которой человек-то лезет на четвереньках.

Тварь по крутизне пройдёт. Ей всё равно.

Но пройдёт медленно и по одной, потому что ширины там как-раз на одну и есть.

Значит, посёлок можно закрыть в трёх местах.

Причал закрыли и без меня — там теперь стоят рогатки и лежат дрова. Проход между сараями показал себя сам: шесть шагов ширины, шестнадцать человек, двое тварей не прошли.

Оставалась южная тропа.

Она была шириной в четырнадцать шагов и шла ровно, без единого поворота, — по ней в хорошую погоду возят лес волоком. Её никто не считал опасной, потому что с юга никогда ничего не приходило.

Я прошёл её и понял, что если бы я был тварью, я бы шёл сюда.

Сузить её было нечем — ставить стену не из чего и некогда. Но её можно было сломать.

Не всю. В одном месте, верстах в двух от нижних дворов, за гребнем, тропа идёт по насыпи над старой промоиной — шагов сорок насыпи над пустотой.

Насыпь клали ещё при деде, на живую нитку, и она уже тогда была плохой. Я сам два года назад говорил Асгейру, что её надо перебирать. Не перебрали: руки не дошли.

Если её подрубить с одной стороны, она сложится внутрь.

Получится провал шагов в пять глубиной и шагов в шесть поперёк.

Человек через такой перелезет. Тварь — тоже перелезет, я не строил иллюзий.

Но перелезать ей придётся всем корпусом в семь шагов с лишним длиной, задирая перед и опуская зад. На это уйдёт время, и всё это время она будет неподвижна и на виду.

Я посчитал трижды и получил около двенадцати ударов сердца.

Двенадцать ударов сердца, когда цель стоит и не может ни рвануться, ни сместиться.

Хельга бьёт с трёх шагов. Торкель кладёт гарпун с восьми. Двенадцать ударов сердца — это восемь гарпунов, если стоят четверо.

Я записал это на дощечке и очень долго на неё смотрел.

Потому что это был первый раз в моей жизни, когда я придумал, как кого-то убить.

Меня заметили на второй день.

Я не прятался — прятаться было бы глупо и подозрительно вдвойне. Я ходил при свете, с сажнем и верёвкой, мерил проходы между дворами и записывал.

Первым спросил Ольгерд.

— Ты чего тут делаешь?

— Мерю.

— Чего мерю?

— Проходы, — сказал я. — Хочу посмотреть, где есть узкие места.

Ольгерд посмотрел на меня, на сажень, на дощечку и ничего не сказал.

К вечеру того же дня по посёлку пошло, что мальчик Хальвара ходит и что-то высматривает.

Началось у колодца на верхней улице.

Я узнал об этом от Рольфа, который прибежал ко мне в мастерскую с таким лицом, что Брин отложил рубанок раньше, чем тот открыл рот.

— Там про тебя говорят, — сказал Рольф. — У колодца. Стейн, там уже не просто говорят.

— Кто?

— Гуннар. Брат Хравна.

Я знал Гуннара. Мы с ним никогда не разговаривали — он старше на пятнадцать лет, живёт на среднем краю, — но я его знал, как знают в посёлке всех.

— Что он говорит?

Рольф замялся.

— Говори.

— Он говорит, что надо просить плату кровью, — сказал Рольф. — И его слушают.

Про плату кровью в клане знают все и никто не помнит, чтобы её брали.

Это старый обычай. Настолько старый, что даже старейшины называют разные сроки: Астрид говорит — при её деде, Торкель говорит — что вообще не при людях, а в сагах.

Устроено так.

Если беда пришла с воды и клан решил, что причина в человеке, — этого человека не убивают. Клан не убивает своих; за это отвечают перед всеми шестью берегами, и никакой старейшина такого не подпишет.

Его отводят на луды при отливе. Оставляют. И уходят.

Если к утру человек жив — значит, море его не взяло, значит, причина не в нём, и клан перед ним виноват и платит виру.

Если не жив — значит, взяло. Значит, море получило то, чего хотело, и больше не придёт.

Я, когда мне впервые об этом рассказали лет в семь, спросил, а как же те, кто просто не умеет плавать.

Мне тогда сказали, что это глупый вопрос.

К колодцу я пошёл сам.

Рольф пытался меня отговорить, потом пытался пойти со мной, потом сдался и пошёл всё равно, шагах в десяти позади, делая вид, что просто идёт туда же.

У колодца стояло человек пятнадцать.

Разговор оборвался не сразу — сперва меня заметили двое, потом остальные, и получилось так, что тишина шла по кругу, как расходится волна.

Гуннар стоял у сруба.

Он был похож на Хравна. Я раньше не замечал, а тут увидел сразу: тот же тяжёлый лоб, та же манера стоять чуть косо, перенеся вес на одну ногу.

— Пришёл, — сказал он.

— Пришёл.

— И зачем?

— Услышать своими ушами, — сказал я. — Мне пересказали. А пересказ всегда врёт.

Кто-то в стороне хмыкнул — не зло.

Гуннар кивнул, будто это был правильный ответ.

— Тогда слушай своими ушами, — сказал он. — Я два дня назад положил брата под камни. Ему было сорок четыре года, и он ни разу в жизни ни с кем не подрался. Он полез переворачивать лодку, чтобы закрыть проход, потому что больше некому было, и его достали под этой лодки.

Он говорил ровно. Не кричал, не наступал.

— Я хочу знать за что, — сказал Гуннар. — Не «кто виноват». За что. Понимаешь разницу?

— Понимаю.

— Мне сказали: вода мёртвая, идёт с севера, дней через девять будет тут. Хорошо. Я верю Асгейру. Я его тридцать лет знаю его. — Он положил ладонь на сруб. — Только это объясняет, откуда взялись твари. Это не объясняет, за что.

— За что не объясняет ничего, — сказал я. — Никогда. У всего есть причина, но не у всего есть понимание «за что».

Гуннар посмотрел на меня долго.

— Складно говоришь, — сказал он. — Слишком складно для шестнадцати лет.

Я промолчал, потому что на это отвечать было нечего.

— Тогда объясните мне вот что, — сказал я потом. — Почему я?

Гуннар посмотрел на меня.

— А ты сам не слышишь? — спросил он.

— Слышу.

— Ну вот.

— Мне нужно от вас, а не от них.

Гуннар подумал. Он вообще думал перед каждым словом — не потому, что хитрил, а потому что был из тех людей, которые говорят редко и оттого медленно.

— Я это не выдумал, — сказал он наконец. — Полмесяца назад я про тебя вообще не думал. Я про тебя знал, что ты Хальваров и ворот чинишь.

Он повёл рукой в сторону посёлка.

— А потом стало так, что куда ни придёшь — говорят. У сушила говорят, на причале говорят, у меня в доме баба говорит. Даты называют. И не дураки называют, а старейшина при трёх сотнях человек.

— Он не сказал, что это я.

— Не сказал, — согласился Гуннар. — Он спросил, что у нас этим летом изменилось. И никто ему не ответил.

Он помолчал.

— Я полмесяца слушал, — сказал он. — Слушал и ничего не думал, потому что мне было незачем. А потом вытащил своего брата из-под лодки.

Я стоял и молчал.

— Вот тебе весь мой ответ, — сказал Гуннар. — Я не умнее посёлка. Я обычный человек, и я не знаю, что там с водой, со льдом и с этими вашими замерами. Я знаю только то, что мне все говорят полмесяца подряд. И когда у меня спросили, чего я хочу, — я сказал то, что у меня в голове лежало.

— То есть если бы не говорили, вы бы не пришли.

— Не пришёл бы, — сказал он.

Я никогда не забуду, как он это сказал.

Без стыда, без вызова, ровно — как человек, признающий очевидное.

— Я тебе зла не желаю, — сказал Гуннар. — Я тебя мальчишкой помню. Ты у нас на дворе три года назад ворот чинил, и ворот с тех пор ходит лучше нового. Я не хочу, чтобы ты умер.

— Вы просите плату кровью.

— Прошу.

— Это одно и то же.

— Нет, — сказал Гуннар. — Не одно. Если ты ни при чём — ты выйдешь. Так говорит обычай.

— Обычай складывали, когда в воде было холодно и больше ничего, — сказал я. — В той воде сейчас то, что берёт лодки целиком. От Скегги остались одни вёсла.

По кругу прошло движение.

Гуннар отвёл глаза — первый раз за весь разговор.

— Я об этом думал, — сказал он.

— И?

— И всё равно прошу, — сказал он. — Потому что я больше ничего не могу сделать. У меня брат под камнями, и я ничего не понимаю, а это единственное, что мне оставили предки на такой случай.

Он снял ладонь со сруба.

— Иди домой, Стейн, сын Хальвара, — сказал он. — Ты хороший парень. Ничего личного я к тебе не имею.

И вот это оказалось хуже всего.

Я шёл обратно и всю дорогу думал, что мне было бы легче, если бы он меня ненавидел. С ненавистью можно спорить. С ней можно даже что-то сделать.

А человек, который не желает тебе зла и всё равно просит оставить тебя на лудах, — с этим сделать нельзя ничего.

Отец вернулся вечером, и по нему было видно, что он уже всё знает.

Он сел, не снимая куртки.

— Гуннар пришёл к старейшинам, — сказал он. — Час назад. С ним ещё девять человек.

— Девять?

— Девять. — Отец потёр лицо. — Двое — родня тех, что из Серого Паруса. Один — с четвёртой вышки, сменщик Геста. Остальные так.

Он говорил ровно, как всегда, когда было плохо.

— Что они просят?

— Ничего не просят. — Он усмехнулся. — Просят собрать Совет и рассмотреть. Всё по правилам. Гуннар — не дурак и не злодей, у него брата вчера положили под камни. Он не орал, не грозил. Он пришёл и сказал: у нас четверо мёртвых, мы не знаем почему, а есть старый обычай, и я прошу его рассмотреть.

— И что старейшины?

— А что старейшины, — сказал отец. — Отказать нельзя. Он в своём праве. Собирают на послезавтра.

Мать поставила перед ним миску. Он не притронулся.

— Бродир? — спросил я.

— А вот это интересно. — Отец поднял голову. — Бродир против.

Я не сразу понял.

— Против?

— Публично. При всех. Сказал, что мы не в саге живём и что человека на камни не оставим. — Отец говорил медленно. — Сказал, что беда с воды и разбираться надо с водой, а не с мальчишкой.

Я сидел и пытался это уложить.

— Значит, он на нашей стороне?

— Он на своей стороне, — сказала мать от очага.

Мы оба обернулись.

Она не повернулась к нам — стояла и мешала в котле.

— Подумайте сами, — сказала она. — Если бы он молчал, всё решил бы Совет, и вышло бы как вышло. А теперь он единственный человек в посёлке, который заступился за сына Хальвара. Против родни убитых. Против собственного дома — там двое погибли.

Она наконец обернулась.

— Хальвар, — сказала она. — Что ты сможешь сказать ему через полгода, когда снова встанет вопрос о голосе?

Отец очень долго молчал.

— Ничего, — сказал он.

Хельга лежала уже пятый день.

Уна разрешила ей садиться, но не вставать; левая рука была примотана к телу, и лицо у неё было такое, какого я у сестры не видел никогда, — не от боли, а от неподвижности.

Я рассказал ей всё.

Она выслушала, глядя в потолок.

— Кто девять? — спросила она.

Я перечислил, кого знал.

— Скьольд, — повторила она. — Который с четвёртой. Ясно.

— Что ясно?

— Он сменщик Геста. — Хельга повернула голову. — Гест не пошёл сменяться, потому что не захотел уходить. Скьольд из-за этого две недели ходил без вахты и без доли. А теперь Гест мёртвый герой, а Скьольд — тот, кто в ту ночь был в посёлке и спал.

— И что?

— И то, что человеку надо куда-то деть стыд, — сказала Хельга. — Стыд всегда куда-нибудь идёт. Обычно в того, кто не может ответить.

Она помолчала.

— Из тех девяти, что пришли с ним, таких, думаю, семеро, — сказала она. — Сам Гуннар — нет. Гуннару правда надо понять, за что убили брата.

Брин узнал последним, потому что в мастерскую слухи доходят через людей, а к нам в те дни мало кто заходил.

Он выслушал молча.

Потом отложил инструмент, вытер руки и сел напротив меня на верстак — чего не делал ни разу за семь лет.

— Стейн, — сказал он. — Я тебе сейчас скажу одну вещь и больше повторять не буду.

— Говори.

— Если Совет решит, ты со мной уйдёшь.

Я не понял.

— Куда уйдёшь?

— Куда угодно. — Брин смотрел на меня спокойно. — У меня родня на Ледяном Пике. Не близкая, но фейри своих не бросают. Дойдём за девять дней. Тебя там никто не тронет и не спросит.

— Брин...

— Я не спрашиваю, — сказал он. — Я говорю, что этот выход есть, и хочу, чтобы ты знал, что он есть. Люди в такие дни соглашаются на глупости, потому что им кажется, что выхода нет. У тебя есть.

Он взял рубанок обратно.

— Всё, — сказал он. — Работай.

Я работал до темноты и не сделал ни одного нормального пропила.

Кассий нашёл меня у мастерской, когда я запирал.

— Я буду говорить на Совете, — сказал он вместо приветствия.

— Не будете.

Он остановился.

— Объясни.

— Вы чужак, который пришёл с севера в тот месяц, когда начали умирать люди, — сказал я. — Вы сами мне это говорили две недели назад, когда я просил вас выйти на площадь. Вы тогда были правы.

— Тогда я собирался сказать «мальчик ни при чём», — ответил Кассий. — Это стоит немного. Теперь у меня есть другое.

— Что?

— Двадцать два года. — Он смотрел мимо меня, на воду. — Первую я видел двадцать два года назад, в другом море, за тысячу вёрст отсюда. Это проверяемо. Не мной — там есть люди, есть записи, есть город, куда можно послать спросить.

— Послать и ждать неизвестно сколько?

— Да.

— Совет послезавтра.

— Я понимаю, — сказал Кассий.

Мы постояли.

— И ещё, — сказал я. — Если выйдете вы, то разговор пойдёт про вас. Половина решит, что вы меня выгораживаете, потому что мы вместе резали тушу и вместе ходили на юг. А вторая половина вспомнит, что вы вернулись с линии в глине и с распоротым рукавом и до сих пор никому не сказали почему.

Кассий повернул ко мне лицо.

— Кто-то ещё это заметил? — спросил он.

— Это заметили все. Просто спросить у вас никто не решается.

Он молчал довольно долго.

— Скверно, — сказал он наконец.

— Скверно.

— И тем не менее я буду говорить, — сказал Кассий. — Не для того, чтобы тебя оправдать. Для того, чтобы у Совета на столе лежало больше одного объяснения. Когда объяснение одно, люди берут его, каким бы оно ни было. Когда их два, приходится выбирать, а выбирать — это уже думать.

Он поправил лямку мешка.

— Я не спасу тебя, Стейн, — сказал он. — Я могу только сделать так, чтобы решение далось им тяжелее. Иногда этого хватает.

Он пошёл к дому Асгейра.

— И вот что, — сказал он, обернувшись. — Ты за эти два дня обошёл посёлок с саженью. Проходы, настилы, сараи.

— Обошёл.

— Что нашёл?

Я замялся.

— Пока не знаю. Что-то есть.

— Дорисуй, — сказал Кассий. — К послезавтра. И покажи мне до Совета, а не после.

— Зачем?

— Затем, что человека, который принёс план обороны, труднее оставить на камнях, чем человека, который просто ходил и мерил, — сказал он. — Это не довод. Это то, как устроены люди.

Ночью я не спал и делал то единственное, что умею.

Раскладывал.

Итак. Клан требует плату кровью — не весь клан, десять человек, но десяти человек хватает, чтобы собрать Совет.

Основание: даты. Последний зов в середине лета, через девять дней первые пустые сети. Плюс то, что я хожу и меряю, чего никто не понимает.

Против: показания Кассия — он видел таких тварей двадцать два года назад, когда меня не было на свете. Замеры границы. Расчёт скорости.

Я разложил это по столбцам и понял, что мои доводы весят меньше.

Не потому, что они хуже. Потому что они требуют, чтобы человек посчитал, а даты — нет. Даты просто ложатся рядом, и всё.

И тут я дошёл до того места, куда шёл весь вечер и куда мне не хотелось идти.

Я спросил себя: а что, если согласиться.

Не по вере. Ради арифметики.

Одну ночь на лудах при отливе можно пережить. Я плаваю, я северянин, я знаю эти камни, там есть места, где стоишь по грудь.

Вода холодная, но одну ночь человек в холодной воде живёт, если не мечется и не сидит на месте.

Если я доживу до утра — обвинение снимается. Насовсем. И с отца снимается, и с матери, и с Хельги, у которой не работает рука.

И через полгода на Совете никто не сможет ничего сказать про дом Хальвара, потому что море уже сказало.

Одна ночь.

Я досчитал до этого места и остановился, потому что понял, что рассуждаю точно так же, как рассуждал Бродир, когда продавал лодку: ставлю всё, что есть, на один ход, потому что не вижу другого.

И ещё потому, что вспомнил четыре целых весла.

Лодка Скегги не разбилась. Она просто перестала быть лодкой.

В той воде сейчас не только холод.

Я лежал в темноте и понимал: мысль «одну ночь можно пережить» пришла мне в голову не от смелости.

А потому, что мне очень хотелось, чтобы у этой задачи было решение, которое зависит от меня.

Это, наверное, самое опасное, что может случиться с человеком, привыкшим считать: когда очень хочется определённого ответа, всегда находится расчёт, который к нему приводит.

Погрешность ложится в удобную сторону.

Я знал это про себя.

И всё равно пролежал до рассвета, пересчитывая, сколько на лудах при полной воде остаётся мест, где можно стоять.

Их было четыре.

Предыдущая главаГлава 16 из 47Следующая глава