К книге
МинусГлава 41. Руки.
89%
Глава 41. Руки.
40

Первое, что Грим выяснил про новое тело: оно почти ничего не может. Проверка вышла на третий день. Перестройка съела запас, и таймер дошёл до края раньше срока, и пришлось идти есть. Он взял след, обошёл с той стороны, откуда не тянет, дождался, вложил вес, и обнаружил, что вкладывать нечего. Тела не хватило. Того тела, которым он бил всю жизнь, плотного, тяжёлого, с хвостом-маятником и с четырьмя опорами, не было, а то, что осталось вместо, весило втрое меньше и валилось от собственного размаха. Он всё равно взял добычу, и взял легко, и сам не сразу понял чем.

Не массой. Сила никуда не делась — она стала другого сорта: не разлитой по объёму, а собранной в точку, злой, короткой, и её было столько же, а может, и больше, только вся она теперь помещалась в предплечье. Он ударил, и хитин сложился, как складывается сухая корка. Он не ожидал. С этого началась долгая, глупая, ни на что не годная работа, которой Грим занимался потом много дней: он учился рукам.

Он начал с самого простого: сжать и разжать. Пять отростков сходились в кулак и расходились обратно, и делали это по его мысли, немедленно, и Грим повторял это раз за разом, сидя на песке под неподвижной луной, и не мог остановиться. В движении не было никакой пользы. Кулак ничего не держал, потому что держать было нечего; разжатая ладонь ничего не отпускала.

Грим смотрел, как загибается каждый палец по очереди, начиная с крайнего, и как они выпрямляются в обратном порядке, и как между ними появляется просвет, если развести пошире. У него никогда не было ничего, что двигалось бы отдельно и мелко. Всё, чем он владел прежде, было крупным: лапа целиком, челюсть целиком, хвост целиком. Мир отвечал ему тем же — крупно.

Потом он взял песок. Зачерпнул горсть и сжал, и песок пошёл между пальцами наружу, тонкими струйками, со всех сторон сразу, и через несколько мгновений в кулаке ничего не осталось. Грим разжал, посмотрел на пустую ладонь, зачерпнул снова. Сжал плотнее. Песок пошёл быстрее: чем крепче он сжимал, тем меньше оставалось.

Он проделал это, наверное, раз двадцать, пока не убедился. Есть вещи, которые нельзя удержать, и нельзя их удержать не потому, что не хватает силы, а именно потому, что применяешь силу. Это было первое, чему научили его руки, и Грим отметил это как отмечал всё важное — холодно, без выводов, положив рядом с остальным.

Кварцевые деревья он нашёл на четвёртый день. Их было немного, десятка полтора, тонкие стекловидные столбы, выросшие из песка кривой рощицей, полупрозрачные, с мутными прожилками внутри. Он проходил мимо таких всю жизнь. Он валил их старым телом, не заметив, что валит: задевал плечом на ходу, и они лопались с сухим звоном, и он шёл дальше.

Теперь он подошёл к одному и взялся за него рукой. Ствол лопнул сразу. Не переломился — брызнул, разошёлся веером осколков, и в ладони остался неровный обломок, и один из мелких кусков вошёл в подушечку под большим пальцем. Грим вытащил его двумя пальцами, что оказалось неожиданно удобно, и посмотрел на выступившую чёрную каплю.

Он взялся за второй ствол, мягче. Лопнул и второй.

Грим стоял между разбитых столбов и думал, и думал долго, потому что вопрос был не такой простой, каким казался. Он умел рассчитывать удар, этому его выучила сотня схваток: удар должен быть ровно такой силы, чтобы пробить, и лишняя сила есть трата. Но удар считается по тому, что надо сломать. Здесь ломать было не надо. Здесь надо было взять и не сломать, а такой задачи перед ним не ставили никогда, и мерки для неё у него не было.

Тогда он подошёл к третьему стволу и положил на него ладонь. Не сжал — просто положил, всей поверхностью, распределив. Ствол выдержал. Грим стал сжимать, так медленно, как только мог, следя не за стволом, а за собственной рукой: как напрягается предплечье, как выбирается зазор между кожей и стеклом, как в подушечках появляется давление. Он останавливался на каждой малости и слушал.

В какой-то миг под ладонью хрустнуло, тонко, изнутри, ещё не разлом, а его начало, и Грим замер, и ослабил на волос, и хруст прекратился. Он держал.

Стоял, обхватив хрупкий столб рукой, которой не было и недели, и держал его, не ломая, и ничего при этом не происходило: столб не сопротивлялся, не пытался уйти, не был ни добычей, ни врагом, ни песком, который утекает. Он просто позволял себя держать, пока держат правильно. Грим простоял так очень долго — дольше, чем стоял бы над любой добычей. Потом отпустил и посмотрел: ствол был цел.

После этого он начал трогать всё подряд. Кость старой падали: пористая, лёгкая, с острыми краями на сколе. Верхний слой песка на гребне, спёкшийся в тонкую корку, которая проламывается под пальцем и хрустит. Свою собственную кровь, ещё тёплую, между большим и указательным: липнет и тянется нитью. Осколок кварца, который он подобрал и носил с собой без всякой цели, и грани у осколка были разные — две гладкие, одна шершавая, и Грим водил по ним пальцем, различая, и различие было отчётливым, и он не мог понять, почему это его держит.

Ничего из этого не годилось ни на что, и он отдавал себе в этом полный отчёт. Арифметика молчала — ей нечего было считать: ни угрозы, ни пищи, ни расстояния. Он тратил дни на то, что не давало ни силы, ни сытости, ни безопасности, и по всем меркам, какие у него были, это называлось «зря». Он продолжал. На шестой или седьмой день он стал читать себя, и вышло это случайно: он потянулся почесать плечо и вместо этого повёл пальцами по гладкой костяной пластине, вросшей в шкуру справа, и остановился.

Про эту пластину ему было известно ровно две вещи: она сидела на нём столько, сколько он себя помнил, и была чужой: гладкой там, где всё вокруг чешуйчато. Таких мест на теле набиралось несколько. Каждое откуда-то взялось. Откуда — ни одного ответа. Раньше он мог только смотреть на них искоса и трогать когтем, крупно и тупо, ничего не разбирая.

Теперь он обвёл край пластины пальцем. Она была не просто вросшей — она была врощена неровно, с одного бока глубже, и по краю шёл валик, и валик этот на ощупь читался как заживший разрыв. Значит, её вставляли туда, где рвалось. Значит, было больно, и было давно, и заросло.

Пальцы пошли дальше. На левом боку, рядом с чёрной полосой другого оттенка, шла тонкая линия светлее шкуры, прямая и ровная, слишком ровная для раны. Он провёл по ней от начала до конца и обратно. Хвоста больше не было, и того кривого места, где он когда-то отрос неправильно, тоже.

Левое плечо: белая нитка наискось, от ключицы вниз. Гладкая, чужого рисунка. Пальцы прошли по ней легко, и Грим, ведя, поймал в себе слабую бессмысленную тягу — куда-то в сторону, к чему-то, чего в пустыне не было. Он остановился, подождал. Тяга не назвалась. Он пошёл дальше.

Левый висок: неровная полоса кости, и в ней вросший сучком обломок. За обломком стояло слово. Слово он держал крепко: оно было одно и держалось лучше всего остального. Он произнёс его вслух, обводя пальцем, тихо, самому себе, никому.

— Скол.

Ничего не пришло. Как всегда. Он опустил руку на грудь и обвёл по краю дыру: круглую, гладкую, сквозную, ничем не заросшую и ни на волос не изменившуюся, и сел на песок, разглядывая ладонь. Однажды к нему пришли трое и читали его тело, как читают надпись. Он помнил это, не подробностями, а формой: пришли, смотрели не в глаза, а на плечо и на висок, и что-то там разобрали, и от разобранного стали бить.

Всю жизнь он носил на себе что-то, чего сам прочесть не мог. Теперь он мог хотя бы обвести буквы. Понимать он их не стал.

Мелкого он поймал на девятый день, и поймал случайно: тот выскочил из-под гребня прямо ему под ноги, облезлый, тощий, из низших, с жёлтыми глазами, каких в пустыне бесчисленно, и заметался, и Грим взял его. Рукой. Он сам не понял, как это вышло: раньше он бы ударил, или наступил, или взял челюстями. А рука пошла сама и сомкнулась, и мелкий оказался в кулаке, целиком, весь, головой наружу, и забился. И Грим впервые в жизни держал в руке живое.

Оно было горячее. Вот что оказалось главным, а вовсе не то, что оно билось. Оно было горячее ладони и отдавало это тепло наружу, ей, непрерывно, не жалея, потому что живое не умеет не отдавать тепло. Оно дрожало — часто, мелко, всем телом, и дрожь передавалась в руку, и Грим чувствовал внутри чужой грудки быстрый частый стук, и стук этот бил ему прямо в подушечки пальцев.

Сжать он мог. Сжать надо было чуть-чуть: кулак у него теперь был короткий и злой, а мелкий, пустая скорлупка с горячим внутри.

Он не сжал. Держал и слушал ладонью, и стук постепенно сделался ещё чаще, а потом стал сбиваться, и Грим понял, что оно сейчас кончится само, от одного того, что его держат. Оно решило, что уже съедено. Он это знал: он видел, как принимают конец, тысячу раз и с обеих сторон. Он разжал руку, и мелкий вывалился, ударился о песок, полежал долю мгновения, не веря, и рванул — вкось, петляя, не оглядываясь, и ушёл за гребень, и ушёл совсем.

Грим остался стоять с раскрытой ладонью. В ладони было тепло. Он свёл пальцы, осторожно, чтобы не расплескать, и держал кулак сжатым, и тепло было там, внутри, чужое, взятое у того, что убежало.

Оно уходило. Он чувствовал, как уходит, не разом, а ровно, как уходит всё в этом мире: тепло всегда идёт от того, где больше, к тому, где меньше, а вокруг был холодный песок и холодный воздух, и меньше было везде. Грим сжал кулак крепче, будто это могло помочь. Не помогло. Он подумал прижать руку к телу, чтобы согревать её собой, и понял, что своё тепло тут не годится: своё — это своё, а он держал не своё.

Через какое-то время ладонь остыла, и стало нечего держать. Он разжал руку и посмотрел на пустое. Он взял живое и не порвал его, впервые за всё существование взял живое и не кончил. Отдал обратно, целым, и оно ушло на своих ногах и живёт где-то за гребнем прямо сейчас. И от всего этого у него не осталось ничего.

Вот что Грим осмыслял долго, сидя на песке с раскрытой рукой. Раньше всё было устроено просто и надёжно: он брал, и взятое оставалось. Съеденное входило в него, делалось им, оставляло след на теле, вырастало пластиной, полосой, рогом. Это было отвратительно и понятно. Взял — имеешь.

А теперь он взял иначе, и «иметь» не получилось. От того, что берут не убивая, не остаётся ничего, кроме тепла в ладони, а тепло уходит быстрее всего на свете. И к утру он не будет помнить и тепла. Тут сомневаться не приходилось: голова у него текла насквозь, и одно только это про себя он и держал прочно — держал всегда, сколько себя знал. Он поднял с песка осколок кварца, тот самый, что носил с собой без цели, и повертел в пальцах.

Мысль пришла не мыслью. Она пришла тем же порядком, каким приходило теперь всё важное: снизу, безымянным толчком, который он принял за свой. Тело держит.

Грим посмотрел на левое плечо, где белела нитка. Ни руки, ни случая, ни дня — всё вытекло начисто, как вытекает всё. А нитка была. Она держалась на нём дольше, чем держалось хоть одно его воспоминание, и продержится, судя по всему, дольше него самого.

Голова течёт. Тело — нет.

Грим повернул левое предплечье внутренней стороной кверху. Кожа там была тоньше и светлее, чем везде. Он приставил острую грань осколка и провёл. Боль пришла ровная и поздняя, как всегда приходила к нему боль. Чёрное выступило вдоль пореза, собралось каплями, потекло к локтю.

Он смотрел, как затягивается. Тело взялось сразу — оно теперь бралось за всё быстро, и стянуло края, и через недолгое время на месте пореза осталась розовая полоса, а потом и она стала бледнеть, выравниваться, сходить на нет. Тело считало это непорядком. Тело чинило.

Грим провёл второй раз, по тому же месту, глубже. И третий, ещё глубже, до того, что рука дёрнулась сама.

На третий раз держалось. Регенерация сработала, стянула, но не свела: осталась линия, тонкая и светлее кожи, поперёк левого предплечья, чуть выше запястья. Такая же на ощупь, как та белая нитка на плече. Он провёл по ней пальцем, проверяя. Читалась. Грим сидел на песке под мёртвой луной, с осколком кварца в правой руке и с первой отметиной на левой, первой, которую поставил себе сам, не чужие зубы, не чужое оружие, не чужая воля, распорядившаяся его телом.

Зачем — он не знал и додумать не сумел: слов, чтобы связать пустую ладонь, уходящее тепло и черту на предплечье в одно рассуждение, у него не было. Осталось голое: было горячее, его не стало, а на руке теперь есть место, куда оно вроде бы легло. Что именно легло, он объяснить бы не смог. Через десять дней он и не вспомнит, что там что-то лежало. Но линия останется, и однажды он проведёт по ней пальцем и почувствует: здесь. Грим положил осколок в песок, поднялся и пошёл, на двух ногах, уже не падая, в сторону, по азимуту без имени, неся на левой руке первую строчку, написанную им самим на единственном, что у него не текло.

Предыдущая главаГлава 40 из 45Следующая глава