Перстень не отдавал камень.
Лапки оправы держали его четвёртый десяток лет и отгибаться не желали; я поддел первую кончиком ножа, она пошла, поддел вторую — и мутный серо-зелёный камень выпал мне в ладонь вместе с крошкой присохшей грязи. Оставшийся серебряный ободок я положил отдельно, на угол стола. Ободок был тонкий, гнутый, свою работу он отработал.
Раздел о сборке в «Началах» назывался «О совокуплении частей» и был вдвое короче раздела о материалах. Я перечёл его накануне четыре раза и переписал себе на лист, разложив сплошной текст по пунктам, — на бумаге получилась инструкция, каких у меня прошло через руки, наверное, тысячи.
Первое: сердечник обвить жилою в три оборота, оборотам не находить один на другой.
Второе: конец жилы свести на кость, а самой кости сердечника не касаться.
Третье: жилу класть на кость чистым концом, ибо чернь работе враг.
Четвёртое: работу вести с утра, натощак и в тишине.
Четвёртый пункт я выписал, но исполнять не собирался. В любой инструкции есть строчка о том, как правильно держать отвёртку, а есть строчка, доставшаяся от прадеда, и вторую обычно узнаёшь по тому, что она про время суток. Про «чернь» я решил, что это про чернёное серебро — то самое, узорчатое, — и что мне такое не грозит. Это была первая ошибка дня, и заплатил я за неё двумя часами.
Канитель я разматывал у окна. Полмотка — это оказалось много: локтей десять тонкой, в конский волос, проволоки, свитой в спираль. Тянуть её и распрямлять пришлось руками, придерживая коленом моток, и в этом деле пальцы Дмитрия снова оказались способнее меня самого. Аршин с четвертью я отмерил по краю столешницы — её длину я промерил накануне пядями и записал, — и откусил конец щипчиками из той же шкатулки.
Клык я освободил от оправы последним. Оправа держалась крепче перстня, и на середине работы я поймал себя на том, что делаю всё это в полной тишине — не потому, что так велено книгой, а потому, что дом с утра пустой и в комнате слышно только, как скрипит серебро под ножом.
Дощечку я выпросил у мальчишки-подавальщика ещё с утра, у поленницы.
— Мне бы плашку. Ровную, с ладонь, от растопки.
Он отложил топор, порылся в куче и подал мне две на выбор, обе берёзовые.
— Эта суше, — сказал он про левую и на всякий случай уточнил: — Барин, вам для чего?
— Опыт ставить.
Слово ему ничего не сказало, но объяснений он больше не просил: господа опыты ставят, дело господское. Плашку я обстругал ножом, просверлил в ней шилом две дырки под нитку и высушил у печки, потому что сырое дерево ведёт, а мне нужно было, чтобы части лежали там, где я их положу.
К полудню на столе лежали три вещи и одна дощечка.
Сборка заняла двадцать минут.
Камень я обвил канителью в три оборота, следя, чтобы витки шли ровно и не наползали друг на друга; проволока садилась на неровный бок плохо, соскакивала, и последний оборот я прихватил ниткой к дощечке. Свободный конец жилы вывел на клык и притянул к нему второй ниткой — так, чтобы серебро легло на кость, а сама кость до камня не доставала: между ними я оставил полпальца пустоты. Всё это держалось на нитках, воске от свечи и честном слове.
Монтаж на соплях, сказал бы Паша. Паша сказал бы иначе, но при барине выражаться не полагается.
Я поставил дощечку на подоконник, подальше от лица, как и обещал, отодвинул подсвечник и сел напротив.
Оставалось последнее: искра.
Как её толкать, книга не объясняла. В инструкциях не пишут, как нажимать кнопку. «Искрою поверяется сердечник, искрою же и пробуждается». Я положил два пальца на камень и сделал то же, что делал над свечой в то утро: усилие без предмета, толчок в никуда.
Ничего.
Я проделал это ещё раз, помедленнее. Потом взял камень всей ладонью, вместе с витками. Потом попробовал с закрытыми глазами, чувствуя себя полным идиотом, но идиотом методичным.
За окном мальчишка колол щепу. Дощечка на подоконнике лежала как лежала.
Первые полчаса были неприятные.
Я сидел и раскладывал по пунктам, что именно могло не сработать. Пунктов вышло три: камень не годен, искры нет, собрано неверно.
Второй пункт был самым дешёвым по проверке и самым дорогим по последствиям, потому что проверить его было нечем, а если он верен, то дальше нет ни артефактов, ни колодца, ни разговора. Свеча, щелчок, полтора рубля по описи и мужик с дощечкой на подоконнике.
Я отложил второй пункт в сторону. Не потому что храбрый: потому что с ним всё равно нечего было делать, а с двумя другими — было.
Камень я перепроверил тем же способом, что и в кладовой, — с бусиной и перестановкой рук. Триста счётов. Бусина грелась, камень нет. Примета держалась, и я решил считать его годным, пока не доказано обратное.
Значит, сборка.
Я снял дощечку с подоконника и разобрал её до нитки, раскладывая части в том порядке, в каком они стояли в инструкции. Разбирать собранное своими руками полезно тем, что врать себе при этом негде.
Три оборота, ровно; на просвет видно, что витки друг на друга не находят. Кость сердечника не касается — полпальца, даже больше. Конец жилы на кости лежит.
Чистым концом.
Я поднёс канитель к свету. Серебро было тёмное, местами до черноты. Ровно такое, каким его выдала ключница по строке из графы «ветошь». Полмотка, потемнела. Я потёр конец о ткань штанов. Под чернотой обнаружился белый металл.
Чернь.
Не узор. Окисел.
Я сидел с этой проволокой в руках, и мне было смешно и досадно одновременно. Автор трактата написал ровно то, что нужно, теми словами, какие были в ходу у него в мастерской; двести лет спустя человек с техникумом за плечами прочёл его слово в своём значении и потерял два часа. У нас за такое в приёмке били по рукам: если в спецификации термин неоднозначный — иди и уточняй, а не догадывайся. Я не пошёл. Уточнять, впрочем, было не у кого до ночи.
Чистил я золой. Взял из камина щепоть остывшей, развёл водой в блюдце и суконкой протёр оба конца жилы, а потом, подумав, всю её целиком — от одного конца до другого. Чернота сошла тяжело, в три захода, руки почернели раньше серебра. Место на клыке, куда ложился конец жилы, я подскоблил ножом до свежей кости.
Сборка второй раз заняла двенадцать минут: руки уже знали дорогу.
Дощечка встала на подоконник. Я положил два пальца на камень и толкнул.
Свет пошёл не от камня, а от кости, и это было первое, чего я не ожидал. Клык налился изнутри зеленоватым свечением, ровным и слабым, — примерно так тлеет лампочка карманного фонаря на подсевшей батарейке. Он не мигал и не пульсировал. Он просто светил, как ему и было велено.
Я убрал пальцы. Свет остался.
Дальше я минуту сидел, ничего не делая. Просто сидел и смотрел на дощечку с ниткой, куском кости и мотком чищеной проволоки, от которых шёл зелёный свет.
Прошлая жизнь дала мне много неплохих минут, но такой не давала ни разу. Даже строка сорок семь, из-за которой на «Радианте» переделывали партию, была радостью другого сорта — там я поймал чужую ошибку. Здесь я собрал вещь, которой не было, из хлама, который никому не был нужен, и она работала.
Потом деловая часть меня отодвинула лирическую и напомнила, что горит оно уже четыре минуты, а гасить его нечем.
Выключателя в конструкции не было. Я поискал его в инструкции, не нашёл и не удивился: раздел писали для людей, у которых в доме есть вода. Тогда я взял дощечку, ухватил свободный конец жилы двумя пальцами и снял его с кости.
Свет погас сразу, будто его выдернули из розетки. Что, собственно, и произошло.
Я вернул конец на место — клык загорелся снова. Снял — погас. Вернул — загорелся.
На четвёртом разе я себя остановил: Теодор был точен насчёт того, сколько раз эта штука согласится работать без унимающего, а тратить ресурс на баловство — это не про меня.
Потом я сел и составил протокол.
Лист, перо, шесть строк. Число. Изделие — светильник опытный, сборка вторая. Включений — три, все успешные, длительность первого около четырёх минут, второго и третьего — по счёту до тридцати. Свет ровный, зелёного тона, тепла от кости не идёт, камень остаётся холодным. Отказов нет. Дефект сборки первой — окисел на жиле, устранён золой.
Писать это было некому и незачем, и я всё равно написал, потому что опыт, не занесённый на бумагу, через неделю превращается в «вроде горело подольше». Рука выводила буквы криво и медленно, зато свою фамилию внизу я вывел уже почти прилично. Фамилию, кстати, чужую.
И где-то на этой строчке до меня наконец дошло то, что я весь вечер обходил стороной вместе со вторым пунктом.
Искра у меня есть.
Мелкая, грошовая, ни на что своё не годная — кроме одного. Она включает.
Огарок в подсвечнике я задул. Комната осталась в зелёном.
К деду я пошёл после ужина, когда он ушёл в кабинет.
Дощечку я нёс на вытянутых руках, накрыв сверху куском холста, — не ради театра, а чтобы не задеть нитки. Ключница попалась мне на лестнице и посторонилась, глядя на холст.
— Что у вас там, барин?
— Ветошь, — сказал я. — По описи.
Дед сидел за столом с бумагами и подвинул лампу, когда я вошёл. Лампа была керосиновая, с закопчённым стеклом; в этом доме их берегли и жгли только в кабинете.
— Я обещал прийти и объяснить, за что, — сказал я. — Пришёл раньше.
Я поставил дощечку на стол перед ним и снял холст. Он посмотрел на моё сооружение — на нитки, на обструганную щепку, на клык из своего же сундука. Потом поднял на меня глаза, и в них было ровно то, чего я ждал. Старик оценивал, насколько внук плох.
— Возьмите за края, — сказал я. — И положите два пальца на камень. Правой рукой.
Он взял. Правой, как я и просил, — левую с двумя недостающими пальцами он держал на бумагах, и я в очередной раз сделал вид, что этого не замечаю.
— Что дальше?
— Толкните. Как толкают, чтобы зажечь свечу.
— Я не зажигаю свечей, — сказал дед. — Я никогда в жизни не зажёг ни одной.
— Всё равно попробуйте. Просто пожелайте, чтобы оно работало.
Дед положил два пальца на камень.
Клык загорелся зелёным.
Он не вздрогнул и не отдёрнул руку. Он сидел, держа дощечку на весу, и смотрел на неё сверху вниз, а зелёный свет лежал на его лице и на бумагах, и керосиновая лампа рядом с ним выглядела вдруг очень жёлтой и очень старой.
— Оно от меня, — сказал дед.
— От вас. Сила в камне и в кости, вы её только включили. Это может любой из нашего рода. Мы не пустые, мы просто без запаса.
— Почему зелёный?
— Не знаю. Так даёт кость. Другая дала бы другой цвет или не свет вовсе, а тепло. Проверить не на чем: кость у меня одна.
Он ничего не ответил. Встал, взял дощечку обеими руками и пошёл с ней к двери, и я пошёл следом, потому что не пойти было нельзя.
Дед вышел на лестничную площадку, где висели портреты, и остановился. Зелёный свет достал до ближайших рам, и предки в потемневшем лаке проступили из темноты неровно, кто лбом, кто рукой. Он прошёл вдоль ряда, не торопясь, и встал у двенадцатого — того, что затянут чёрной тканью и который открывать пока не велено.
Постоял. Свет держал на весу, ровно, как держат лампу, когда светят другому.
Потом клык мигнул, налился на секунду ярче и погас совсем.
Я взял у него дощечку и посмотрел на жилу. Серебро в трёх местах спеклось в мелкие серые шарики, и один виток на камне лопнул.
— Сгорело, — сказал я. — Так и должно было. Там не хватает четвёртой части, она гасит отдачу. У меня её нет.
— Сколько раз оно зажглось?
— Три. Четвёртый — ваш.
— Что оно стоило?
— По описи — рубль с полтиной. Из них рубль за оправу клыка, серебро. Само серебро я истратил, оправа пошла в дело.
Дед взял у меня дощечку обратно и поднёс спёкшуюся жилу к глазам. Смотрел он на неё долго, поворачивая к свету из кабинетной двери.
— Рубль с полтиной, — сказал он. — Кто тебя учил?
— Книга. «Начала артефакторного искусства», из нашей библиотеки. Она там на уровне груди стоит, вторая слева.
— Знаю, где она стоит. — Дед вернул мне дощечку. — Её в этом доме читали. Не ты первый.
— Видел. Пометки на полях, три почерка, не меньше. Один дописал на семнадцатой странице «спр. у К.» и на этом кончил.
Дед не спросил, что такое «спр. у К.». Он просто отвернулся к перилам и постоял, держась за них правой рукой. Имя за этой буквой в доме знали. Называть его мне сегодня не собирались.
На площадке было темно, снизу тянуло с кухни, а в доме, где триста лет не было ни одного огня, зажжённого не спичкой, только что горел зелёный свет, и зажёг его в последний раз хозяин дома.
— Собери ещё, — сказал он.
— Соберу. Мне нужны материалы, а их здесь нет. И нужна четвёртая часть, а рецепта её у меня три, и все разные.
— Понял. — Он повернулся и пошёл к кабинету. У двери задержался: — Дощечку не выбрасывай.
— Оно горело, — сказал я, едва сев на свой камень. — Четыре раза. Ваш прогноз — раз, может, два. Ошиблись в мою пользу.
— В твою пользу, — согласился Теодор. — Я слышал старика на лестнице. Он молчал так, как молчат, когда молчать больше нечем.
— Он молчал минуты три.
— Я считал. — Теодор стоял у стены, и поля шляпы были подняты. — Ты понимаешь, что сегодня было?
— Понимаю. Искра есть, оценка независимого эксперта подтвердилась, метод работает от начала до конца. Не понимаю только, чему вы так рады, — вы ведь всё это знали заранее.
— Знал. Одно дело знать, другое — услышать, как оно вспыхнуло в чужом кабинете. — Он отделился от стены и пошёл. — Теперь слушай неприятное. То, что ты сегодня собрал, — не артефакт. Это доказательство. Оно годно ровно на то, чтобы показать: ты можешь. Пользы в нём нет.
— Спасибо. Я как раз собирался зазнаться.
— Считай сам. — Он остановился напротив. — Камень у тебя был один, и он в трещинах. Кость была одна, и какого она свойства — ты не знаешь до сих пор, тебе просто повезло со светом. Жилы осталось на две ладони. Унимающего нет и не будет: рецептов три, все разные, а рассудить их некому — ни тебе, ни мне. Дом свой ты вычерпал за один день. Что дальше?
Отвечать было незачем, он и не ждал ответа.
— Дальше нужны материалы, которых здесь не купить, — сказал Теодор. — Книги, которых в этом доме нет и никогда не было, — одна на всю библиотеку, и та с дырами в приложении. Нужны люди, у которых можно спросить, что значит слово. И нужен свет, при котором на такого, как ты, смотрят не как на дурачка с дощечкой. Всё это лежит в одном месте. Академия.
— Что такое Академия?
— Училище для дворянских детей с даром, одно на всю империю, в столице. Набирают раз в год по экзамену, учат ремеслу и службе. При ней библиотеки и мастерские, туда же свозят материалы со всех концов, потому что больше их везти некуда. — Он выговаривал это не запинаясь, как выговаривают затверженное. — Кто её кончил, тому подают руку. Кто не кончил, тот после всю жизнь объясняет почему.
Слово лежало у него наготове, и объяснение под словом тоже. Я отметил и это, вслед за «моим временем» и «моими краями». За все ночи он ни разу не сказал, чего хочет для себя; зато всякий раз, когда речь заходила о том, куда двигаться мне, дорога выходила в одну и ту же сторону. Стопка от этого не худела.
— Допустим, — сказал я. — Тогда объясните вот что. Вы сами сказали: для детей с даром. Я безмагический, и весь свет об этом знает — дед прямо велел так и отвечать. С чем я туда пойду?
— С дощечкой, — сказал Теодор. — Собери вторую и увези с собой. Первая сгорела в нужных руках, а вторая догорит в нужных.
— Материалов на вторую у меня нет. Жилы на две ладони, камень в трещинах, кость одна и уже отработала своё.
— Кость не отработала. Сгорела жила. — Теодор качнул полями шляпы. — Проверь, когда доберёшься до второго камня. И вот тебе задача на дорогу, раз уж дорога будет: всё, что ты сегодня сделал, ты сделал на дряни. На мутном камне, на чужом зубе, на швейной проволоке из сундука. Что выйдет на хорошем — не знаешь ни ты, ни я.
— Значит, узнаем.
— Узнаем, — сказал он, и это «мы» он произнёс так же ровно, как всё остальное.
— Пятого выезжаем, — сказал дед за завтраком.
Ложка у меня остановилась на полпути. Он этого, разумеется, не заметил — он смотрел в кашу.
— Куда?
— В столицу. — Дед положил хлеб на скатерть и придавил ладонью. — Поступать. Экзамены в Академию держат в конце месяца, дорога займёт четыре дня, пять с гостиницей. Письмо я отпишу сегодня.
— Меня не примут. Дара нет, род таков.
— Дара нет, — согласился дед. — Ты им это и скажешь. А потом положишь на стол свою щепку.