Камня под ногой не оказалось.
Полгода я выходил сюда одним и тем же движением и попадал одним и тем же местом — пяткой на гладкий камень у изголовья, где лежало тело, и дальше уже шёл, куда шёл. Сегодня пятка ушла в мягкое. Я переставил вторую ногу и снова не нашёл ничего твёрдого, только тот же серый ворс, в котором нога тонула по щиколотку и не доставала дна.
Мгла стояла вплотную. В прежние ночи она лежала по краям, у стен, ровно и низко, и я привык считать её чем-то вроде плинтуса, к которому не подходят. Теперь она была на уровне лица и дальше вытянутой руки не пропускала света — того ровного света без источника, который тут всегда стоял сам собой. Я выставил ладонь и не увидел пальцев.
Три шага в сторону, где полгода была стена. Стены не было. Я взял ещё правее, к тому месту, где всегда лежал камень с телом, и провёл рукой понизу, как ищут в темноте упавший ключ. Камня не нашлось и там.
В прежние ночи мне не приходилось искать ничего. Я выходил — и всё уже стояло на местах, как стоит контора, в которую приходишь к восьми. Камень лежал где лежал, у стены стоял он, руки за спину, и до первой его реплики проходило ровно столько, сколько ему требовалось, чтобы посмотреть на меня из-под полей. Сегодня я стоял по щиколотку в сером и не знал, в какую сторону у этого серого выход.
— Теодор.
Слово ушло в ворс и не вернулось ничем, даже эхом. Собственный голос я услышал так, будто говорил в подушку.
— Теодор.
Он не стоял у стены, потому что стены не было. Он не выходил из мглы на свои три шага навстречу. За полгода он не пропустил ни одной ночи и ни разу не заставил себя ждать, а сегодня я стоял один в сером и не знал, где у этого серого край.
Выходило, что успел не я. Успел он — и, надо полагать, ещё на плацу, за тот единственный шаг, который я не увидел, потому что уже уходил.
— Зачем вышел?
Голос пришёл слева, оттуда, где я только что водил рукой, и мгла перед ним разошлась, как расходится вода перед лодкой. Сначала стали видны поля шляпы, потом плащ и сапоги, а следом за ним вернулась и остальная пещера — стена, свод, свет ниоткуда и плоский камень посередине, на котором лежало тело и дышало.
Я стоял в двух шагах от этого камня. Только что я шарил там рукой и не нашёл ничего.
— Зачем вышел, — повторил Теодор. Это не был упрёк. Это был вопрос человека, который слышал, как упало тело, и не слышал причины.
Ответ у меня был готов с той секунды, как я шагнул назад на плацу; готовил я его дольше, чем шёл принц.
— Мы победили, — сказал я. — И я решил, что праздновать надо вместе. В ней и ваш значительный вклад.
Пауза вышла ровно такой длины, какая нужна, чтобы обе стороны поняли: сказанное неправда, и трогать её никто не станет. У нас с ним таких мест накопилось за полгода несколько, и все стояли на своих местах нетронутые, как ящики, которые не вскрывают при получателе.
— Как говорят в твоём мире — ты сам кузнец своего счастья, — сказал Теодор.
Я посмотрел на него внимательнее, чем следовало.
— Опять читаете?
— Нет. — Он повёл подбородком в сторону тела. — Из того, что видел раньше.
Раньше — это до сентября, когда я стоял здесь голый и всё, что лежало у меня в голове, лежало перед ним, как накладная перед приёмщиком. Фраза была оттуда, из того слоя, который у меня накопился за прежнюю жизнь без моего участия и в котором чего только не хранилось. Он вытащил её, надо полагать, в одну из первых ночей и держал до случая. Случай пришёл.
Лицо под полями шляпы сдвинулось — я видел это раз или два за всё время, и оба раза это была улыбка, кривая, на одну сторону.
— Ну что же, — сказал он. — Давай праздновать.
Праздновать было нечем.
Я оглядел пещеру — камень, стена, тело, человек в плаще — и обнаружил, что за полгода не принёс сюда ни одной вещи, кроме сюртука и сапог, которые надел на себя в сентябре, чтобы меня перестали читать. Всё остальное здесь принадлежало не мне. Впрочем, сюртук тоже возник ниоткуда, из одного «представил», и с тех пор держался на мне без единой примерки.
Если можно одеться, значит, можно и накрыть.
— Крибле-крабле-бумс, — сказал я вслух.
В прошлой жизни это говорил один сказочный старик из телевизора, прежде чем что-нибудь появлялось из ничего, — три слова, детская считалка без смысла. Теодор посмотрел на меня из-под полей один раз, коротко, и ничего не спросил. Ему эти три слова не говорили ничего, и я впервые за полгода держал при себе то, чего у него не было, — три слова из чужого детства.
Костёр встал посреди пещеры, между камнем и стеной, — сразу, без спички, с уложенными дровами, с тем углом, под каким кладут поленья, чтобы горело долго. Над ним на двух рогатинах легли прутья с мясом. Рядом на камне поменьше, которого раньше тоже не было, встала бутылка — тёмное стекло, пять звёзд на этикетке, армянский, из тех, что в прошлой жизни покупали к празднику, а не к ужину. Два стакана. Стаканы я представлял отдельно, потому что в первый раз забыл, и бутылка секунду стояла одна.
Всё это возникло легче, чем сюртук. Я протянул к огню ладонь.
Пламя было. Оно поднималось, ложилось, облизывало прутья, и от него на своде ходили тени. Тепла от него не шло никакого. Я подержал ладонь в вершке от языков — ровно там, где на настоящем костре её уже нельзя держать, — и убрал, потому что убирать было незачем.
С мясом вышло то же. Оно румянилось на прутьях и капало в огонь, пахло дымком и луком. Когда я снял кусок и откусил, во рту не оказалось ничего. Не пустоты — просто ничего, как бывает, когда откусишь во сне. Коньяк пах верно, я узнал бы его из десятка. Вкуса не было.
— Неполно, — сказал я и налил второй стакан. — Огонь без жара, еда без еды.
Теодор взял стакан. Он взял его так, как берут настоящий, с весом, и держал у колена.
— Ты первый год здесь хозяин, — сказал он. — Хозяйствуй.
Я посмотрел на его руку со стаканом. Потом на плащ, на сапоги, на шляпу, которой он ни разу не снял. Он пришёл сюда в этом в первую же ночь, когда я ещё лежал голый в лазе и не знал, где я. Плащ не мялся, шляпа не сдвигалась, и никакой считалки он для этого не говорил. Пещера, в которой мне сегодня досталось пламя без тепла, слушалась гостя с первого дня и без всяких слов.
Я это отметил и убрал туда, где у меня лежали вещи, с которыми сегодня ничего не сделаешь.
— За что пьём? — спросил Теодор.
— За то, что он ушёл.
— Он не ушёл. — Стакан у колена не шевельнулся. — Ты сломал ему вход. Второй раз за месяц, и на этот раз своими руками, я слышал звук. Такое чинят. Не скоро.
— Я знаю. Я это почувствовал, когда оно втягивалось. Как сквозняк из открытой двери.
— Верно почувствовал. — Он всё-таки поднял стакан. — За сломанный вход.
Мы выпили ничего, и оно прошло, как проходит вода.
— Ты ждал, — сказал Теодор. — С той минуты, когда наверху перестали дышать, до того, как наверху ахнули, я насчитал двадцать шесть. Потом ещё девять до его «мой». Долго.
— Он подошёл на два. С двух я ещё мог поднять руку.
— А со второй вещью?
— Со второй — вплотную. Он смотрел на пустую кость дольше, чем на меня. — Я повертел стакан. — Вы велели не показывать остального. Показываю задним числом. Гривенник и четверть часа у костереза; всё остальное сделал он сам, потому что не умеет отличать.
— Приманка на глаз, — сказал Теодор. — В моё время за такую отдавали деревню с людьми. Ты купил её за гривенник и, если я верно слышал, обе вещи поставил одну за другой, не сбившись. — Поля шляпы качнулись. — Это не хвала. Это опись.
Опись меня устраивала больше хвалы. Хвалу мне за полгода выдали один раз, в октябре, за полтора шага и стол, и я тогда не понял, что меня мерили.
Дальше я сидел у костра, который не грел, ел мясо, у которого не было вкуса, и был счастлив — счастливее, чем когда-либо с той минуты, когда очнулся в лазе с каменным сводом над носом. Причин было две, и обе я держал по отдельности, потому что смешивать их было нельзя.
Первая — тот, кто триста лет ходил за моей кровью, лежал сейчас где-то в своей стороне без коляски и пешком, и добираться ему было далеко.
Вторая сидела напротив меня в шляпе и пила коньяк без вкуса. Он был здесь. Не в ложе, не на плацу, не в теле, которое шло ко мне с раскрытыми руками. Здесь, у стены, где стоял в первую ночь. Пока я видел его перед собой, я знал, где он. Это была единственная проверка, какая у меня имелась, и она сходилась.
Под этими двумя лежала третья, и в ней не было ничего праздничного. Я не собирался возвращаться в тело. Наверху лежал мальчишка без чувств, и над ним стояли люди, и кто-то из них был Александр, если лекари его не увели, а лекари наследников не уводят. Лежачего не обнимают. Лежачему подкладывают подушку и посылают за доктором; обнимают того, кто встал. Значит, вставать нельзя, пока рядом тот, кто обнимет. Как долго — я не знал и узнать отсюда не мог, потому что отсюда не слышно ничего. Слышал он.
Для двора я был сейчас безмагический мальчишка, который выстоял против твари и упал, когда всё кончилось, — обычное дело, так падают после боя и здоровые мужики. Легенда сложилась сама, без моего участия, и была мне выгодна ровно настолько, насколько бывает выгодна легенда, которую не ты придумал. Я даже не стал считать, сколько в ней дыр. Хватало того, что упавших героев не обнимают.
Где-то посреди второго стакана я поймал себя на том, что считаю. Про себя, тем ровным счётом, каким три месяца считал чужие пламёна и весь сегодняшний день — шаги: сорок два, сорок три. Я не знал, что считаю, когда начал, и не знал, докуда. Просто рот внутри головы двигался сам, как у человека, который заснул над ведомостью и во сне досчитывает столбец. Я бросил на пятидесяти. Считать тут было нечего — здесь, единственный раз за день, никто не подходил и ничего не отдавал, — и всё-таки бросить оказалось труднее, чем начать.
— Что там с дедом? — спросил я.
Это был не тот вопрос. Тот я задать не мог. Спроси я, куда меня унесли и кто стоит рядом, — он понял бы, что я это сторожу, а ответ пришёлся бы сортом, и я знал каким.
— Старик кричал «Дмитрий», — сказал Теодор. — Потом его сводили вниз, он шёл сам, только ступени считал вслух, я слышал, четыре. Девочка не сказала ни слова. Ей велели держаться за рукав, и она держалась.
— А внизу?
— Внизу он спросил, где лекарь. Ему ответили. Дальше вас развели по разным дверям, и его я не слышал.
Про то, что за другой дверью, он не сказал. Я не спросил. Мы обошли это место с двух сторон, каждый по своему краю, и сошлись на деде, как сходятся на ровном.
Я подкинул в костёр полено. Оно легло, как ложится настоящее, и загорелось не ярче и не тише, чем горело до него, и дров в костре не убавилось ни на одно, и пепла под ним не было.
— Иди в тело.
Он сказал это тем самым голосом, каким сказал в ноябре про палец, — ровно, без подъёма, как называют цену, которую не обсуждают. Стакан он поставил на камень.
— Сколько прошло?
— Два часа. За стеной бьют часы. Иди.
Часов я не слышал. За два часа он слышал их, и лекарей, и всё, что говорилось над телом, и тех, кто стоял рядом, и того, кто вышел; из всего этого мне доставалось одно слово, и слово было «иди». Больше оттуда, куда меня унесли, мне не достанется ничего — ни сейчас, ни через час, ни через сутки. Слово это годилось на «принца рядом нет». Точно так же оно годилось на «принц рядом, и мне нужно, чтобы ты встал», и с этой стороны мглы одно от другого не отличалось ни одним признаком. Я знал, кто ещё сегодня стоял перед двумя вещами, которых нельзя различить, и что он сделал. Он ушёл от той, что светила, и подошёл к той, что молчала. Полгода я вёл поставщику учёт, и за полгода он не солгал мне ни разу, и ровно поэтому его «иди» стоило столько же, сколько любое его слово о себе. Проверить его я не мог никаким способом, и это было единственное, что я знал наверняка.
Я встал.
Костёр погас раньше, чем я успел это заметить, — не прогорел, а перестал быть, вместе с рогатинами и бутылкой. Стакан в моей руке исчез из ладони так, что пальцы сомкнулись на воздухе. Хмеля не было никакого; я был трезв, как трезвы бывают в шесть утра перед приёмкой. Похмелья, стало быть, тоже не будет. За полбутылки хорошего коньяка это выходило обидно.
Теодор стоял у стены и не подошёл. Мгла лежала там, где лежала полгода, — низко, по краям.
Я подошёл к камню и положил ладони на голову тому, кто на нём лежал. Ладони знали дорогу сами.
— Лучшие лекари империи, — сказал женский голос совсем близко, и в нём стояла та сухая ровность, при которой люди начинают глядеть в пол. — Пятеро. Придворные. А для человека, который только что спас наследника, сделать ничего не можете.
Голос я узнал не сразу — ему полагалось быть на плацу, в первом ряду, под рукой дамы в сером, а не над моей кроватью. Ответил ему мужской, немолодой, что сделано всё, что дозволяет наука, и что мальчик просто спит.
Я открыл глаза.
Надо мной было лицо Софьи. Мокрая тряпка прошла по моему лбу, по щеке, вернулась ко лбу, и Софья при этом смотрела не на тряпку, а мне в глаза, и рука у неё не остановилась. Она первая увидела, что я смотрю. Она ничего не сказала.
За ней, чуть дальше и вполоборота, стояла Анна. Стояла она у самой кровати, ближе, чем полагается стоять у постели постороннего человека, и обе руки держала на верхней перекладине спинки, одну поверх другой. Руки лежали на дереве. Ко мне ни одна из них не двинулась, и по тому, как они лежали, было понятно, что и не двинется.
С другой стороны, слева, кто-то листал книгу быстро и не по порядку. Это была Ирина — сидела на краю чужого стула с толстым учебником на коленях, подол форменного платья в снегу, волосы выбились, и она этого не замечала. Страница нашлась.
— Вот. — Она прижала строку пальцем. — Заклинание пробуждения. Из простых.
И подняла руку над кроватью.
— Не надо!
Софья сказала это громко, громче, чем прислуга говорит при принцессе, и все, кто был в палате, обернулись к ней. Она стояла с тряпкой в руке и смотрела на Ирину, и рука с тряпкой у неё чуть дрожала, а голос нет.
— Он очнулся.
Ирина опустила руку. Она посмотрела на меня, потом на Софью, потом опять на меня, и учебник у неё на коленях закрылся сам, без её участия.
Старший из лекарей — седой, в придворном кафтане, тот самый, что отвечал Анне про науку, — протиснулся между Ириной и кроватью, взял моё левое запястье двумя пальцами и стал считать вслух, шёпотом, глядя на часы в другой руке. Он досчитал до тридцати, и мне стоило усилия не считать с ним. Потом он отпустил руку, сказал «слаб» и «оставить в покое», и ни то ни другое не относилось ни к кому из тех, кто стоял вокруг. Из всех, кто стоял вокруг, одна она всё это время смотрела мне в лицо, и одна она видела, что я смотрю в ответ. Мне подумалось, что за такую внимательность ей полагалось бы прибавить к жалованью, и что говорить это вслух я не буду.
Правая рука у меня лежала поверх одеяла, перевязанная от запястья до пальцев чем-то белым и плотным. Кто накладывал, я не видел. Софья, протирая мне лицо, до руки не дотрагивалась ни разу, и я это заметил только теперь.
— Его высочество… — начал я. Голос вышел ниже, чем я ждал.
— Он сам рвался быть здесь, — сказала Анна. Руки на перекладине не двинулись. — Лекари его уложили: после болезни он ещё слаб, а сегодня… — Она не договорила. — Но я пообещала брату, что позабочусь о вас. Вот я и забочусь. — Она чуть повела головой в сторону двери. — Внизу двор. Человек двести, и ни один пока не решил, что говорить, — ждут, что скажет отец. Отцу доложили. Вы поспали ровно столько, чтобы это успело дойти до него и вернуться обратно.
Принца в палату не пустили. Это я отметил и положил туда, где у меня лежало всё сегодняшнее, чего нельзя было ни проверить, ни спросить. Спросить, коснулся ли он меня на плацу, я не мог — ни у неё, ни у кого, — и потому не спросил.
Они стояли надо мной с трёх сторон. Ирина слева, с закрытым учебником, наклонившись ниже, чем сидела; Софья прямо над лицом, с тряпкой; Анна у изножья, ближе всех и не касаясь ничего, кроме дерева.
Лица были три. Ниже лиц, там, куда шестнадцатилетнему смотреть не полагается, а тридцатидвухлетнему тем более, было три пары грудей, и все они нависали надо мной — в сукне, в полотне и в форменном платье Академии, — и мне было решительно некуда деть глаза.
Кажется, впервые после переноса я подумал, что в моём положении есть и положительные стороны.
________________________________________________________________________________________________________
От автора. Нет, это ещё не конец тома, как вы могли бы подумать. Сегодня вечером ждет ещё одна глава. А завтра — эпилог, который заставит посмотреть на многое иным взглядом.
Но уже можно написать в комментариях свои впечатления от романа. А можно просто поставить лайк — добавить плюсик в карму и к репутации на сайте и послать автору послание, что он не зря старался.