К книге
Герой поневолеГлава 39. Новая жизнь
98%
Глава 39. Новая жизнь
39

Поднос она поставила на лекарский стол.

Стол этот я разглядел только теперь, при дневном свете. Узкий, на гнутых ножках, с бортиком от склянок — его придвинули к кровати ночью, пока меня не было, и с тех пор он стоял между мной и всем, что входило в дверь. Приёмный стол на складе ставят на то же место — между воротами и стеллажами. Софья сдвинула склянки к бортику и освободила середину под чашку. Пахло из чашки чем-то горьким и лекарским. Пить это, судя по всему, придётся.

— Лекари велели, — сказала она. — Дважды в день.

Полотенце у неё висело через руку, то же, что вчера в проходе, и было это единственное, что не изменилось со вчерашнего дня. Она посмотрела на мою правую руку поверх одеяла и ничего про неё не спросила.

Потом она развернула полотенце.

Кость лежала внутри, расколотая вдоль, обе половины рядом, и серый мёртвый камень в глубине одной из них. Она подняла её с плаца — там, где я стоял, когда меня подхватили или не подхватили, — и никто из двухсот человек не заметил, что прислуга нагнулась за щепкой. Прислуга нагибается за щепками, на то она и прислуга.

— Лежала на снегу, — сказала она. — Я подумала, вам понадобится.

Понадобится она мне была ни на что. Но выбросить её я не мог тоже, и Софья, надо полагать, знала это раньше меня. В прошлой жизни у нас на складе стоял ящик с браком, который нельзя было ни пустить в дело, ни списать без акта, и ящик этот переезжал вместе с конторой три раза. Кость в полотенце была из того ящика.

— Сколько у вас таких осталось? — спросила она.

— Ни одной.

— Значит, надо делать.

Она сказала это тем голосом, каким на кухне говорят «значит, надо чистить», — и завернула кость обратно, и положила свёрток на стол, рядом с чашкой, и ушла, не дождавшись, пока я выпью. За полгода это была самая длинная наша беседа не о деле, и вся она, если посчитать, тоже была о деле.

Питьё оказалось хуже, чем пахло.

* * *

Лекарь у двери сказал «нельзя», и это было последнее слово, которое он произнёс за следующие полчаса.

Александр вошёл так, как входят к себе, — без стука, на ходу договаривая что-то через плечо тому, кто остался в коридоре. На нём был домашний сюртук без единого знака, и лицо у него было вчерашнее, мальчишеское, только выспавшееся. Он остановился посреди палаты, оглядел кровать, стол, меня — и сел.

Сел он на стул, который стоял по ту сторону лекарского стола. Не придвинул. Не обошёл.

Полтора шага. Стол.

«В следующий раз стола может не быть». Стол был. Его поставили лекари, не спрашивая никого, потому что на нём удобно держать склянки, и он стоял теперь ровно там, где стоял в октябре в темноте, и делал ровно ту же работу. Я смотрел на бортик с гнутыми ножками и думал о том, что вещь, которая вчера вечером мешала войти, сегодня утром оказалась единственной, на которую я мог положиться. Кто её ставит — вопрос отдельный. Ставили лекари.

— Вас унесли, и меня не пустили, — сказал Александр. — Сестра. Она, когда решит, кого куда не пускать, — это хуже караула.

— Я знаю.

— Знаете? — Он посмотрел на меня с интересом. — Откуда?

— Она стояла надо мной, когда я очнулся. — Я не стал говорить, что стояла она не касаясь. — Ваше высочество, вам тоже сказали «нельзя».

— Мне все говорят «нельзя». Это единственное слово, которое я слышу с рождения от всех, кроме отца. Отец говорит «подожди», и это хуже. — Он положил руки на стол, на свою половину, и это были руки здорового человека, а не того, кого я видел в октябре у лампады. — Я пришёл сказать две вещи. Первая — от меня. Вторая — от отца, и она вам не понравится, и мне тоже.

Я ждал.

— Вчера между нами прошла кровь. — Он говорил ровно, и видно было, что фразу он заготовил. — Не пролитая. Та, что осталась при мне и осталась при вас. У нас это считают крепче любой службы, и я это так и считаю. Вот и всё. Больше об этом я говорить не умею.

Он не встал и не протянул руки. Через стол её и не протянешь. Он сказал это сидя, с полутора шагов, и слово дошло, а касание не понадобилось, — и я поймал себя на том, что мне это нравится больше, чем понравилось бы объятие, и что Теодор за плечом у меня слышит каждое слово и молчит. Молчит он с той секунды, как я шагнул назад на плацу. За всё время это была единственная приёмка, какую он мне выдал, и читалась она просто. Вещь пришла не та, что заказывали, а претензии предъявлять некому.

— Вторая, — сказал Александр и посмотрел на свои руки. — Круг не досчитан, вы знаете. Судьи сказали, кубка не будет. Я сказал — и правильно, кубок за такое не дают. Отец спросил меня вечером, чем вам платят. Я сказал — ничем. Он сказал, что это неправильно и что он подумает о содержании.

Он произнёс слово «содержание» так, как произносят слово, которого стыдятся.

— Я ему сказал, что вы не за это. Он сказал: «Знаю. Потому и подумаю».

Вот и цена. Не мне назначенная, не мной торгованная, — озвученная через второе лицо, с оговоркой «подумаю», которая у людей его отца означает «решено, но не сегодня». Князю за такое сказали бы «жалую» в тот же вечер. Мальчишке из рода, где на всех три рубля, скажут «подумаю», и это будет честная цена. Заслуга большая, человек маленький; платить будут как маленькому, но за большое. Я двенадцать лет принимал поставки по чужим ценам и ни разу не спросил, откуда цена. Здесь я тоже не спросил. Я сказал «благодарю», как говорят его дому, до пятого колена, и Александр поморщился, потому что ждал не этого, а чего он ждал — он и сам не знал.

— Вы ведь считали, — сказал он вдруг. — Там, на снегу. Я видел, у вас губы шли. Что вы считали?

— Шаги.

— Его?

— Все.

Он подумал над этим и встал так, будто получил ответ. Стол он обошёл только на выходе, к двери, а не ко мне.

* * *

Дед пришёл в третьем часу, и Аглая пришла с ним, но осталась у двери.

Она стояла в пальтишке, застёгнутом до горла, с руками в карманах, и смотрела на меня оттуда, от порога, и дальше не шла. Никто ей этого не велел; она сама так решила, и видно было, что решение окончательное. В одном кармане у неё лежала подкова, я это знал по тому, как оттягивало пальтишко на правую сторону. Про левый карман я ничего не знал.

— Всё-забыл, — сказала она.

— Здесь.

— Ты упал.

— Упал.

Она приняла это так, будто я подтвердил что-то, о чём у них с дедом был спор, и больше не сказала ничего. Дед прошёл к кровати. Шапку он держал в руках, и лекарский стол обошёл с той же стороны, что принц, и сел на тот же стул. Полтора шага. Между нами стояла та же склянка, что и утром.

За двое суток он не спросил у меня ничего лишнего. Не спросил и теперь. Он посмотрел на перевязанную руку, на кость в полотенце на столе — узнал, что это, по лицу было видно, что узнал, и что спрашивать про это не будет, — потом на меня.

— Наверху говорят: внук спас наследника, — сказал он. — Меня спрашивали, так ли. Я сказал — так.

Он помолчал.

— Внук.

В сентябре он сказал мне: «На внука похоже лицом и повадкой тела. Прочее в нём чужое». Сказал в лицо, без злобы, как говорят цену. Он знал тогда, за что платит, и платил. Сейчас он назвал ту же цену другим словом, и разницу между этими двумя словами я услышал, а вот стоило ли мне её слышать — этого я не знал. Внука он потерял. Наследника спас кто-то другой, в том же сюртуке. Дед знал это лучше всех в империи и назвал меня внуком всё равно, при девочке у двери, и решил он это, судя по всему, не сегодня, а где-то между третьим рядом и четырьмя ступенями вниз.

— Император велел передать, что подумает о содержании, — сказал я. Хвастаться тут было нечем; просто мои три рубля с копейками были у него на уме с четверга — на какие деньги внук собрался держать ребёнка, — и я это видел.

Дед посмотрел на меня долго.

— От него — можно, — сказал он. — От других — нет. Запомни.

— Запомнил.

— Увожу её. — Он показал подбородком на дверь, не оборачиваясь. — С ней тут нельзя. Пустить-то пустят. Только ты тут один, а с ней одному не выйдет.

Что он имел в виду под «не выйдет», он не объяснил, а я не спросил. Смету на двоих я считал в субботу ночью в проходе, и она не сошлась ровно по этой строке. Дед мою смету не видел и сошёлся с ней слово в слово, — и это, пожалуй, было о нём больше, чем всё, что он сказал за два дня.

— Она спрашивала, когда Всё-забыл приедет, — сказал дед. — Я сказал — на Рождество. Не соврал?

— Не соврали.

Он встал, надел шапку прямо в палате, чего в этом доме не делают, и пошёл к двери. Аглая вынула руку из левого кармана и показала мне, что там было. Там был камешек с плаца, один из трёх. Она положила его на край лекарского стола, дотянувшись с порога так, что стол чуть не поехал, и ушла за дедом, не оглянувшись.

Камешек я потом переложил к кости.

* * *

Ирина не села вовсе.

Она вошла ближе к вечеру, когда лекарь ушёл обедать, и встала у двери — там же, где стояла Аглая, только руки держала не в карманах, а за спиной, по-академически. Форменное платье было чистое, подол сухой, волосы убраны так, как их убирают, когда идут не к больному, а на экзамен.

— Я держала малое у судейской, — сказала она. — Вы видели.

— Видел.

— Оно бы его не остановило.

— Я знаю.

— Вы знали, что не остановит, и всё равно… — Она не договорила и посмотрела в окно, где ничего не было, кроме серого. — Я в сентябре сказала при всех, что вы не можете держать. Это была правда.

— Была.

— Я и сейчас так думаю. — Она перевела взгляд с окна на меня, и это был первый раз за четыре месяца, когда она смотрела на меня не сверху. Она смотрела с той высоты, с какой стояла, и это оказалось ниже, чем я привык. — Только я не понимаю, что вы тогда делали. Вы стояли и ждали. Я бы не смогла.

— Смогли бы. Просто у вас есть чем ещё.

Она открыла рот, закрыла, и ушла раньше, чем решила, что скажет, — я видел, что не решила. Дверь за ней закрылась тише, чем закрывала её Софья. В сентябре она закрыла бы её так, чтобы слышал коридор; я это помнил, потому что тогда слышал.

Из трёх дверей в этой палате её дверь была самая тихая, и это, пожалуй, было единственное, что я про неё понял за день.

* * *

Анна пришла, когда зажгли лампу, и к кровати не подошла.

Она встала у окна, вполоборота, тем же поворотом, что вчера у изножья, и руки у неё были сложены перед собой так, что до всего в комнате им было далеко. Дама в сером осталась за дверью; я слышал, как она там кашлянула и замолчала.

— Лучшие лекари империи, — сказала Анна, — говорят, что вы встанете через три дня. Я им не верю, но других у меня нет.

— Ваше высочество, я слышал, как вы их вчера…

— Слышали. — Она не повернулась. — Хорошо. Значит, память при вас.

Она сказала это без нажима, и я не сразу понял, что она имела в виду. Потом понял: лакей в синем, который сел на снег и заплакал. Она видела то же, что и я, и сложила это в свою графу, а в чью — я не знал.

— Брат считает вас другом, — сказала она. — Он это сказал вам, я знаю, он готовил речь вслух с утра, я слышала через стену. Я считаю иначе. Я считаю вас полезным. — Она наконец повернулась. — Это надёжнее дружбы. Дружбу можно обидеть, а пользу — нет.

— Я закупщик, ваше высочество. Пользу я понимаю лучше.

— Знаю. Поэтому и говорю вам, а не брату. — Она посмотрела на стол, на кость в полотенце, на камешек рядом, и ничего про них не спросила, как не спрашивал и дед. — Двор теперь вас знает. Вчера не знал, а сегодня знает, и это хуже. Пока вас не знали, вас не за что было брать. Теперь вас есть за что.

— Кому?

— Всем, кто умеет считать. — Она чуть помедлила. — Глава магов спрашивал о вас сегодня дважды. Утром — что с рукой. Вечером — можете ли вы ходить. Разница между этими вопросами вам ясна?

Мне была ясна. Утром спрашивают о больном. Вечером спрашивают о том, кого собираются куда-то везти, — в прошлой жизни так спрашивал не начальник, а тот, кто готовит командировку, в которую человека ещё не поставили в известность.

— Ясна.

— Тогда я сказала всё, что могла сказать. — Она пошла к двери, и у двери остановилась, не касаясь косяка. — Впрочем, нет. Ещё одно. Вчера вы знали, куда идти и когда встать. Двор видел мальчишку с обгорелой костью. Я видела человека, который ничему из случившегося не удивился. Я не знаю, что это значит. Но я это видела.

И вышла.

Я лежал и смотрел на лампу. Про главу магов она могла бы промолчать — за такие слова при дворе платят, и не тем, кто их говорит. Она сказала. Ей нужно было, чтобы я знал, что за мной смотрят, и чтобы знал, что она это видит. Это была не дружба и не польза. Это была третья графа, и названия ей я не знал.

* * *

Ночь я собирался провести у стены.

Дверь была закрыта, лампа притушена, лекарь за стенкой спал так, что было слышно. Я лёг, как ложился полгода, на спину, и стал делать то же, что делал каждую ночь, — представил себя рядом с телом и шагнул назад. Теодор молчал двое суток. Нам было о чём говорить, а ещё больше — о чём молчать вдвоём, и я хотел посмотреть ему в лицо, потому что за день у меня накопилось. Дверь устояла. Что бы он ни строил, он строил это без меня, и я стою — а он стоял у стены, куда я велел, и не подходил, и слушал, и, надо полагать, строил дальше. Я хотел это увидеть.

Шаг назад не вышел.

Тело не отпустило. Оно устало так, как я не помнил его усталым, — не ноги, не спина, а всё целиком, до дна, тем способом, каким устают после отдачи, когда из тебя вынули то, чего в тебе не копится. Питьё лекарей сделало остальное. Я успел удивиться, а потом удивляться стало нечем.

Впервые за полгода я заснул как человек.

Снег был тот же, и ступени ложи, и тёс над проходом. Только трибуны стояли пустые, до последней скамьи, и никто не дышал наверху, потому что дышать там было некому. Наст лежал чистый. Ровно там, где вчера кончались мои следы и не начинались ничьи, стоял человек в пальто, и свет — во сне тоже был свет, серый, ниоткуда — отводило от него в сторону.

Он не подошёл. Он стоял в двух шагах и смотрел на мои руки, как смотрел в ноябре у лабаза, и руки у меня были пустые, обе, и правая не болела. Во сне я знал, что это сон. Он, надо полагать, знал тоже, и ему это было всё равно — место он выбирал по тому, где ему удобно стоять.

— Мы ещё встретимся, — сказал он.

Ровно, без насмешки, голосом описи. Так говорят о поставке, которую переносят на следующий срок, — я это уже слышал, на мокрой мостовой, из-под колеса, и тогда он ушёл. Теперь он не уходил. Он стоял.

Я посмотрел ему под ноги. Следов не было. Он стоял на снегу, и снег под ним был нетронут, как вчера, — и вот от этого, не от голоса, я проснулся.

* * *

За окном было серо, и лампа догорела.

Правая рука болела так, как ей и полагалось; я пошевелил пальцами под тряпкой, и они послушались. Кость лежала на столе в полотенце, камешек рядом, чашка с вечера пустая; я её всё-таки выпил, потому что Софья вернулась бы и посмотрела. Всё это было на месте, и я лежал и составлял то, что в прошлой жизни составлял к понедельнику, — ведомость наличия. Что есть, чего нет, что заказывать.

Тело целое. Рука заживёт. Дед сказал слово, у принца между нами стол, три двери за день закрылись, каждая со своим звуком. Содержание, о котором подумают. Глава магов, который вечером спрашивает, могу ли я ходить.

Нет вещи, которая бьёт по сути. То, что я собрал за полгода, ломает вход. Он это знает — он сказал мне об этом ночью и повторил во сне, и не лгал ни разу, потому что не умеет. Чтобы он не вернулся, нужно то, чем бьют не по телу. Такого товара я не знаю. Ни у Тележникова, ни в записках Константина, ни на теневом рынке, нигде.

Значит — искать. С чего начинать, я не знал, и это было привычное состояние: так начинается всякая закупка, на которую ещё нет спецификации.

Тот, кто у меня за плечом, молчал и в это утро. Он вёл свою игру, я это знал с октября, а понял вчера, и что это за игра — не знал по-прежнему. Дверь, к которой он шёл полгода, я вчера закрыл собой. Что у него есть другая — об этом он мне не скажет, потому что не лжёт, а спрашивать я не стану, потому что знаю сорт ответа.

Я лежал и смотрел на серое окно, и впервые с августа у меня не было в голове ни одной цифры.

Я выжил. Стал героем. И впервые понял, что это только начало.

______________________________________________________________________________________________________

От автора. Завтра после 9.02 мск заходите за эпилогом. Он короче, чем 15 000 знаков поэтому уведомления не будет.

Предыдущая главаГлава 39 из 40Следующая глава