— Выбыл! — сказали за спиной.
Распорядитель поднял руку и выговорил положенное слово мне вслед, а сразу за тем, не остановившись, сказал: «Двести двадцать». Заход не кончился. В черте оставался человек с огнём над ладонью, и, пока огонь стоит, счёт ведут до конца, хоть бы под ногами у считающего горело.
Я шёл и вёл своё.
Сорок один шаг я снял с этого плаца в пятницу, по пустому снегу и под чужую надобность. Промеренное под одну отгрузку редко ложится в другую без переделки, но другой цифры у меня не было, а эта лежала готовая.
Первый. Второй.
У трибунного края наст был утоптан в лёд ещё вчера и держал ногу, и это я тоже промерил заранее, только с другой целью. Третий, четвёртый. Двор поднимался с мест неровно, кусками, и там, где вставали, ещё не понимали, зачем встают; из двух сотен человек к ложе повернулись едва двадцать, а прочим было велено смотреть в круг, и они смотрели.
Двести тридцать, сказал распорядитель.
Человек в тёмном пальто шёл к ложе. Шёл медленно, тем ровным шагом, каким ходит тот, кому некуда спешить, и снег за ним оставался нетронутый — ни следа, ни осыпи.
Между ним и нижней ступенью стояли люди. Лакей в синем шагнул наперерез и не дошёл: остановился на полушаге и остался стоять, глядя перед собой. За лакеем оказался второй, из дворцовых, и с ним сделалось то же самое, только он успел при этом открыть рот. Их не отбрасывало и не валило с ног. Их выключало, и выключенные оставались стоять, и хуже этого не было ничего, потому что плац видел людей на ногах и не видел беды.
Тот, что при ложе, уже отдал. Он стоял на одном колене у перил и держался за них рукой, и по нему читалось всё, что мне требовалось знать: он выложил разом весь запас и не получил взамен ничего. При особе держат постоянно, посменно, для того их там и ставят — чтобы в любую минуту суток у ложи было чем ответить. Он ответил. Воздух ушёл коротко, полы пальто рвануло, с перил снесло снег, а человек в пальто не повернул головы.
Строка первая. На складе ноль.
Держание у здешних магов есть накопитель, и наполняется он счётом, а счёта им никто не дал. Триста счётов набирают тогда, когда знают, что через триста понадобится. Утром это знали шестьдесят четыре человека, и все шестьдесят четыре набирали в свою очередь, по росписи, у черты. Сейчас у каждого на этом плацу было ровно то, что он успел набрать до начала, и почти у всех выходил ноль.
Две сотни магов империи стоили в эту минуту столько же, сколько стоил я.
То, что он делает с людьми на своей дороге, я видел уже дважды и оба раза с опозданием. Служитель с пустым ящиком, сегодня же, в проходе под трибуной, спросивший у меня, куда он шёл. Хозяйка нумеров, которая легла одетой и не помнила ночи. Он берёт у человека кусок памяти и смотрит его глазами, потому что так ему дешевле, чем искать самому, и человек после этого остаётся стоять и ничего про себя не понимает. Лакей в синем будет вечером рассказывать, что не помнит ничего с той минуты, как поднялся со скамьи. Если у него будет вечер.
Шаг седьмой, восьмой. Меня обошёл сбоку человек в мундире придворного дома, обошёл торопясь и на бегу поднимая руку, и я услышал, как он начал считать себе под нос — ровно, с той скоростью, с какой считают на занятии. Ему предстояло идти до трёхсот, и он был на седьмом.
У судейской кричали. Кто-то распоряжался послать на кафедру боевых за старшим, и человек уже бежал в ту сторону, и я на ходу посчитал ему дорогу, потому что дорогу считать привычнее, чем всё прочее. Через плац, вокруг трибун, во второй этаж флигеля — четверть часа, если старший на месте. Старший был не на месте. Старший с утра сидел в третьем ряду, и его сейчас несло вниз вместе со всеми. Всякая заявка имеет срок поставки; у этой срок был минуты три, и, кроме меня, никто на плацу пока не знал, что он именно таков.
Второй придворный остановился в десяти шагах от прохода и тоже начал набирать, и вот на нём я задержался.
Он набрал немного, с полсотни на глаз, и рука у него пошла было вперёд, и остановилась на полдороге, и опустилась.
Строка вторая. Даже когда наберут — не отдадут.
Отдача идёт широко. Это не мой вывод и не находка ноября, это первое, что видишь у черты. Воздух приходит стеной, известь сносит веером, и того, кто стоит рядом с человеком, кому предназначено, сдувает заодно. Тварь в пальто была в трёх шагах от барьера. За барьером стоял Александр, рядом с ним стояла его жена, и её руки лежали у него на локте. Чтобы созданное тело развалилось, нужна рана, после которой не собирают, — то есть полная отдача с трёхсот. Полная отдача с трёхсот в трёх шагах от барьера положит за барьером всех.
Сузить это можно, лишь подойдя вплотную самому. А чтобы подойти вплотную, надо сперва набрать, а набирать пять минут.
Придворный маг всё это сосчитал. Он стоял с опущенной рукой и был человеком, а не трусом, и я прошёл мимо, ничего ему не сказав, потому что говорить было нечего.
Ирина стояла у судейской, среди своих, и держала над ладонью то, что успела поднять. Огонь был маленький и молодой. Она не сходила с места и не опускала руки и считала губами, тем ровным счётом, которому учат в классе, и до трёхсот ей было идти дольше, чем любому здесь.
Анна в первом ряду стояла лицом к ложе. Дама в сером тянула её назад обеими руками и говорила ей что-то в ухо, а она не двигалась и смотрела вниз, в проход, — единственная на всей трибуне, кто смотрел туда же, куда я. Считать она умеет не хуже моего.
Двести пятьдесят, сказал распорядитель. Больше он ничего не сказал: с ближней трибуны хлынули вниз, считающего сбило с ног и понесло вместе со всеми, и на этом счёт кончился.
Трибуны поняли. Понимание пошло по рядам не волной, а рывками, и в одну секунду всё, что до сих пор было двором, сделалось людьми, которым нужно наружу. Скамьи двинулись назад. Кто-то полез поперёк ряда через сидящих, кого-то тянули за рукав вниз, и весь этот вес пошёл туда, где под трибунами были выходы.
Меня взяло и понесло.
Не упал я только потому, что весь день не имел на это права и за день привык. Плечом в чужую спину, спиной в чужое плечо; мимо прошло серое сукно, потом медные пуговицы, потом чей-то локоть попал мне в скулу, и разозлиться я не успел. Ногами, только ногами. Меня протащило шагов двенадцать вбок и вниз, под настил, и выплюнуло в проход под трибуной — в тот самый, где утром пахло мокрым тёсом и откуда до стола с сукном было двадцать шагов.
Здесь было тише. Здесь всегда тише — тёс над головой глушит, и слышен только топот сверху.
Я стоял, держась ладонью за столб, и в этом столбе была вся моя беда, потому что проход шёл в две стороны.
Налево он выводил обратно на снег, к ложе.
Направо — на задний двор, к возам, к задним воротам, за которыми начиналась дорога вниз, к воде.
Я оценил её за один вдох, всю, по позициям, — так оценивают чужую заявку, когда до конца дня остаётся четверть часа.
До задних ворот сотня шагов, и в воротах сейчас пусто, потому что сторожа стоят там, где кричат. От ворот вниз по съезду до моста двадцать минут скорым шагом. За мостом ночлежка, где не спрашивают имени, гривенник за ночь, у меня рубль сдачи. Пересидеть двое суток, не выходя на люди, и в воскресенье не высовываться совсем. В понедельник, к третьему свистку, рубль на сходнях — и порожняк уходит вниз с последними, а дальше зимует.
И самое главное в этой заявке стояло не первым, а последним, как всегда и стоит самое главное.
Он занят.
Он будет занят ещё несколько минут, и все эти минуты он не смотрит по сторонам, и никто на плацу не смотрит по сторонам. А я на этом плацу — человек, вычеркнутый из росписи полминуты назад. Меня хватятся вечером, если хватятся вообще: выбывшего из третьего круга к ночи не помнит уже никто. Завтра воскресенье, Академия пуста до понедельника, и спросить обо мне будет некому и незачем. По воде он теряет след надолго; это сказано мне прямо, ночью, без оговорок, и повторено дважды.
Полгода я вёл эту строку. Я торговался за неё, нашёл в ней подмену артикула и был собой доволен, вписал в неё задаток из трёх рублей и вчера ещё пересчитывал остаток. Чего я за полгода не сделал ни разу — не прочёл в ней графу «назначение». Закупщик, который выбил хорошую цену и не посмотрел, что берёт.
Сверху шёл топот, и в просвете между досками настила виден был кусок третьего ряда.
Дед стоял. Он поставил Аглаю на скамью перед собой и держал её обеими руками за плечи, а она смотрела вниз, в проходы, где ходили люди, — потому что в шесть лет самое интересное всегда там, где движение. Шапку он где-то потерял, и седая голова была видна мне сверху, через щель в настиле. Человек, у которого третьего дня умер сын, стоял на скамье с его дочерью и не двигался, потому что двигаться было некуда, а оставить нельзя.
Шестая графа закрылась сама, без моего участия. Два места я взял ещё в пятницу, и второе было её, и я знал это в ту же минуту, когда услышал собственный вопрос про два места и ничего не сумел с ним поделать.
Только девочка была не в сенях у эконома, где её удобно забрать по дороге. Она была в третьем ряду, в двенадцати шагах над моей головой, и, чтобы её взять, требовалось подняться туда против всего потока, при людях, и сказать деду вслух то, чего я не говорил ни ему, ни кому бы то ни было. Это стоило минут десять и ещё одного разговора, а разговор с дедом дешевле десяти минут не бывает.
И разговор был бы не про минуты. Что я должен был сказать ему, стоя в третьем ряду при всём дворе. «Слезайте, мы уходим вниз по воде, потому что за мной ходит то, что убило вашего старшего сына, а после придёт за этой девочкой, когда она подрастёт». В пятницу, у дилижанса, я почти попросил у него денег и не попросил, и не из гордости: чужими деньгами свою дверь не оплачивают. Полтора суток спустя выяснилось, что деньги были самым дешёвым из всего, чего я у него не попросил.
Значит, за мостом ночлежка на двоих, зимовка внизу на двоих и шестилетняя на палубе в декабре, на своих харчах.
Дорого. Правда, цена была честная, и я её видел целиком.
А в ложе, за барьером, стояла женщина и держала мужа за локоть обеими руками, и я поймал себя на том, что в этой смете против ворот стоит не наследник престола. Против ворот стояла она.
Всё, что я разложил в этом проходе по позициям, обосновывалось. Ворота обосновывались, девочка обосновывалась, вода обосновывалась ночным разговором и правилом, которого я не проверял, но которому верил. И была одна позиция без обоснования, и стояла она не в этой смете, а поперёк неё.
Один раз я уже всё посчитал разумно и не сделал ничего. Мне это сказали на прощание, в прихожей, коротко и без крика, и слова я до сих пор помню с её ударением.
Она не должна остаться вдовой. Больше у меня ничего не было.
За плечом у меня весь день молчал тот, кому нужно, чтобы это тело дошло до весны без единой царапины. Он молчал и теперь, и спрашивать я не стал.
Стоял я при этом ровно столько, сколько стоит человек, ухватившийся за столб, чтобы его не унесло. Считать быстро — единственное, что у меня получалось даром всю жизнь.
Я отпустил столб и пошёл налево.
Идти пришлось против всех. Проход набился доверху, люди шли плотно и вниз, и человек, идущий наверх и наружу, для них помеха, которую отталкивают не глядя. Меня развернуло, вжало в стену, протащило по тёсу спиной. Кто-то наступил мне на ногу всем весом и пошёл дальше, не оглянувшись, и правильно сделал. Я вылез на снег на четвереньках у края настила, и это было единственное моё падение за весь день, и стоило оно ровно ничего, потому что из росписи меня уже вычеркнули.
Плац лежал передо мной пустой и белый.
Кологривов всё ещё держал.
Он стоял в черте, один посреди затоптанного круга, и огонь над его ладонью стоял ровно и был уже больше, чем в две ладони. Считать ему было некому, и он считал себе сам — было видно, как шевелятся губы.
Я пошёл к ложе и на ходу посчитал и его тоже, потому что не посчитать было нельзя. На всём плацу набранное имелось ровно у одного человека, и человек этот стоял в двадцати шагах от меня и смотрел в ту же сторону, что я.
Он вышел из черты сам, не дожидаясь никого, и понёс огонь перед собой к ложе. Он прошёл шагов десять и остановился.
Дальше он не пошёл, и рука у него не поднялась.
Отсюда до барьера было близко. Отдай он с трёхсот — тело в пальто развалилось бы, надо полагать, вместе с двумя первыми рядами ложи, а в этих рядах стоял тот, кого он собирался защитить. Месяц бровастый объяснял у листа, что ставить на меня — ни чести, ни ставки, и был совершенно прав, и теперь он стоял с полным огнём и читал ровно ту же вторую строку, которую я прочёл раньше него. Разница между нами была не в голове.
Огонь рассыпался сам. Своего счёта я не вёл с той минуты, как меня внесло под настил, а набранное рассыпается в одном случае — когда его не отдали до конца. Кологривов остался с пустой ладонью, и лицо у него сделалось как у человека, который привёз товар в срок и не сдал по чужой бумаге. Проходя в трёх шагах, я его не окликнул. Впрочем, окликать было и нечем: всё, что я мог ему сказать, он уже сосчитал без меня.
Строка третья, и не понравилась она мне с первой буквы.
Моя вещь бьёт узко и в упор — не оттого, что я хитёр, а оттого, что она дешёвая. Кости на полтора фунта хватает ровно на один плевок в одну точку, и всё, чем я занимался с сентября, было умещением этого плевка в одну точку. Широко мне бить нечем. Стало быть, на всём плацу одна вещь решает задачу, которой не решает дар, и лежит она у меня в кармане.
И я уже близко. Доблести в этом никакой. Я стоял в круге, в сорока одном шаге от ложи, и рванул первым, потому что один на всём плацу ждал этого с утра и знал, что смотреть надо не в круг.
Третье было хуже двух первых, вместе взятых.
Всякого другого он отмахнёт. Маг, подошедший вплотную, для него помеха, а помеху убирают по дороге и возвращаются к делу.
Тех, кто стоял вокруг отца на дороге, он снял по пути, и ни один из них ему не был нужен. Дед рассказал мне это в первый же вечер, коротко и глядя в стену, а я услышал тогда одно — что мальчика привезли целым. Слышать надо было другое. Он не воюет и не побеждает. Он идёт к своему и убирает с дороги то, что на ней стоит, и разница между старшим кафедры боевых и лакеем в синем для него не больше, чем между двумя одинаковыми ящиками на складе. Я не помеха. Я то самое, за чем он ходит по этой земле триста лет, — целое тело с нужной кровью, единственное годное на весь род, — и, увидев меня в трёх шагах, он оставит принца и повернётся ко мне.
То есть он даст мне время и расстояние. Мне одному из всех.
Даст потому, что пришёл за мной.
В прошлой жизни за такую позицию в ведомости меня вызвали бы и спросили, читал ли я, что подписываю. Я читал. Единственный, от кого он не отмахнётся, и единственный, за кем он сюда шёл, — это одна и та же строка, и на весь плац она одна.
Он поставил ногу на нижнюю ступень ложи. Ступеней было четыре.
Александр стоял у барьера и не отходил, и хуже этого он ничего сделать не мог. Отойди он вглубь, между ним и тварью оказались бы люди, ряды, дерево, и у меня прибавилось бы секунд десять. Он не отходил, потому что наследник при дворе не отходит ни от чего, а ещё потому, что его держала за локоть жена, и она тоже не отходила.
Двадцать шагов. Пятнадцать.
Я шёл прямо, по льду, мимо стола под ложей, где на сукне стоял кубок и где сукно уже сползло набок, мимо человека на коленях у перил, мимо второго, стоявшего с открытым ртом и не помнившего, зачем поднялся. Рука у меня была в кармане.
Там лежали две кости, и в перчатке обе одинаковы на ощупь, поэтому в ноябре, при свече, я взял нож и оставил на спинке рабочей заусенец в полногтя. Тогда мне казалось, что я делаю это от избытка аккуратности.
Восемь. Пять.
Он был выше, чем помнилось мне с августа, и стоял неправильно: плечи держались на месте, а всё остальное будто чуть запаздывало за ними. Снег под ним лежал нетронутый, и с полей пальто не капало, хотя с тёса над проходом капало весь день.
Я вышел на линию между ним и барьером ложи и встал.
Большой палец в кармане прошёл по спинке кости и нашёл заусенец.