— Ящик, — сказал я. — Из-под кубка. Ты нёс его от ложи.
Служитель посмотрел на ящик у себя в руках и не сразу его признал. Ящик был обыкновенный, сосновый, с верёвочными ручками, и на дне лежала стружка.
— От ложи, — согласился он. — Верно, барин. От ложи.
— А куда несёшь?
Он подумал. Думал он честно — я видел, как он ищет, и видел, где перестаёт искать. Где-то на середине, там, где у человека обычно лежит его собственное намерение. Пар от его дыхания шёл ровными толчками. Мой шёл тоже, а тёс над головой был мокрый, с него капало, и капли на утоптанном снегу не замерзали.
— В сарай, надо думать, — сказал он наконец. — Ящики в сарай носят.
— Долго стоял у ограды?
— У какой ограды?
Я сказал, что ни у какой, и отпустил его.
Стоял он у ограды. Или прошёл вдоль неё с пустым ящиком, по дорожке, где сметённый снег лежит валом, и кто-то посмотрел на него с той стороны — так дешевле, чем ходить самому. Полминуты чужого зрения, полчаса чужой памяти в уплату. Хозяйка в нумерах отдала за такой же осмотр целую ночь и не заметила пропажи до утра.
Внутрь он не идёт. Две сотни магов, две сотни проб — стена, о которой мне говорили в августе, и в эту стену он не пойдёт. Так я считал в ноябре и считал, судя по всему, верно. Он в неё и не пошёл. Он встал снаружи и смотрит внутрь чужими глазами, и разница между этими двумя вещами оказалась совсем не такой, какой я записал её себе в ведомость.
Распорядителя я нашёл у второй черты. Он был из немолодых, с медной бляхой на шнуре и с тем выражением лица, какое делается у человека, отвечающего за расписание с пяти утра.
— У вас служитель ходит и не помнит, куда шёл, — сказал я. — Второй час. Стоило бы проверить, все ли на местах.
— Служители, — сказал он, не поднимая головы от листа. — Который выпил, который сроду тупой. — Он поставил в листе значок. — Идите к своей черте, барин. Ваша пара вторая.
В прошлой жизни мне звонил приёмщик с дальнего склада и говорил, что у него на площадке что-то не так, а что именно — сформулировать не мог. Я отвечал ему ровно это же и был кругом прав по всем бумагам, потому что поставщик отгрузил в срок, а «что-то не так» в накладной не значится.
У поворота к черте стояла у канатов прислуга, и Софья стояла с кухонными, с краю, и смотрела не на плац.
— Софья Петровна.
Она подошла к канату.
— За ограду сегодня не ходите, — сказал я. — И своим скажите. По дорожке вдоль ограды тоже не надо, и за ящиками пусть не бегают, пошлют — пусть вдвоём.
Зачем — она не спросила. Спросила другое:
— До вечера или совсем?
— До вечера.
— Скажу, — сказала она и пошла к своим, и я услышал, как она передаёт это уже на ходу, без объяснений, тем голосом, каким на кухне говорят, что мясо сегодня не брать.
Я посмотрел вдоль дорожки в сторону ограды. Отсюда её было не видно за трибунами, и это, пожалуй, было к лучшему. Смотреть туда мне сейчас было нечем и незачем.
Караулов держал воду.
Шар с кулак стоял над его ладонью и медленно поворачивался. Слой в нём шёл ровно, кругом, без плеска — будто эту воду очень давно и очень аккуратно мешали в одну сторону. Он был из тех двоих, кто у листа не засмеялся во второй раз, и он же тогда посмотрел на роспись, отыскивая, что написано мелко. Единственный на курсе, кроме меня, кто читает мелкое.
Про Кушнерёва ему рассказали. Это было видно по тому, как он встал — просто удобно, без стойки, — и по тому, что смотрел он на свою воду.
Распорядитель начал счёт.
Я зашёл углом и встал на три шага. Он не сбился. Я встал на два — он не сбился и на двух, и тут мне стало нечего продать. Обваливать нечего, торопить некого; оставалось время, а время в этом круге ехало не в мою сторону.
Сто. Сто пятьдесят. Шар над ладонью поднялся выше и потемнел изнутри.
На трёхстах отдают или рассыпается само. Рассыпаться он не позволил.
Признака я не прочёл. Полное отдают не рукой — всем разом, и большой палец, и вес, и плечо уходят в одну долю, и читать там нечего. Я двинулся на полсекунды позже, чем следовало.
Задело краем — и краем оказалось довольно. Воздух пришёл плотный, как вода из шланга под пальцем, ударил в бок и в плечо и повёз спиной вперёд, и я гасил подошвами по насту и не давал себе сесть, потому что сесть — выбытие, и рука — выбытие, и колено. Четыре расходных шага ушли разом. Пятый и шестой ушли следом.
Я встал пятками на извести.
Распорядитель смотрел не на меня — под меня. Полплаца поднялось. Наверху, на первом ряду, что-то уронили, и тот, кто уронил, не сел обратно.
Известь была под каблуками, и вся она была позади. Уйти от черты я мог теперь только на противника, и это простая геометрия: если тебя прижали к стене, товар спасают не отступая, а выходя навстречу приёмщику.
Караулов набирал заново. Я пошёл вперёд и на четвёртом шаге отыграл себе полтора.
И начал считать вслух.
Не громко. В ту же долю, что распорядитель, тем самым голосом, которым я три месяца считал чужие пламёна на «держании», — с той же ленцой к сотне и с тем же подъёмом к двум. Сто десять. Сто одиннадцать.
Плац это услышал раньше, чем понял. Караулов понял сразу, и в этом было всё дело: перед ним стоял не противник. Перед ним стоял сосед по паре, который считает и следит, не пляшет ли. Так с ним стояли три месяца. Так с ним, надо думать, стояли с шести лет.
Шар пошёл. Не сорвался — повело слой, и там, где вода ходила ровным кругом, встал рябой пояс.
— Двести десять, — сказал я. — Двести одиннадцать.
На двухстах тридцати он отдал.
Отдал раньше, чем собирался, потому что голос надо было чем-нибудь закрыть, а закрыть его было нечем. Счёт я знал лучше него — я его вёл — и ушёл углом за долю до. Вода прошла воздухом там, где меня уже не было, ударила в наст и подняла белую пыль, и пыль осела на извести.
Он стоял пустой посреди черты, я стоял в двух шагах, и на нас обоих смотрели две сотни человек.
Второй заход кончился. Оставался один, и я знал, чем он кончится, с ноября, когда читал порядок круга целиком, — и до этой минуты ни разу не примерил это на себя.
Заходов три. Если после третьего в черте всё ещё двое, из росписи выбывают оба.
Стой. Ходи вокруг, уворачивайся, тяни триста счётов — и нас снимут. Обоих. Кубка не будет, вручения не будет, руки его высочества не будет, дороги в сорок один шаг тоже не будет. И, что важнее всего, это не поражение, которое я выбрал. Ничья не пахнет замыслом. Её не заподозрит и тот, кто сидит у меня в голове и слышит, что делается вокруг. Пять минут стояния — и задача, над которой я бьюсь со вчерашнего вечера, закрыта. Дёшево, чисто, без объяснений.
Для меня это выбытие. Для него — «снят вничью с безмагическим, при дворе, при ложе».
Я знаю, во что превращается такое слово, приклеенное к человеку. Оно ходит с ним тридцать лет, входит с ним в ворота и не входит внутрь ограды, садится с ним за стол в нумерах и пишет в тетради «осечка». Позавчера я стоял над этой тетрадью, вчера мы его хоронили, а сегодня в третьем ряду сидела его дочь и ела пирожок.
Караулов набирал и смотрел на воду, и ему было семнадцать лет.
Распорядитель начал третий счёт, и я пошёл вперёд, потому что ничего другого делать не собирался.
Я подошёл на вытянутую руку и остался там.
Тридцать боёв за утро, и ни в одном никто не отдал в упор, хотя мог бы всякий. Я вывел это из бумаги ещё в ноябре, из того места, где запрещают огонь, воду и лёд. Круг учебный, калечить в нём не за что, — стало быть, есть граница, которой в порядке не написано, а держат её крепче написанного. Утром я эту границу увидел. Сейчас я встал на неё обеими ногами.
Полная отдача воды в упор по тому, кому нечем закрыться, — не победа. Это увечье при дворе, при ложе и при собственном отце на скамье.
Так я поставил свою жизнь на чужое приличие, отчётливо понимая, что делаю именно это. Другого товара у меня всё равно не было.
Он отошёл на шаг. Я пошёл за ним и снова встал на вытянутую руку.
Он отошёл ещё, уже понимая, и в этом «уже понимая» была вся его беда. Понимал он умом, а ноги делали то, что делают ноги человека, которому нужно расстояние. Шаг. Ещё. Никто на плацу этих шагов не считал — шаги в бою не считает никто, кроме того, у кого они единственная валюта. Я считал их с первого захода и вёл его туда, где наст утоптан в лёд, где нога поедет и где до извести ближе всего.
Двести с чем-то. Шар над его ладонью стоял уже полный.
Каблук нашёл известь.
Он это почувствовал — по звуку, наверное, там снег хрустит иначе, — остановился и посмотрел вниз, как посмотрел бы всякий. И пока он смотрел вниз, распорядитель поднял руку.
За весь бой я не коснулся его ни разу.
Трибуны не кричали. Они гудели, и гул был не тот, какой бывает после боя.
Протест подали прежде, чем я вышел из черты. Кто-то из старших боевого дома встал у судейской и сказал вслух то, что думала половина плаца. Круг есть показ дара. Дара показано не было, стало быть, не было и участия.
Регламент читали при мне. Читал третий распорядитель, немолодой, водя пальцем и не торопясь, и на слове «дозволяется» остановился сам, без подсказки.
— Дозволяется, — сказал он. — Не вменяется.
Старший сказал, что тогда следует внести поправку.
— К будущему году, — согласился распорядитель и закрыл стекло.
Караулов вышел из черты сам, не дожидаясь, пока позовут. Проходя, он остановился на полшага — ровно на столько, чтобы это не выглядело остановкой.
— Вы считали вслух, — сказал он.
— Да.
— Это подло.
— Да, — сказал я.
Он посмотрел на меня ещё секунду и пошёл дальше, и из всех, кто сегодня открывал рот на этом плацу, он один сказал вслух правду; легче мне от этого не сделалось ни на грош.
Ирина стояла там же, у прохода, и подождала, пока он отойдёт.
— Он бы вас не покалечил, — сказала она.
— Знаю.
— Вы на этом стояли. — Она смотрела, как всегда, в лицо. — Весь третий заход.
— Стоял.
— А если бы он был из тех, кто может?
— Тогда я лежал бы у лекаря и считал бы это своей ошибкой в расчёте, — сказал я. — Расчёт был на приличие. Другого товара у меня нет.
Она не ответила и ушла к своим, и по дороге ни разу не обернулась. Лист, который я завёл на неё в сентябре, стал длиннее ещё на строку.
В перерыв двор ел под навесом, Академия ела где стояла.
Дед сидел на трибуне, там же, где с утра, и держал на коленях свою шапку. Рядом сидела Аглая и держала пирожок обеими руками. Дед ко мне не спустился: он поймал мой взгляд снизу и наклонил голову — коротко, один раз, как отвечают на рапорт. Больше мне от него ничего и не было нужно.
— Ты его в снег толкнул, — сказала Аглая, когда я поднялся.
— Не толкал. Он сам стал.
Она обдумала.
— А зачем он стал?
— Потому что ему было куда идти только назад.
Она приняла это, как принимают объяснение про подкову, и откусила от пирожка. Дед посмотрел на неё, потом на меня, и ничего не сказал. За два дня он не спросил у меня ни одного лишнего вопроса, а спросить их у него было о чём: почему о смерти сына написал внук, а не правление; откуда у внука руки прожжены до второй фаланги; на какие деньги этот внук будет держать чужого ребёнка, если своих у него три рубля. Он сидел с шапкой на коленях и ждал, пока я сам, и, надо полагать, готов был ждать до весны.
На плацу оставалась одна черта. Вторую затирали, и артель шла с лопатами по дальнему краю, ровняя. Ложа была полна с обеда; двор съехался за принцем, и на трибунах стало вдвое теснее. К третьему кругу все эти люди будут смотреть в одно место.
Стол с сукном стоял под ложей.
В кармане у меня лежали две кости и рубль сдачи с задатка. Буксир уходил вниз в понедельник, и в моей смете это называлось окном в двое суток, из которых прошли уже полторы.
Холода я больше не чувствовал. Это ничего не значило — у ограды я не стоял.
Роспись на третий круг вывесили в час.
Из шестидесяти четырёх осталось шестнадцать. Против моей фамилии стояла его — Кологривов, тот самый, с одной чёрной бровью через весь лоб, который у листа говорил громче всех и первым засмеялся в первый день. Месяц он объяснял желающим, что ставить на меня — ни чести, ни ставки.
Я стоял перед листом и считал не его. Я считал себя.
Проиграть надо было именно здесь. Не в первом круге и не вничью с Карауловым. Здесь, поздно, при всех, там, где этого ждут. Безмагический дошёл до третьего круга и на нём кончился — никто не станет искать умысла в том, чего ждала вся Академия. Способ у меня был один и лежал под ногами. Весь день я торговал шагами до черты и считал их по одному; сегодня я продам на один больше, чем нужно, и разницы не заметит никто — ни плац, ни распорядитель, ни тот, кто слушает у меня из-за плеча и не видит ни черты, ни моих шагов.
Дед сидел на трибуне и держал шапку. Анна сидела с рассвета. Аглая доедала пирожок.
Я взял перчатки и пошёл к черте.
Кологривов держал огонь. Огонь был крупный, в две ладони, стоял высоко и ровно, и сразу становилось понятно, откуда взялся месяц разговоров у листа.
— Считать будешь? — спросил он через черту, пока распорядитель отходил на мёртвую полосу.
— Буду.
— Считай, — сказал он. — Мне не мешает.
Мне это не понравилось, и не тем, что он не боялся. Он приготовился. Утром он ничего не приготовил бы. К часу дня ему пересказали и первое, и второе, и кто-то поумнее пересказал третье — что мальчишка читает руку, а не пламя.
Распорядитель начал счёт.
Я зашёл углом, встал на три шага и начал считать вслух вместе с ним. Огонь не повело. Кологривов смотрел не на свою ладонь, а на меня, поверх огня, и в этом было неудобство, к которому я не приготовился сам. Человек, который держит и при этом смотрит на тебя, не даёт себя читать.
Сто. Сто двадцать.
За его плечом, у дальнего края трибун, кто-то встал и пошёл поперёк ряда, толкая сидящих.
Сто пятьдесят. Сто шестьдесят.
Поднялся второй, у самого прохода, и тоже пошёл — и оба они шли поперёк рядов, как ходит человек, забывший, зачем поднялся.
Я сбился со счёта. Распорядитель считал дальше, ровно, а за спиной у него, у ложи, замолчали разом, будто там задули свет.
Двести десять, сказал распорядитель.
Пар пошёл у меня изо рта. Не от бега и не от мороза: воздух над плацем стоял тот же, что час назад, а дыхание сделалось видным, и заметил это не я первым. Огонь над ладонью Кологривова просел на треть ни с того ни с сего, и он опустил глаза на свою руку — впервые за весь заход.
У ложи закричала женщина.
Двор поднимался, скамьи шли назад, и в этом движении открылся проход, и в проходе стоял человек в пальто. Пальто было тёмное, городское, и снег вокруг него на три шага лежал без единого следа.
Между ним и ложей стояли двое с кафедры боевых. Тот, что при ложе, держал — при ложе держат всегда, посменно, для того их там и ставят, — и отдал сразу. Воздух ушёл коротко, полы пальто рвануло, за спиной у человека снесло с перил снег. Он не остановился и головы не повернул.
Второй не держал. Он поднял руку и начал набирать, и это было самое страшное, что я видел за весь день: человеку нужно триста счётов, а трёхсот счётов у него не было. Ни у кого на этом плацу их не было. Две сотни магов стоили сейчас ровно столько, сколько успели набрать до того, как это началось, и почти все они набрали ноль.
Второй шагнул вперёд и не договорил того, что начал говорить. Он просто перестал: встал и остался стоять, глядя перед собой, как служитель с пустым ящиком.
Третий не пошёл вовсе. Он стоял вполоборота к ложе и говорил быстро, и по губам было видно, что он говорит слова, а не отдаёт, и слова эти ничего не делали.
И плац не бежал. В том и была беда. Две сотни человек весь день смотрели туда, куда им велено смотреть, и к ложе повернулись сейчас едва ли двадцать; остальные ещё видели круг, огонь над ладонью и счёт распорядителя, и для них ничего не произошло.
Александр стоял у самого барьера ложи, смотрел вниз и не понимал. Он поднял руку — не то остановить, не то поздороваться, — и лакей в синем шагнул было к нему, остановился на полушаге и дальше не пошёл. Рядом поднялась Екатерина и взяла мужа за локоть обеими руками. Анна в первом ряду встала вместе со всеми и не двинулась дальше, и дама в сером за её спиной держала её за плечо обеими руками.
От меня до ложи было сорок один шаг. Я считал их вчера на пустом плацу, под другого человека и под другую надобность, — так бывает с цифрой, которую считали под одну отгрузку, а пригодилась она под совсем иную.
Кологривов ещё держал. Он не видел ничего: он смотрел на огонь.
Я шагнул через известь, и распорядитель поднял руку, и, кажется, объявил меня выбывшим — этого я уже не слышал.
_________________________________________________________________________________________________________
От автора: Роман стремительно идет к завершению. Для героя турнир уже закончился, но впереди главные события тома.
Но наш тотализатор пока продолжается и вы можете предложить свою версию: кто, по-вашему, этот «сосед» в голове Игоря — и чего он на самом деле хочет? Ставки принимаются в комментариях. Отвечаю всем; правильные догадки не подтверждаю и не опровергаю — но запоминаю.
В комментах высказано предположение — сосед в голове Игоря — предок, с которого началось проклятие рода,
Ещё одна версия — ангел-хранитель героя
Ещё несколько вариантов прислали в личку. С согласия авторов озвучу их для всех:
— это либо сам демон, либо его подручный — хочет заманить героя в ловушку;
— добрый волшебник (местный аналог Гэндальфа), а то что не сообщает всю нужную герою информацию, значит не пришло ее время или герой должен дойти до этого сам;
— не случайно затянуло в это тело, а на самом деле хотел им завладеть, но что-то поло не так;
— раз сосед может принимать любой облик, то это может быть кто-то из нашего мира — коллега героя или та самая Людмила;
— это сам герой из будущего;
— никакого переселения нет и соседа нет, просто герой сильно ударился головой, лежит в коме и все это происходит у него в голове. В финале Людмила вернется к нему, поцелует, он придет в сознание и все будет хорошо, Хотите подержать какую-то версию или высказать свою пишите в комментариях или в личку автора.
Наиболее активные комментаторы получат промокод на второй том "Героя". Выкладка начнется на следующей неделе, сразу после окончания выкладки перового тома. Претенденты уже есть!