К книге
Герой поневолеГлава 25. Изнанка
63%
Глава 25. Изнанка
25

— Три, — сказал Тележников, не поворачиваясь от горна. — У середины. Как в усадьбе.

Было четыре минуты седьмого, и он спрашивал не меня, а дощечку. Она лежала на его верстаке, развёрнутая, канавкой вверх, и он тронул ногтем средний шарик, тот, что сидел дальше двух других. Софья у дальней стены вытирала банки. Я стоял в дверях с книгами под мышкой и понимал, что вопроса не будет, — он его уже задал в то утро, когда я принёс дощечку на запись, и с тех пор ждал, что я отвечу сам.

— Четыре минуты, — сказал я. — На четвёртой мигнула, налилась и погасла. Шарики — потому что камень давал ровно, и жила уставала там, где ей положено уставать. У середины. Как в усадьбе, как на экзамене. Сплошной нитью она пошла только на «с отдачей», а тот бил, не лил.

— Это вы сами?

— Это я сложил. — Ложью это не было: я и вправду складывал, просто не один.

Он повернулся. Очки сидели на лбу, фартук был прожжён в третьем месте, свежем: за эти дни он успел ещё раз потянуться к горну не с той стороны.

— Сложил, — повторил он. — Ну, положим. А положено ей уставать у середины, потому что…

— Потому что жила тянется с обоих концов сразу — от камня и от кости — и в середине ей тянуть не за что. Она там висит. Висящее и горит первым.

— Кто вам это сказал?

— Никто. Так в моей прошлой… — Я поправился на ходу. — Так на верёвке: обвисает посередине, там и перетирается.

Он посмотрел на меня поверх пустого места, где должны были быть очки, и по этому взгляду было ясно: «на верёвке» его устраивает больше, чем устроило бы «в пятой таблице».

— В тетрадь, — сказал он. — Против третьего испытания. Своими словами, без верёвки.

Я записал. Пока писал, решил, что сейчас — потому что он был в том расположении, в каком бывал раз в неделю, и потому что в дверях я стоял с книгами, а не с прошением.

— Бронислав Аркадьевич. Мне нужна кость «сопротивление удару». Из отбраковки, крошка. Под запись.

— Для чего?

— Для сличения. Как она горит при толчковом камне.

Он не спросил, зачем мне сличать щитовую кость с толчковым камнем, если светильник на ней не собирают. Он снял очки со лба, надел, посмотрел на меня через них и снял снова.

— Крошку, — сказал он. — Из зелёного. Целую — нет. Целая «удар» идёт под герб, и мне её выдают по описи, штучно, для второго курса, и второй курс расписывается за каждый кусок. Крошки в описи нет. — Он отвернулся к горну. — Софья, покажи ему. И пусть пишет «для чего» так же длинно, как в прошлый раз. Мне понравилось.

Софья поставила банку и пошла к зелёному стеллажу, не глядя в мою сторону. По пути она сняла с гвоздя клеёнчатую тетрадь.

Крошка «удар» лежала в бумажке на нижней полке, за банками, — серая, тяжелее костяной «свет» на вид, с зернистым сколом. Софья положила бумажку на верстак и тетрадь рядом, раскрытую на моей странице, и держала палец на графе «для чего», пока я писал. Я написал: «для сличения — как горит при толчковом камне у выхода, обратной стороной». Последние два слова она прочла и убрала палец.

— Он спросит, зачем обратной, — сказала она, не повышая голоса; горн шумел, и до старика не доходило. — Не сегодня. Через неделю, когда перечитает тетрадь.

— К тому времени я буду знать, что ответить.

— К тому времени, — повторила она, как месяц назад повторила «через месяц», и понесла тетрадь обратно на гвоздь.

* * *

«Об унимающем и о том, где его класть» в полном издании занимало полтора листа, как я и насчитал по оглавлению. Первую половину листа я прочёл за минуту — она повторяла четыре правила Тележникова, только длиннее и с ятями. Класть при жиле на выходе, у кости; в середину не класть; на камень не класть. Дальше начиналось то, чего в моих «Началах» не было вовсе, и я замедлился.

Составы, писал автор, суть достояние цехов и здесь не приводятся, ибо всякий цех бережёт свой. Общее для всех унимающих он всё-таки назвал. Основа минеральная, вяжущее восковое и малая доля реагента животного — от зверя, имеющего оттенок, — без коей основа не держит, а лишь пачкает жилу. Реагент сей есть железа, и берётся свежею; сушёная теряет оттенок вполне.

Я прочёл это дважды, и на втором разе «ж.» встало на место. Не жила. Железа. Константин писал для себя, и у себя он, стало быть, «ж.» с «ж.» не путал, потому что знал, что в унимающем жиле делать нечего; а я полгода читал по-своему, и половина листов пакета теперь требовала перечитать. Это была не беда. Это была работа, и я записал её на завтра.

«Свежее» тоже встало. И «осеннее». И «иного не брать».

Дальше автор объяснял, отчего унимающее не стоит в лавках и не возится купцами. Железа со свежим оттенком живёт две недели, много три, и потому получают её в срок, к сборке, от охотничьих контор тех родов, коим дана привилегия на зверя с оттенком; посторонним конторы не отпускают, да и отпустить не могут, ибо каждая железа приходит с описью и описью же уходит. Автор писал об этом ровно, как о погоде. Я перечитал «посторонним не отпускают» и подумал, что двадцать два года назад человек в имении, которого больше нет, тоже был посторонним — и всё-таки брал у Л. М. осеннее, свежее, иного не беря.

Библиотекарь за конторкой перевернул страницу своей книги. За окнами в саду сгребали листья; скребли по дорожке, по камню, и звук был тот же, что в усадьбе, где дорожки тоже мели по утрам. Я закрыл «Начала», отодвинул их и достал из сюртука лист, сложенный вчетверо, — не старую ведомость, новую, заведённую вчера ночью в голове и переписанную утром на бумагу до арифметики.

Семь позиций. Шесть граф, те же.

Я писал, и у меня, как в лучшие дни прошлой жизни, чуть сводило скулы. Это бывало перед большим тендером, когда спецификация сложена, а денег на неё нет, и ты знаешь, что найдёшь, потому что иначе линия встанет. Аркадьич называл это «глаза загорелись» и не любил, потому что с загоревшимися глазами подписывают лишнее.

Сердечник, толчковый, номер тридцать один, лежал в сундуке, и цена ему была та, что записана под моим именем в клеёнчатую тетрадь. Жила, брак волочения, обрезок в палец, — оттуда же и по той же цене. Гнездо — то, во что сажают камень вместо канавки на дощечке, — я расписал подробнее всех, потому что гнезда в банках у старика не было. Кость обыкновенная, говяжья, трубчатая, длиной в ладонь, с мясного ряда за копейки; сверлить её вдоль, под камень, у токаря на плацу — гривенник, если токарь возьмётся за кость, а не пошлёт к костерезу, — и стенку оставить в два пальца, чтобы толчок пошёл в дыру, а не в руку. Крошка «удар» с сегодняшнего утра лежала у меня в кармане в бумажке, и цена ей была строка в графе «для чего» — длиннее, чем у всех, кто писал в эту тетрадь до меня. Окалина серебряная, три части, водилась у любого серебряника с чёрного хода за медь — окалину выгребают из-под тигля и выбрасывают, я это помнил по одному подрядчику, который выбрасывал стружку с оборота в полтора миллиона. Воск белый продавала церковная лавка, свечой за пятак; растопить и я сумею.

Шесть строк я заполнил до конца, включая цену, и цена всех шести вместе не дотягивала до рубля. Я посидел над этим, потому что цифра была смешная, а смешных цифр в этом деле я ещё не встречал. Полгода я собирал вещи, которые горели один раз, и мне казалось, что вещь, которая выдерживает девять зажиганий, должна стоить как лошадь. Она стоила как обед. Всё, что в ней было дорогого, сидело в седьмой строке.

«Железа, от зверя с оттенком, свежая, осеннее; одна часть; чем заменить — ничем, сушёная не держит; где взять — охотничьи конторы родов, посторонним не отпускают; цена — нет».

Против «где взять» я поставил то, что ставил в прошлой жизни против позиций, которых нет в каталогах: не прочерк — вопрос. Прочерк означает «нет». Вопрос означает «нет здесь».

— У вас «нет» написано ценой, — сказали над столом.

Её шагов я не слышал. Софья стояла с тряпкой и с той же стопкой книг у бока, и смотрела не на меня, а в седьмую строку, — так, как смотрела в пятую таблицу, в первый день.

— Это и есть цена, — сказал я. — Пока.

Она поставила книги на соседний стол, тряпку положила сверху и села напротив — тем же движением, что месяц назад: не на край.

— Железа с оттенком, — прочла она. — Конторы. — И подняла голову. — Вы читали четвёртую главу.

— Только что.

— Он читал её мне вслух, когда я ещё не умела читать таблицы. Там про конторы верно. Но там не всё.

* * *

Библиотекарь за конторкой не поднимал головы. До него было шагов тридцать, и говорили мы вполголоса — и всё-таки она подвинула стул, и стол теперь стоял между нами углом.

— Конторы — это герб, — сказала она. — Род получил привилегию на зверя, род держит охоту, всё, что взяли, идёт по описи: столько-то желёз, туда-то. Так в книге, и так оно есть. А зверя с оттенком по описи не всего берут. Егеря берут и мимо. Мужики берут, которым герб не полагается, а зверь вышел на огород. Из десяти желёз в контору идёт восемь. Две идут за реку.

— За реку.

— За мост, на ту сторону, к рыбным рядам. — Она сказала это как адрес. — Там есть скупщик. Он берёт всё, что с оттенком и без бумаги: железу, кость, кровь в пузырьке. Держит на льду, в рыбном погребе, — потому и у рыбных рядов, у рыбников лёд круглый год. Рыбники про него знают. Полиция знает. Роды тоже знают, только им это ниже — кому охота признавать, что мимо описи ходит пятая часть.

— Откуда вы знаете про пятую часть?

Она посмотрела на мою седьмую строку.

— Я там жила. До одиннадцати. — Тряпка на книгах лежала ровно, и она её выровняла ещё раз. — Мать стирала на рыбников. Мы жили над коптильней, во втором дворе; там всё пропахло, я и сейчас, если чую копчёную рыбу, то… — Она не договорила. — Скупщика я знала с шести лет. Не его — его двор. Ворота, сторож с одним глазом, лёд в опилках под навесом. Туда носили в корзинах, под рыбой, и корзины были всегда тяжелее, чем рыба, которая в них лежала сверху, — это видно, если смотреть, как несут. Я смотрела. Мне было нечего делать, я сидела на крыльце коптильни и смотрела, кто что несёт. А он давал деньги, и мать говорила, что деньги эти лучше не брать, но брала, когда было нечего есть. Потом отец меня записал сюда, а мать осталась там. Я к ней хожу. По воскресеньям, после обедни, когда на той стороне спокойно.

Она сказала это тем же голосом, каким говорила про опечатки. Ничего в её лице не дрогнуло, только косынка была сегодня повязана туже обычного, и висок из-под неё не выбивался.

— Зачем вы мне это говорите? — спросил я.

— Потому что вы всё равно туда пойдёте. — Она показала тряпкой на седьмую строку, не касаясь листа. — У вас в графе вопрос, а не прочерк. Я видела, как вы пишете прочерки. А один туда не ходят — не потому, что зарежут. Потому что продадут не то. Рыбники видят сюртук — и достают железу, которая лежит на льду с прошлой осени. Оттенка в ней столько, сколько в этом столе, а цену возьмут как за свежую. Вы её не отличите. Я отличу. — Она помолчала. — Не даром, конечно. У меня своя цена.

— Какая?

— Пока не знаю. — И, не давая мне переспросить: — Не деньги. Что-нибудь из вашей ведомости. Вы её ведёте не как остальные, и у вас там будут строки, которых у него на стеллаже нет. Мне нужна будет одна. Когда — скажу.

Это было честнее, чем «даром», и, по-моему, дороже, и я это принял, потому что в прошлой жизни лучшие условия мне предлагали именно так — без цифры, с отсрочкой, под слово. С такими не торговались. С такими работали.

— В воскресенье, — сказал я.

— Не в это. — Она забрала тряпку с книг. — В это не надо.

— Почему?

Она встала. Книги взяла к боку и, уже стоя, заговорила тише прежнего.

— На той стороне третью неделю гаснут фонари. Не все — на трёх переулках, что от рядов к старому валу. Фонарщик зажжёт, пойдёт дальше, оглянется — темно. Масло цело, фитиль цел, стекло цело. Зажжёт снова — горит. Уйдёт — гаснет. Он теперь туда не ходит после полуночи, и рыбники не ходят, и собаки из тех дворов ушли — сами, не гнал никто. Говорят, сырость с реки. У господ газ, у господ не гаснет, а если бы гасло — послали бы мага, и он бы сказал, что сырость. На той стороне магов нет.

Я сидел и слушал, и по спине у меня шёл холод, которого в тёплой библиотеке быть не могло.

Фонарь, который гаснет за спиной. Масло цело. Свет, который сам обходит что-то в переулке, — я видел это один раз, в усадьбе, в собственной спальне. Свет от дощечки доставал до двери и до сундука, а ту фигуру огибал по краю, как сваю. Тогда рядом не было ни газа, ни магов. Тогда были клинок и капля крови. Здесь, во втором дворе над коптильней, была Софьина мать.

— Сырость, — сказал я.

— Так говорят.

— Вы не верите.

— Я не знаю, во что верить. Я знаю, что фонарщик пять лет ходил туда после полуночи и теперь не ходит. — Она перехватила книги. — Пойдём, когда скажу. Днём. Я скажу и во что одеться, и вы наденете то, что скажу, а не то, что у вас есть. Сюртук останется здесь. Я принесу из прачечной то, чего не жалко, — там всегда лежит невостребованное, за год набирается на роту. И деньги возьмёте мелкими. Крупными там не считают, там от крупных бегут.

Она пошла к полкам. Лампа над моим столом зажглась, когда она проходила, — и я по-прежнему не слышал ни спички, ни щелчка, только теперь я смотрел, и всё равно ничего не увидел. Зелёное стекло, свет под ним, и дальше, у полки, второе такое же над её головой. На той стороне магов не было. На этой стороне их не было тоже — была служанка, которая зажигала лампу, идя мимо, и не замечала, что делает это.

Я вписал в седьмую строку, в графу «где взять», второе слово после вопроса. Слово было «за мост». А в графу «цена» — под «нет», мелко, — «Софья: одна строка, срок не назван».

* * *

Письмо деду ушло утром через почтовую контору, в две строки, и слово «подробности» я из второй всё-таки вычеркнул: осталось «одна позиция, при встрече». Он поймёт. Он сам так пишет.

Ночью я спросил списком, как обещал себе накануне, — и первым в списке шло не имя и не девочка.

— Л. М., — сказал я. — Поставщик. Двадцать два года назад отпускал свежую железу постороннему. Вы про такого слышали? В доме, при деде, за столом, где угодно.

— Не знаю, — сказал Теодор.

Он сказал это сразу, не отходя от стены, и ничего не прибавил, и это был первый сорт — настоящий, не из тех, которыми он прикрывал второй. Не знал и вправду. В этом доме он жил полгода, и всё, что он знал о Воротынских, пришло к нему моими ушами, а моими ушами про Л. М. никто не говорил.

— Второе. Железа зверя с оттенком. В ваше время она шла в унимающее?

— В моё время унимающее делали иначе. — Он отступил от стены на шаг. — Железу брали у зверя, да. У какого — зависело от цеха. Твой автор прав в одном: сушёная не держит. И не прав в другом.

— В чём?

— Его «две недели» — это две недели на льду в лавке. В руках у того, кто умеет, — дольше. — Он остановился. — Как — спроси старика. Или скупщика. Это не моё.

— Третье. За мост, с Софьей, когда она скажет. Фонари, которые гаснут, — вы слышали.

— Слышал. — Пауза была его, отмеренная. — Иди с ней. Днём. Фонарей днём не бывает.

— Это всё, что вы скажете про фонари?

— Это всё, что ты спросил про фонари.

Я ждал ещё чего-нибудь — про сырость, про переулки, про то, что я видел в усадьбе, в спальне. Ничего не было. Он стоял у стены, и по шляпе нельзя было понять, знает он больше или ровно столько же, сколько я.

— Это какой сорт? — спросил я. — «Иди с ней»?

— Это не сорт. Это совет. — Поля шляпы качнулись. — Я их не даю. Запиши как исключение.

Я встал с камня. У самого тела я обернулся — привычка, которую я завёл вчера и которая, видимо, останется.

— Список на завтра длиннее, — сказал я.

— Знаю, — сказал Теодор. — Я слышу, как ты его составляешь. Губами.

Я шагнул в тело. Братья дышали в два носа. На столе, в темноте, лежала новая ведомость, сложенная вчетверо, и в седьмой строке против «где взять» стояло два слова — вопрос и «за мост», — а под ними, мелко, цена, которую мне назвали без цифры.

Предыдущая главаГлава 25 из 40Следующая глава