К книге
Герой поневолеГлава 24. Каша
60%
Глава 24. Каша
24

Свечу мне выдали четвёртую за неделю. Кастелянша записала её в тетрадь, подняла голову и ничего не сказала; в усадьбе ключница за четвёртую тоже ничего не говорила, только огарки принимала по счёту. Я расписался и пошёл наверх.

Братья сидели над геральдикой и шептались о щитах — какой рассечён, какой пересечён, какой скошен справа. Щиты. За день это слово попадалось мне третий раз, и все три раза оно значило разное; в отобрания их не заносят, это я теперь знал. Я сел к столу, придвинул свечу и до одиннадцати переписывал арифметику начисто, потому что переписывать было легче, чем думать. Думать я себе на сегодня запретил. С четырёх часов, со скамьи, я нёс в голове ведомость из пяти позиций, и все пять были того сорта, с которым не работают, пока не заняты руки.

В одиннадцать братья улеглись. Я выждал, пока они задышат в два носа, снял с шеи шнурок и отпер сундук.

Пакет лежал на «Началах», под дощечкой. Бечеву я развязывать не стал — узлы были мои, с гостиницы у почтовой конторы, и я знал, за какой потянуть, чтобы клеёнка раскрылась, не рассыпав стопы. Листов с кашей было шесть. Я знал это давно и знал сами листы. За месяц вечеров в мастерской и здесь, при свече под счёт, я перечитал их столько раз, что мог закрыть глаза и увидеть любой — косой почерк, съезжающий к краю, сплошные буквы без пробелов, без цифр, без единого знака. Ярлыки я вычитывал по одному в неделю и добрался до двадцатого. Кашу я только смотрел. Смотреть на неё было всё равно что смотреть на накладную, в которой поставщик заменил все артикулы своими и ключ унёс с собой.

Сегодня я пришёл её считать.

* * *

Про такое я читал в детстве — рассказ про жука и клад, где буквы шифра считали по одной и самую частую назначали «е», потому что по-английски так. По-русски самая частая — «о». Это я знал не из рассказа, а из школы, из той единственной олимпиады, куда меня отправили за неимением других желающих. Дальше «о» я тогда не продвинулся. Дальше было скучно.

Сейчас скучно не было. Я взял оборот черновика арифметики и начал ставить палочки — по пять, пятая наискось, как считают ящики на приёмке. Первый лист, сверху вниз. Палочки я ставил молча, а буквы называл губами, чтобы не сбиться, — из горла выходило чуть больше, чем ничего. Букв в листе стояло восемьсот с чем-то; я сбился на третьей сотне, потому что свеча мигнула, и начал сначала, и на этот раз не сбился.

Самой частой оказалась «щ». В обычном письме «щ» — редкость, две-три на страницу; здесь она стояла через каждые девять букв. Стало быть, «щ» — это «о». Я записал это в углу черновика, как записывают курс: «щ = о». Вторая по счёту — «ъ». Третья — «ё». Две из них должны были быть «е» и «а», и которая из них которая, палочки не говорили.

Говорили слова. Я не знал, что написано, но знал, кто писал и что он писал в других местах — на тех листах, где буквы стояли своими именами. «Золотник», «партия», «не годится», «при жиле». Я сидел над кашей и искал не буквы. Я искал форму.

Она нашлась на второй странице, в четвёртой строке: восемь букв, и вторая из восьми совпадала с четвёртой. «Золотник». Два «о» в одном слове на своих местах — и вторая буква этой восьмёрки была «щ». Курс сошёлся. Восемь букв дали мне сразу шесть новых, и все шесть встали в угол черновика рядом с «о». Я перечитал первый лист с новыми буквами, и лист перестал быть кашей. Он стал кашей с островами. «.о т. и золотник.» — по три золотника. Где три, там где-то есть и два, и четыре. Через полчаса я нашёл девятку, у которой последние две буквы стояли одинаковые, и это было «унимающее», и «унимающее» дало мне «у», «м», «а», «ю» и «е» — и заодно настоящую «щ». Больше искать форму не пришлось. Дальше работала память. Я держал ключ в углу черновика и читал листы прямо, подставляя буквы, а когда встречалась незнакомая — двадцать вторая, двадцать пятая, — ставил её по смыслу и проверял на следующей странице. «Ч» далась мне через «четыре», «ы» — через «выход», а «склянка» встала сама, целиком, и на ней я на секунду остановился, потому что слово было не моё и не старика. Оно было его.

Свеча сгорела наполовину. Я не заметил, когда.

Константин Воротынский писал для себя. Он и здесь сокращал — «к.», «кст.», «ж.», «ун.» — только теперь я знал, что «к.» — камень, «кст.» — кость, а «ж.» — жила, потому что сорок шесть ярлыков на стеллаже старика и двадцать вычитанных листов пакета лежали у меня в голове рядом. Первые два листа он занял тем, что не вышло. Я такие списки в прошлой жизни составлял сам и знал, чего они стоят: каждая строка — это партия, которую взяли, оплатили и списали.

«Свинец — не годится. Плавит жилу прежде, чем уймёт».

«Соль каменная — не годится. Гасит всё, и свет тоже».

«Кст. толчёная, любого сорта — глотает. Жила цела, выхода нет».

Строк было девятнадцать. Против некоторых стояло «трижды», против одной — «дом». Я не понял, что значит «дом», и не стал понимать: свеча шла, а я ещё не дошёл до того, ради чего он всё это писал.

Дошёл на третьем листе.

Против «ун.» стояло «держит», и дальше шёл состав: окалина серебряная — три части, тереть до пыли; «ж. с.» — часть, свежее, от Л. М., осеннее, иного не брать; замешать на белом воске. Класть при жиле на выходе, у кости; в середине не держит, проверено трижды. Держало девять раз на одной жиле, на десятый ушла.

Я перечитал это трижды, как перечитывают строку в ведомости, которую до сих пор заполняли словом «нет».

Девять раз. На одной жиле. Всё, что я собрал за полгода, работало один раз и спекалось, и я привык к этому, как привыкают к тому, что керосин только в кабинете. А у него держало девять. Двадцать два года назад, в имении, которого больше нет, человек, который искал не там и нашёл вот это, — записал состав буквами, которых никто не прочтёт, и положил в пакет с надписью «не читая».

«Ж. с.» я не знал: на ярлыках старика такого не стояло, я помнил все сорок шесть, и на двадцати вычитанных листах не стояло тоже. «Л. М.» были инициалы поставщика, и кто такой Л. М., где он и жив ли он через двадцать два года, каша не говорила. Она дала мне одну позицию. Одну, ровно по правилу, которое я вывел ещё над ярлыками: каждый кусок этого пакета стоил работы и давал одну строку. Сегодняшняя строка была четвёртая в моей ведомости — та, против которой полгода стояло «состав неизвестен».

Я посмотрел на остальные три листа. Два были плотные, исписанные до края, и в них по первой же строке пошли «склянка» и «перелив» — то, ради чего он жил и что его убило, если верить деду. Третий, последний, был короткий, в шесть строк, и почерк на нём съезжал к краю сильнее обычного.

Свеча стояла в четверть. Я убрал листы в клеёнку, все шесть, и увязал бечеву по своим узлам. Читать остальные я буду, когда будет вторая свеча и когда руки дойдут — не потому, что страшно. Потому что три листа за ночь — это перебор для человека, которому днём отвечать старику про шарики.

Деду — первому. Я это помнил. Письмо будет в две строки, как его собственное, и первую я уже знал: каша распалась. Вторую — «одна позиция, подробности при встрече» — я ещё покручу, потому что «подробности» в письме, которое идёт через почтовую контору с гербом, звучали лишним словом. Писать «одна позиция» человеку, который держал этот пакет двадцать два года, было немного, но он сам сказал: не разберёшь — молчи. Я разобрал.

* * *

Свечу я задул и лёг, и в темноте ведомость с пятью позициями, которую я весь вечер не пускал в голову, легла сама, поверх ключа в углу черновика.

Замок на двери. Хорошо. Замок — это то, что стоит. Но у замка, если он не дурак, есть и то, чем он кусает, когда на него давят ломом. Глава магов сказал: можете драться ею, если сложите такую, которой дерутся. До сегодняшнего вечера это была фраза. Сегодня в сундуке лежал состав, который держал девять раз, и лежал камень номер тридцать один, который бил, а не лил, и про который Теодор месяц назад сказал, что с толчковым камнем ничего длиннее света не собирают, пока нет унимающего.

Унимающего не было, был состав, а между составом и вещью лежали «ж. с.» и «Л. М.», и я не знал ни того ни другого. Но графа перестала быть пустой, а с заполненной графой я умел работать.

Замок на сундуке был усадебный, с дужкой в палец толщиной, и кусаться не умел — его и сбили бы одним ударом, если бы знали, что внутри. Я лежал и смотрел в потолок, туда, где он был, и думал не о нём.

Не дощечка. Не учебная сборка на гвозде у старика, с ярлыком и записью в клеёнчатую тетрадь. Вещь, которую собирают не для отчёта. И не в тетради — в тетрадь у старика заглядывают все, кому не лень, а дед сказал «для всех, включая Мстислава», и я это принял, оба пункта. Я решил это без торжества, как решают взять партию, на которую нет бюджета, потому что без неё встанет линия. Бюджета на «ж. с.» у меня не было тоже. Это уже было моё дело.

Полоса от фонаря лежала на потолке. Я шагнул назад.

* * *

— Расстояние, — сказал Теодор.

— Сегодня не было принца.

— Сегодня был стол и человек, который говорил два часа. — Он стоял у стены, где стоял всегда. — Сколько между вами было?

— Стол. Шага два с половиной. Он вставал трижды. Ходил к окну.

— Два с половиной. Запомни и это. — Поля шляпы качнулись. — Я слышал всё. От архивариуса до «не просите». Теперь скажи, что ты сложил.

Вот оно. Он слышал всё — всё, что говорил глава магов, — и спрашивал не «что было», а «что сложил». Впервые за полгода я знал вещь раньше, чем он объявил, что её можно знать, и он это тоже знал, и потому спрашивал не о вещи. О том, что я с ней сделаю.

— Сложил четыре позиции и одну без подтверждения, — сказал я. — Про позиции вы слышали. Из них следует одно: я собираю вещь. Не свет. То, чем дерутся.

— Так, — сказал Теодор.

Он сказал это сразу, без своих пауз, и отступил от стены на первый из трёх шагов.

— Камень у тебя есть. Толчковый, тридцать первый. Жила есть, брак волочения, годится. Кость — у старика. Унимающего нет до весны.

— Есть состав.

Он остановился на втором шаге.

— Я слышал, как ты считал. Ты считал вслух — губами, я слышал шёпот. «Щ равно о». Я решил, что арифметика тебя доконала. — Поля шляпы поднялись. — Пакет?

— Пакет. Три листа из шести. Состав унимающего, девять раз на одной жиле. И девятнадцать строк того, что не годится.

— Девятнадцать. — Он помолчал. — Тот, кто их писал, собирал не свет.

— Он собирал склянки. Вы это знаете, вы слышали деда.

— Слышал. — Он дошёл до стены и повернулся. — Тогда слушай, что не слышал никто в этих стенах. Ни старик, ни тот, с росписью.

* * *

Он говорил это стоя, не мерил шагов, и говорил так, как в первую ночь про кран и воду — с точкой в конце каждой фразы.

— Толчковый камень — не для дощечки. В моё время его сажали в глухое гнездо, в кость, — не на кость, в неё, в трубку. Жила короткая, в палец, потому что через длинную толчок размажется и выйдет светом, а нужен толчок. Кость — не «свет» и не «тепло». Есть сорт, который у старика зовётся «сопротивление удару», — им кладут щит. Тот же сорт, поставленный наоборот, у выхода, не держит удар — отдаёт. Весь, разом, в одну сторону. Унимающее — там же, у выхода, не чтобы вещь жила долго. Чтобы она дожила до выхода, а не разошлась у тебя в руке на первом же толчке.

— Что выходит?

— Толчок. Не свет, не жар. То, чем камень бьёт по жиле, — только по тому, куда направишь. В моё время этим ломали двери. И не только двери. — Точка была бетонная. — Названья не спрашивай. Названье — это то, за что вешали.

— Кость «сопротивление удару» у старика есть?

— Есть. В белом стекле, не в зелёном, и под запись её первогодку не дадут. Попросишь правильно — дадут. Как правильно, сообразишь сам: ты его понимаешь лучше, чем он тебя.

Я сидел на камне и держал это целиком, как держал схему на восьми листах, когда таскал её Аркадьичу на подпись. Гнездо, трубка, жила в палец, кость наоборот, унимающее у выхода. Каждая позиция — известная, каждая — в отдельности была у старика в банках или в таблицах. Порядок не был нигде. В книге двенадцать таблиц, и кончаются они на двух звеньях. Это шло с его склада, и второго такого склада в этом мире у меня не было, и он отгрузил это без задержки, сверх заказа, с доставкой, — а в прошлой жизни у поставщика, который вдруг даёт скидку, спрашивали, что у него на складе горит.

— Вы это предлагаете сами, — сказал я. — Я не спросил.

— Ты сказал: собираю то, чем дерутся. Это и есть вопрос. — Он снова стоял у стены. — Я отвечаю на вопросы. Ты вёл мне учёт полгода — мог бы заметить.

Я заметил не это. Я заметил другое, и оно лежало на скамье с четырёх часов, пятой позицией, без подтверждения.

— Целых в роду двое, — сказал я. — Я — и девочка. Шесть лет. Она отдала мне гвоздь.

— Она мала, — сказал Теодор. — Пока.

— Что значит «пока»?

— То и значит. Мала. — Поля шляпы не шевельнулись. — Спроси старика. Или не спрашивай: тебе с этого сегодня ничего не будет.

«Пока». Я положил это к гвоздю. Он знал про девочку больше, чем сказал, и сказал ровно столько, чтобы стало видно: знает. Это была его манера, а не оговорка. Оговорок он не делал.

* * *

— Последнее, — сказал я. — Прямое. Он назвал имя.

— Назвал.

— Я его не повторяю. Вы его знали.

— Знал.

— Вы знали, как эта тварь ищет. «Слово на языке» — вы сказали это в усадьбе, в ту ночь, в первый час. И не сказали, почему она триста лет не может найти. Что у нас нет пробы. Что ей нечего читать.

— Не сказал.

— Почему?

— Ты не спрашивал.

Сказано это было в его манере, с точкой. Мгла по краям пещеры стояла как стояла, и тело на камне дышало ровно, и я сидел и слышал, как складывается ведомость, которую я вёл полгода и считал полной. Отгрузки без задержки: жилы, камни, двор, тридцать шагов, полтора шага до наследника. Всё, что я спрашивал. Отказы по всей номенклатуре: он сам. Всё, о чём спрашивал я. А в графе между ними, которой у меня не было, лежало то, о чём я не спрашивал никогда, — потому что не знал, что это есть. Имя. Проба. Девочка. И сколько там ещё строк, я не знал, потому что графы не было.

— По прейскуранту, — сказал я. — Это какой сорт?

— Четвёртый.

— По вашему же прейскуранту четвёртый — «спроси старика».

— «Спроси», — сказал Теодор. Поля шляпы опустились. — Старик — по обстоятельствам. Ты полгода вёл учёт по четырём сортам и не заметил, что четвёртый — не ответ. Это правило. Я отвечаю на то, что спрошено. На остальное — не лгу. Молчу. — Он выдержал паузу, свою, отмеренную. — Ты мог задать этот вопрос в усадьбе, в ту ночь. Ты спросил про расстояние.

— Вы могли сказать сами.

— Мог. — Он повернулся к мгле. — Сказанное без спросу стоит дороже спрошенного. Ты бы за него пока не расплатился. Иди спать. Завтра шесть часов, старик, шарики. В субботу — наследник, раньше гостей. Один?

— С лакеем.

— Запомни расстояние.

Я встал с камня. Сюртук поднялся вместе со мной, застёгнутый на все пуговицы, и у самого тела я остановился, потому что вопрос был, и я знал, что его нельзя задать так, чтобы он сработал.

— Что ещё вы знаете, о чём я не спрашивал?

— Не скажу, — сказал Теодор. — Второй сорт. Ты его любишь.

Я шагнул в тело.

* * *

Братья дышали в два носа. Полоса от фонаря лежала на прежнем месте, и на столе в темноте стоял огарок, который утром следовало сдать кастелянше под счёт.

Ведомость я переписал, не вставая, там же, где держал цену тантала. Три графы вместо двух. Отгрузки — как было. Отказы — как было. И третья, новая, шириной в полгода, с заголовком, который я в прошлой жизни писал красным на полях чужих спецификаций, — «не запрошено». Строк в ней стояло три, и ни одной из них я не получил от него первым. Сколько их там ещё, я не знал.

С завтрашней ночи я спрашиваю списком. Он ответит по прейскуранту — не знаю, не скажу, не спеши, не сегодня, — и это будет честнее, чем графа, которой не было.

Первый вопрос я знал, и он был не про имя и не про девочку. Он был про «ж. с.» и про Л. М. Из пяти позиций вещи четыре закрывались: камень — мой, жила — моя, кость — у старика в белом стекле, окалина — у любого серебряника. Пятая, «ж. с.», не закрывалась ничем, а без пятой не работала четвёртая.

Может быть, оно лежало в шести строках на последнем листе, которого я не прочёл. Может быть, нет. Утром — старик и шарики. Свечу я возьму пятую.

Предыдущая главаГлава 24 из 40Следующая глава