К книге
Герой поневолеГлава 20. Ревизия
50%
Глава 20. Ревизия
20

Парадный сюртук за неделю в шкафу не отвиселся. Отворот, из которого я ещё в усадьбе выпорол серебро, лежал волной; я прижал его ладонью, подержал и отпустил — волна вернулась на место. Утюг в общежитии не полагался; к кастелянше перед субботой выстроилась очередь из братьев, которых никто никуда не звал, но которые гладились на всякий случай.

Розовая полоса на ладони сошла до тонкой нитки. Тряпку Тележникова я вернул ему ещё утром, выстиранной, и он принял её без слов и записал в тетрадь возврат.

Музицировали у наследника во втором этаже лекарского корпуса, в зале с круглой печью, где по случаю субботы горели все лампы и пахло воском и печёными яблоками. На лестнице меня встретил лакей в синем и повёл, не спрашивая имени, — меня в этом доме знали в лицо, и я ещё не решил, удобно это или опасно. Гостей было десять, я считал. Александр сидел без пледа — первый раз на моей памяти — и держал на колене гитару.

— Воротынский! — сказал он через залу. — Без дощечки? Жаль. Я обещал этим господам человека, у которого горит дерево, а вы пришли как все.

— Дощечка сгорела при исполнении, ваше высочество. Вторая на очереди.

— Слышали? — Он повернулся к гостям с удовольствием. — «При исполнении». Так у нас в полках не говорят даже полковники.

Играл он негромко, вполсилы, поглядывая на дверь, за которой стоял лекарский служитель с часами. Гитара была разрешена на час, и час этот шёл у них с лекарями в обе стороны торга: служитель дважды показывался в дверях, и дважды Александр выторговывал «ещё вот эту». Играл он лучше, чем я ждал, — без лихости, старательно, к концу вещи забывая про гостей. Одну вещь он сыграл дважды, в начале и под конец часа: тихую, со спуском на три ноты, которую я нигде здесь не слышал. Екатерина при ней оба раза переставала разливать и стояла с чайником на весу. Я уложил вещь в память целиком, по нотам, — даром это тело слуха не получило, зато память записывала и звук.

Меня он представил двоим — со звучными чинами, которые я уложил в память рядом с титулованием, — и сказал про каждого «полезный человек», не понижая голоса. Полезные люди посмотрели на меня одинаково: сверху и накоротко. Безмагический Воротынский в сюртуке с пустым отворотом полезным людям был не полезен, и я их понимал.

Екатерина разливала чай сама, отослав лакея, — я уже знал от братьев, что при дворе так не делают. Мне она подала чашку последней и сказала при этом одно слово:

— Пришли.

— Обещал, ваше высочество.

Анна стояла у печи, чуть в стороне, и держала свою чашку, не отпивая. Пальцы её лежали на фарфоре ровно, по счёту, как лежали тогда на косе.

К середине часа Александр отложил гитару и объявил, что с будущей недели часовую выдумку лекарей отменяет и станет играть, сколько попросят, потому что лекари понимают в музыке меньше, чем гитара в припарках. Гости отозвались одобрительным гулом. Кто-то со звучным чином прибавил, что здоровье его высочества виднее ему самому.

— Нет, ваше высочество, — сказал я.

Гул осел. Александр повернулся ко мне с лицом человека, дождавшегося своего.

— Вот. Я говорил, что он это скажет. Ну?

— Час — это норма расхода. Норму назначают от ёмкости, не от скупости. Превысите — будете заряжаться потом не день, а три. Я это видел на камнях. — Я подумал и добавил: — У камней, правда, нет гордости. Им легче.

Полезные люди посмотрели на меня второй раз, уже прикидывая, чей я. Екатерина в мою сторону не посмотрела вовсе. Она смотрела в чайник и наливала кому-то остывший чай мимо очереди, и этот чай мимо очереди значил у неё ровно одно: просьба со скамьи числилась за мной долгом, и долг сейчас списали. Александр рассмеялся и закашлялся. Екатерина поправила ему ворот — не глядя, одной рукой, — и этой же рукой, возвращая её, отвела волосы за ухо, указательным пальцем, тем самым движением. Я перевёл глаза на печь и стал считать изразцы. Изразцов по фасаду шло одиннадцать, двенадцатый срезала труба.

Когда я поднял глаза, Анна смотрела не на брата и не на печь. Она смотрела на мою руку с чашкой — я и сам не заметил, что чашка стоит уже с минуту, не донесённая до рта и не поставленная. Я поставил её на блюдце. Звук вышел громче, чем хотелось.

Час кончился: служитель возник в дверях третий раз и уже не ушёл, и Александр отдал гитару с лицом человека, сдающего шпагу. Я откланялся обоим по чину. Екатерина сказала: «В следующую субботу», не спрашивая, приду ли. Анна не сказала ничего. Она ушла раньше чая — я слышал дверь и не видел, чтобы кто-нибудь, кроме меня, обратил на это внимание.

* * *

— Кто где стоял? — спросил Теодор, едва я сел на камень.

Раньше он таких вопросов не задавал. Раньше он их не задавал вовсе — говорил готовое: кто, где и что это значит. Теперь ему приходилось спрашивать, и спрашивал он сухо, по-деловому, как диктуют опись.

Я рассказал: зала, печь, десять гостей, служитель с часами. Кто сидел, кто стоял, кто ушёл раньше. Чины полезных людей он велел повторить и оба забраковал:

— Мелко. Наследник знакомит тебя с теми, с кем можно, а не с теми, с кем нужно. С кем нужно, он и сам пока не знаком — здоровым его ещё не видели при дворе.

— Сестра ушла раньше чая.

— Я слышал дверь. — Поля шляпы качнулись. — Такие уходят не когда скучно. Такие уходят, когда досчитали. Она заговорит с тобой на этой неделе, не при брате. Готовь ответы — только не готовь их слишком хорошо. У гладкого ответа торчит работа.

— Сами вы что ответили бы ей?

— Я? — Он остановился посреди шага. — Я не отвечал бы. Сестёр при наследниках я знал, в моё время их тоже растили считать. Они живут дольше братьев — счёт бережёт. С такими не играют в ответы. Таким дают считать, пока сумма не сойдётся с твоей.

— А если не сойдётся?

— Тогда узнаёшь, зачем при ней дама с рукоделием, в котором нет иглы. — Он двинулся дальше. — Готовь ответы.

— Это я знаю без вас.

— Знаешь, — согласился он. — Теперь послушай, чего не знаешь. Вопросы она будет задавать не затем, чтобы узнать ответ. Ответы она знает наперёд — свои. Она будет смотреть, где ты запнёшься. Запинайся там, где запнулся бы мальчик, у которого нет тайн: на её титуле, на её возрасте, на том, что она смотрит в упор. На прочем не запинайся.

Про Екатерину он не спросил ничего. Месяц назад я решил бы — деликатность. Теперь я знал цену этой деликатности: до прошлой недели спрашивать было незачем, всё лежало сверху. А нынешний вечер — чашка, простоявшая минуту, изразцы, палец у виска — остался под сюртуком. Впервые вечер с её лицом был мой целиком, и я нёс его через пещеру, не разворачивая, с осторожностью человека, у которого впервые за долгую дорогу не досматривают багаж.

— Иди спать, — сказал Теодор. — И заметь: тряпку ты вернул выстиранной, под запись, и старик не сказал ни слова. Такие вещи говорят за человека лучше слов. Со словами у тебя выйдет хуже.

* * *

Анна заговорила со мной в среду, в библиотеке, и Теодор ошибся только в одном: она пришла не задавать вопросы.

Я переписывал седьмую таблицу — Тележников принял пятую, нашёл в моей копии одну описку и за наказание велел сверить ещё и седьмую — и дошёл до той самой опечатки, о которой предупреждала Софья, когда напротив меня отодвинули стул. Библиотекарь за конторкой привстал и сел обратно. У дверей, шагах в тридцати, встала дама в сером с рукоделием, которое она не разворачивала.

— Пишите, — сказала Анна, садясь. — Разговор длинный, у вас рука занята, так у нас у обоих будет дело.

Она положила перед собой тетрадь, не раскрывая. Села она, как садятся на своё место, — не спрашивая, удобно ли другим.

— Я считала, — начала она без разгона. — У меня привычка считать, вы заметили. Две недели и пять дней — от кота до этой таблицы. За это время вы вернули кота, который не даётся никому: ни брату, ни прислуге, ни мне. Получили записку, которой не получал никто из класса. Понравились брату. Понравились его жене. В субботу сказали ему «нет» при десяти гостях. И ещё было покушение, которое записали ворами за серебром.

— Воры за серебром, — сказал я.

— В мастерской, где серебра два фунта, а через плац — общежитие, где на каждом втором мальчике перстень дороже этих двух фунтов. Воры знали, куда идти, но отчего-то не знали когда: пришли в единственный вечер, когда там сидели вы. — Она разгладила тетрадь ладонью. — Я справилась у писаря. Он показал бумагу охотно: бумага гладкая, в ней всё сходится. В гладких бумагах всегда всё сходится, за тем их и пишут.

Перо у меня дошло до конца строки, и я поставил его в чернильницу. Писать под это было можно. Слушать вполуха — нет.

— Дальше — лекарь, — сказала Анна. — «Голова забывает первой, руки последними». Я спросила у троих, включая того, что пользовал брата. Ни один такого правила не слышал. Один сказал: складно, надо запомнить.

— Лекари в уезде проще столичных.

— Возможно. У меня выписано и это слово — «возможно», я его от вас уже слышала. — Она подняла глаза от тетради. — Дальше — сюртук. Парадный. Отворот лежит волной, потому что с него выпороли серебро: нить выцвела, а след от канители остался, у печи при всех лампах его видно. Род без денег. Наследник рода без денег и без дара за две недели становится другом наследника престола и говорит с его сестрой, как со своей ровней, — а ему, по бумагам, шестнадцать. Я умею складывать, Воротынский.

— Сложите вслух.

— Слагаемых два. Либо вам нужен брат: деньги, имя, покровительство — что там нужно угасающему роду. Либо… — она выдержала ровно ту паузу, какую держат перед итогом ведомости, — вы смотрите на его жену. Я видела как. На скамье и в субботу. Сомневаюсь я в одном: что из двух хуже.

Библиотекарь на дальнем конце перекладывал карточки, и слышно было каждую. Я сидел напротив умной девятнадцатилетней барышни, которая сложила всё, что можно сложить из видимого, и получила ответ, неверный ровно настолько, насколько неполны были исходные данные. В прежней жизни я видел такие расчёты десятками — цифры в них сходились, спорить цифрами было нельзя.

А правда, которой можно было бы спорить, у меня была одна, целиком, и целиком непроизносимая. Мне тридцать два года, ваше высочество, я умер в другом мире и вселился в это тело через обряд, а на вашу невестку смотрю потому, что у неё лицо женщины, которая восемь лет жила со мной в Бирюлёве. После такой правды не считают. После такой правды зовут лекаря — того самого, что не слышал про руки.

— Если бы я сидел на вашем месте, — сказал я, — я сложил бы так же.

— Не хвалите метод. Отвечайте по слагаемым.

— По слагаемым. У брата вашего я не просил ничего. И просить не собираюсь.

— Это и есть ход, — сказала Анна. — Кто не просит две недели, тот просит потом один раз. И много.

— Тогда считайте дальше и ждите, когда попрошу. У вашего расчёта нет срока, а у меня есть: унимающего я жду до весны, девятым в очереди, раньше меня со счетов не списать. — Я развернулся к ней вместе со стулом, чтобы не говорить вполоборота. — А пока срок идёт, вот вам слово, другого у меня нет. Я не желаю зла вашему брату. Ни ему, ни его жене, ни вам. Хотите — повторю при свидетелях. Хотите — напишу, и подошьёте к гладкой бумаге писаря.

— Скажите это ещё раз, — проговорила Анна. — Сюда. — Она коснулась пальцем стола перед собой, и я понял, что «сюда» значило «глядя мне в лицо».

Я сказал. Слово в слово, не переставив ничего, — она слушала, как сверяют копию с подлинником, и по лицу её нельзя было прочесть, сошлось ли.

— Слова, — сказала Анна.

— Слова. Остальное вы посчитали сами.

Она смотрела на меня не мигая, и пальцы её лежали на тетради ровно. Потом она спросила — не меняя голоса, без перехода.

— А взгляды?

* * *

Вопрос пришёл мимоходом, в конце, когда я уже решил, что худшее позади. Эту манеру я знал — проходил дважды в прежней жизни — и всё равно оказался не готов, потому что к этому вопросу готовым быть нельзя.

Соврать было можно. Складно: устал, свет от ламп, задумался о своём. Гладкая бумага, в которой всё сходится. Она записала бы враньё в свою тетрадь и продолжила считать — и досчиталась бы. Такие досчитываются.

— Она похожа на женщину, которую я знал, — сказал я. — Очень похожа. Той женщины больше нет.

Анна не пошевелилась.

— До болезни? Вы же многого не помните.

— Это помню. Голова сама выбирает, что беречь. Мою не спросили.

— Кто она была?

— Всё, — сказал я. — Дальше этого ответа не будет. Ни вам, ни кому другому, ни за какой счёт. Спросите ещё раз — я встану и уйду, и складывайте что хотите.

Дама в сером у дверей перехватила рукоделие. Анна молчала, и я успел сосчитать четыре карточки библиотекаря.

— Брат горел три недели, — сказала она наконец, и голос у неё не изменился, только стал тише на одно деление. — Екатерина сидела при нём ночами, это все знают, это принято рассказывать. Я сидела за ширмой. Меня не пускали — я приходила, когда фрейлина засыпала, и считала его вдохи. До трёхсот и сначала. Собьюсь — начинаю заново, потому что казалось: пока считаю, дышит. — Она разгладила тетрадь тем же движением, что в начале. — Я к тому, Воротынский, что складывать я начала не с вас. И кончать на вас не собираюсь.

— Я понял.

— Не уверена. — Она помолчала. — Кто приходил в мастерскую?

— Не знаю. Правда — не знаю. Лицо видел, лицо никакое.

— А кто знает?

— Тот, кто послал.

— И это имя вы мне тоже не скажете.

— Этого имени у меня нет. Есть арифметика — вроде вашей. Она не для чужих тетрадей.

— Стало быть, тетрадей у вас тоже две, — сказала Анна. — Одна для показа, другая для счёта.

— У вас ведь так же, ваше высочество. Ваша до сих пор не раскрыта.

Она опустила глаза на свою тетрадь — коротко, впервые за разговор проверив себя, — и снова подняла.

Анна посмотрела на свою тетрадь, так и не раскрытую, и мне на секунду показалось, что она возьмёт перо. Не взяла.

— В субботу вы сказали ему «нет» при гостях, — сказала она, поднимаясь, и стул за ней не скрипнул. — Дешёвый интриган поддакивает. Дорогой говорит «нет» и ждёт, пока оценят. Я не знаю, который вы. Знаю одно: вы первый человек в этом городе, который отвечает «дальше ответа не будет» вместо красивого вранья. Мне это нравится и меня это настораживает. Одновременно.

Она взяла тетрадь. Дама в сером у дверей сложила рукоделие.

— И вот ещё что, — сказала она уже другим тоном, будничным, каким говорят о расписании. — Брат зовёт вас, потому что ему с вами легко. Таких людей у него двое, и оба служат, — вам это уже говорили. Так вот: ходите. Что бы я ни насчитала. Ему от вас польза, это я тоже посчитала, и эта графа пока перевешивает.

— А если перестанет перевешивать?

— Узнаете первым.

— Таблицу переписывайте внимательнее, — сказала Анна. — В седьмой есть опечатка. О ней знает даже прислуга.

Она пошла к дверям, и пустота пошла с ней. У самых дверей она сказала, не оборачиваясь, — тем голосом, каким считают.

— Я слежу за тобой, Воротынский. Не оступись.

* * *

Перо я достал из чернильницы не сразу — чернила на нём подсохли, пришлось макать заново. Седьмая таблица лежала раскрытой на той же странице. Опечатка стояла, где сказала Софья: сорок вторая клетка, сорт, которого нет ни в одной банке. Я выписал клетку в тетрадь с пометкой «опеч., спр. у Т.» и посидел над ней дольше, чем требовала клетка.

Учёт мой разрастался. Была ведомость компонентов — самая старая и самая честная из моих бумаг. Была страница на Теодора, с красной строкой, заведённая там, где её никто не прочтёт. Теперь набиралась третья, и в неё просились люди. Дед с его «так и будем говорить всем» вписался туда первым, ещё в усадьбе, просто я тогда не знал, что веду эту страницу. Следом легли старик с кочергой и Софья с тряпкой, потом принц с гитарой и Екатерина с чужим лицом. С сегодняшней среды туда ложилась принцесса, которая считает до трёхсот, чтобы брат дышал, — и которая теперь будет пересчитывать меня всякий раз, как я попадусь ей на глаза. Каждому на этой странице я был должен, и ни с одним не мог расплатиться единственной твёрдой валютой, какая у меня осталась.

Библиотекарь дошёл до конца ящика и задвинул его. Я обмакнул перо и вернулся к сорок третьей клетке.

Предыдущая главаГлава 20 из 40Следующая глава