К книге
Герой поневолеГлава 19. Плащ и шляпа
48%
Глава 19. Плащ и шляпа
19

Тряпку на ладони я перевязал с вечера свежей — Тележников выдавал их по одной, под запись, и принимал старые, в точности по порядку его же мастерской. Порез зажил до розовой полосы и уже не болел, только чесался. Неделя, которую я выторговал у одной опасности дощечкой, а у другой — платком, подходила к концу.

Братья улеглись в одиннадцатом часу, пошептались о завтрашней геральдике и задышали в два носа. Я выждал свои четверть часа, глядя на полосу от фонаря на потолке, и шагнул назад.

В пещере я первым делом посмотрел на ладонь. Ладонь была чистая: ни тряпки, ни полосы — гладкая ладонь юноши, у которого за всю жизнь не случалось ничего тяжелее пера. Здесь так выходило со всем, чего я не хотел показывать, — само собой, без моего участия. Я стоял и думал, что вещь, которая делается сама собой, делается по правилу. Просто правило мне никто не выдал.

— Ладонь, — сказал Теодор от стены. — Заживает?

— Розовая полоса. Дня три.

— Три дня — и ты снова цел. — Поля шляпы качнулись в сторону камня. — Садись. С чего начнём?

— С дощечки. — Я сел. — Жила спеклась сплошной нитью, от камня до кости. На трёх прежних она спекалась шариками, у середины. Старик говорит: отбраковка горит иначе — и на этом останавливается. Хочу второй ответ.

— Второй ответ длиннее. — Он отступил от стены и отмерил свои три шага. — Шарик у середины — это когда камень даёт ровно и жила устаёт там, где ей положено уставать. Сплошная нить — это когда камень бьёт толчками и жила устаёт вся сразу, по всей длине. Твой камень «с отдачей» не лил. Он бил. Для света это годится. Для всего, что дольше света, — нет: вторая такая ночь, и нить порвётся у тебя в руке. — Он остановился. — Толчковые камни в моё время шли в один снаряд, и снаряд этот запрещали чаще, чем разрешали. У старика про названье не спрашивай. Рано. А для себя запомни правило: с толчковым камнем ничего длиннее света не собирают, пока нет унимающего. Унимающего у тебя нет.

— И до весны не будет. Выдача под лист, я в очереди девятый.

— Значит, до весны твой камень — фонарь. Хороший фонарь, как выяснилось.

— В ваше время, — сказал я. — Вы всё время так говорите: в моё время ставили, в моё время запрещали. Мастера у вас были цеховые? Клеймо, книга учёта, старшина?

— Были цеховые, были одиночки. Цеховой отвечал клеймом и жил долго; одиночка отвечал головой и жил интересно. — Он говорил охотно, разворачивая товар лицом. — Книга учёта велась у цеха одна на всех, чернилами, которые нельзя вывести, и писали в неё не только то, что вышло. Писали то, что сгорело. И на ком. Подмастерье, прежде чем взять камень в руки, три года переписывал чужие ожоги. Твоя ведомость рядом с той книгой — детская пропись, но ведёшь ты её в правильную сторону: ты тоже записываешь сгоревшее.

— Кто-нибудь ту книгу потом читал? Или писали для порядка?

— Читали перед каждой новой сборкой. Вслух, младшему, чтобы старшие слышали и не зевали. — Он дошёл до стены. — Порядок, при котором чужой ожог читают вслух, я в этой империи пока не услышал. Здесь всякий род горит отдельно и гордится этим.

— Наёмник, — сказал я. — Вернётся?

— Не этот. Этот засвечен: ты видел лицо, кот видел повадку, старик держит нож. Наёмный человек, которого разглядели, стоит вполовину дешевле — и знает это лучше нанимателя. — Теодор развернулся у стены. — Пришлют другого. Не скоро. Деньги у твоего дяди считаны, а осечка поднимает цену вдвое. Месяц у тебя есть. Может, два.

— Это вы тоже отгружаете без задержки.

— Это товар «люди». Им я торгую дольше, чем ты живёшь. Обе жизни считая.

— А вы? Цеховой или одиночка?

Он не остановился, но следующий шаг у него вышел короче.

— Не спеши.

Я не стал переспрашивать. За последние ночи я — по привычке, которая кормила меня двенадцать лет, — вёл его ответам счёт. Учёт был простой, в четыре сорта, по его же прейскуранту: «не знаю», «не скажу», «не спеши», «спроси старика». Товар «жилы и камни» отгружался без задержек и сверх заказа, с довесками, которых я не просил. Товар «двор и люди» — щедро, с доставкой на дом: тридцать шагов, титулование, кто при ком стоит. А вот на товар «Теодор» действовал отказ по всей номенклатуре, и отказ ложился на один и тот же сорт: не «не знаю» и даже не «не скажу» — «не спеши». Разница существенная. «Не скажу» — это когда товара не дают. «Не спеши» — это когда товар придерживают до цены. В прежней жизни у поставщика, который охотно говорит о товаре и молчит о себе, проверяли не склад. Проверяли учредителей.

— Раз пошёл такой вечер, — сказал я, — возьму из старой стопки. С самого низа.

* * *

Он дошёл до стены и повернулся. Слушал он всегда одинаково — неподвижными полями шляпы.

— Первая ночь. Вы стояли у камня и объясняли вливание: ладони на виски, представить — сознание справится само. Я спросил ваше имя. Вы сказали: тема для следующей встречи. А потом сказали: «Вливайтесь, Игорь». — Я держал паузу ровно столько, сколько держат её при сверке накладной. — Своего имени я вам не называл. Назвался я на третью ночь: Игорь, Игорь Савельев. Вы наклонили голову и ответили: Теодор. Вы запомнили моё имя раньше, чем узнали его.

— Это вопрос?

— Это позиция один. Есть позиция два. Ночь после кота. Вы сказали: о нём я думаю чаще, чем о женщине, которая его увезла. Вслух я этого не говорил. Ни там, ни здесь. Там про кота вообще никто не знает. — Я смотрел на поля шляпы. — Откуда?

Он молчал. Мгла по краям пещеры стояла как стояла, и тело на камне дышало ровно — здесь всегда всё было ровно, кроме того, что говорилось.

— Мне для учёта, — сказал я. — Какой сорт: не знаю, не скажу, не спеши?

— Для учёта запиши: не сегодня.

— Пятый сорт. Растёте.

— У хорошего поставщика прейскурант живой, — сказал Теодор, и по голосу нельзя было угадать, забавляет его это или злит.

Я записал. Не на бумаге — бумаги здесь не водилось, — а туда же, куда записывал цену тантала: в память, которая в этом теле держала всё. И, пока он мерил пещеру шагами, разложил позиции, как раскладывал их на дорожке под фонарём.

Имя он взял в первые же минуты — раньше любых разговоров. Кота он взял из дня, из мыслей, до которых не дотянуться ухом. Перечни мои он угадывал столько раз, что я перестал считать это угадыванием и начал считать манерой наставника — а манера, если присмотреться, была слишком безошибочной для манеры. Ночь после скамьи, когда я не вышел, он пропустил без единого вопроса, а назавтра принял моё «не скажу» и даже похвалил — принял то, что и так лежало перед ним. В пещере я стоял голый с первой ночи. Он ходил в плаще, в шляпе, в сапогах — и плащ не мялся, потому что здесь ничто не мялось и ничто не весило. Ладонь моя приходила сюда без пореза — не потому, что зажила, а потому, что я не хотел её показывать. Здесь всё было представлением, в обоих смыслах этого слова. И если ладонь слушалась моего «не хочу» сама, то остальное, надо полагать, тоже подчинялось чьему-то хотению — только не моему, раз меня читали, как открытую накладную.

Проверить это можно было одним способом, и способ требовал прикрытия. Спросить в лоб значило отдать последнее преимущество: он узнал бы, что я догадался, раньше, чем я узнал бы, прав ли я. Прикрытие у меня было готово с вечера, и прикрытие было смешное — над смешным не наклоняются. Я досчитал в уме до трёхсот, Ирининым счётом, и заговорил.

* * *

— Отвлечённый вопрос, — сказал я. — Не про жилы.

— Ну.

— Принцесса. Она сказала: разберусь, в чём дело. Значит, разговоры будут ещё, и не один. У нас принцесс не водилось, я с ними дела не имел — ни в какой жизни. Инструкции нет, старика не спросишь: он про двор знает меньше вашего.

— Это я тебе говорил.

— Говорили. И вот я думаю…

Представить себя одетым оказалось не сложнее, чем вспомнить цену тантала. Сложнее оказалось выбрать. Первой, без спросу, пришла рубашка со спинки стула — та, что сходила за глаженую, если не приглядываться, — и я отогнал её вместе с гаражами и электричкой семь сорок одна. Форменный сюртук я знал на себе три недели: сукно, два ряда пуговиц, воротник, который к вечеру натирал шею. Я представил сукно и пуговицы — и они просто стали на мне. Без веса. По описи, но без примерки.

— …как считаете, — договорил я, одёргивая рукав, которого минуту назад не существовало, — я в таком виде принцессе понравлюсь?

— Такие же бабы, как все остальные, — фыркнул Теодор.

И замолчал.

Шаги его кончились — не у стены, где им было положено кончаться, а посреди пещеры, на середине третьего шага. Он стоял и смотрел на сюртук. На сукно люди смотрят короче.

— Казённое сукно, — сказал он наконец. — В моё время ученики одевались беднее.

— В моё — тоже, — сказал я и посмотрел вниз.

Ступни стояли на камне босые: сапоги я представить забыл. Сюртук со всеми пуговицами, форменные брюки — и босой, как в бане. С принцессой в таком виде разговаривать не стоило даже воображаемо. Я вспомнил казённые сапоги, чёрные, ношеные три недели, со складкой у щиколотки, — и они встали на ноги сами, тёплые, разношенные, без единого гвоздя внутри. Настоящие за такую посадку брали бы втридорога.

— Обулся, — сказал Теодор. Утверждением, не вопросом.

Он отвернулся и отошёл к стене, и плащ на повороте не шевельнулся. Я одёрнул второй рукав — он был на месте, с пуговицами, которые я поленился представлять по одной, а они всё равно оказались все. Воротник не натирал. Здесь вообще ничего не натирало.

* * *

Дальше я сделал то, что готовил с вечера, укладываясь при братьях. Ещё на словесности я составил в голове перечень на эту ночь — четыре пункта про завтрашние ярлыки, с номерами партий, — и теперь сидел на камне, держал перечень перед собой и молчал. В прежние ночи он не давал мне дойти до первого пункта. Он начинал сам, с того самого места, куда я целился. Мне это даже нравилось — наставник, угадывающий вопрос ученика. Почтенная манера.

Теодор прошёлся — три шага туда, три обратно, и ещё раз. У стены он поправил шляпу, хотя шляпа не сползала.

— С чем пришёл? — спросил он.

За все ночи, что я сюда выходил, он не спрашивал этого ни разу.

— Раньше вы не спрашивали, — сказал я. — Раньше вы начинали сами. С пункта, которого я ещё не назвал.

Он стоял у стены. Между нами лежало тело и дышало.

— Вы меня читали. Всё это время. Имя. Кот. Перечни, до которых я не успевал дойти.

— Да, — сказал Теодор.

Он сказал это так же, как говорил «к сожалению» в первую ночь: ровно, фактом, без просьбы о снисхождении. И с фактом снова сразу стало можно работать — это оказалось единственным, что с ним вообще можно было делать.

— Пока ты приходил сюда таким, каким пришёл в первый раз, ты был открыт. Я читал. Не подслушивал даже — читать не требовалось усилия: всё лежало сверху. Твои перечни. Твои цены. Твоя стопка вопросов, которую ты складываешь с первой ночи и думаешь, что она твоя.

— Днём тоже?

— И днём. Нагота — не место, где ты стоишь. Состояние. Ты ходил в нём с первой ночи — там, тут, всюду.

— А теперь?

— Теперь — слова. Только те, что ты произносишь. — Он качнул полями шляпы в сторону сюртука. — С минуты, когда ты одёрнул рукав, я слышу тебя наравне с прочими: ушами.

— Проверим, — сказал я.

Я подумал число. Не цену тантала — цена лежала у него перед глазами с первой ночи. Свежее число, сто девяносто семь: номер партии из завтрашних ярлыков. Его я не произносил нигде и никому.

— Я держу в голове число из трёх цифр. Назовите.

Теодор не пошевелился.

— Нет, — сказал он. И после паузы, суше обычного: — Ты быстро учишься торговать с тем, у кого нет товара.

— Я всю жизнь этим кормился. — Число я убрал на место, в перечень. — Тогда доуточним номенклатуру. Читать вы могли. Что ещё? Водить моей рукой? Говорить моим ртом? Велеть?

— Нет. — Он отвечал сразу, без своих сортов. — Читать — да, пока ты был открыт. Выдернуть тебя из тела — да, ты видел, в первую ночь. Управлять телом — нет. Думать за тебя, велеть тебе, вести твою руку — нет. Не мог в первую ночь, не могу в эту. Тело слушает одного тебя.

— Плащ, — сказал я. — Шляпа. Сапоги. Вы здесь с первой ночи одеты. Это та же дверь?

— Это привычка. Старая. — Он тронул поля, будто проверяя, на месте ли. — Люди моего ремесла открытыми не ходили. Открытые до ремесла не доживали.

— Что за ремесло — не спрашиваю. Знаю сорт ответа.

— Растёшь, — сказал Теодор.

— А я всё это время считал, что вы можете всё.

— Знаю, — сказал Теодор. — Я читал. — Он помедлил у стены. — Страх делает из соседа хозяина. Разубеждать тебя было не в моих интересах.

Сказано это было тем же наставническим голосом, каким он объяснял унимающее, и я отметил, что честность у него выходит оскорбительнее любой лжи — и надёжнее.

— Та ночь, — сказал я. — После скамьи. Когда я не вышел.

— Ты не вышел. Я не спросил.

— Вы и так знали.

— Знал.

В ту ночь я остался в теле, потому что решил: это единственное, чего он от меня ещё не получил. Лицо на два имени, миска с рыбой, чемодан, собранный за вечер. Я лежал и берёг то, что давно лежало у него на складе — принятое, оприходованное, с первой минуты первой ночи.

— И назавтра приняли моё «не скажу». Второй сорт, учишься. Похвалили.

— Принял, — сказал Теодор. — Ты закрывал дверь, которой не было. Говорить тебе об этом я не стал. — Он выдержал свою паузу, короткую, отмеренную. — Теперь дверь есть. Ты её построил сегодня, при мне, за разговором о принцессе.

— Что ещё я считаю про вас неверно?

— Не скажу, — сказал Теодор. — Таксу ты завёл сам, не жалуйся на второй сорт.

* * *

Спрашивать, давно ли он догадался, я не стал: торговаться о прошедшем — последнее дело. Я спросил другое.

— Последний вопрос на сегодня. Прямой. Чего вы хотите? Не от меня — вообще.

Он ответил не сразу, и отвечал не мне — мгле над телом.

— У меня есть работа. Старая. Ты её пока не поймёшь — не оттого, что глуп: рано. Придёт срок — объяснять не придётся. — Поля шляпы опустились ниже. — Иди спать. Завтра в шесть, при старике, и в семь — с ним.

— Работа, — повторил я. — Запишу в прейскурант шестым сортом.

— Запиши, — сказал Теодор. — У тебя это выходит.

Пока я вставал, привычка свела мне сальдо этой ночи сама, без спросу. Он лишился глаз и сказал об этом вслух — потому что молчать стало дороже признания. Я получил стены, сапоги и первый прямой ответ о границах: читать мог, велеть не может. Обойтись без него я по-прежнему не мог — жилы, двор, наёмники, всё это шло с его склада, и второго такого склада в этом мире у меня не было. Просто слово «учитель» с этой ночи писалось у меня в кавычках, а чего он хочет на самом деле, предстояло выяснить раньше, чем это выяснится само.

Я встал с камня. Сюртук поднялся вместе со мной, со всеми пуговицами; снимать его я не собирался — ни этой ночью, ни какой другой. У самого тела я обернулся. Теодор стоял у стены, где стоял в первую ночь, и смотрел из-под полей — на меня или на сюртук, отсюда было не разобрать.

Я шагнул в тело. Ладонь под тряпкой отозвалась зудом — настоящим, заработанным. Братья дышали в два носа; полоса от фонаря лежала на прежнем месте.

Новую ведомость я завёл там же, где держал цену тантала, — в памяти, на странице, которую с этой ночи никто, кроме меня, прочесть не мог. Поставщик значился один. В графу отгрузок легло всё, что он отдавал без задержки: жилы и камни, двор и тридцать шагов, титулование до пятого колена. В графу отказов лёг он сам, целиком, вместе с работой шестого сорта. Отдельной строкой — тем красным, каким в прошлой жизни помечали просрочку, — я провёл интерес. За все ночи он ни разу не спросил об Ирине. О Софье сказал: дальше не моё дело. О брате с сестрой спрашивал сам, первым; число тридцать велел запомнить, а после кота потребовал: расскажи про неё — и слушал не перебивая.

В прежней жизни с такими поставщиками не рвали договор. С такими садились сверять каждую накладную — и не выпускали ведомость из рук.

Первой строкой, выше всех граф, стояло то, с чего началось: «Вливайтесь, Игорь». Ночь первая. Имя клиента — до знакомства.

Засыпал я одетым — там, где это имело значение.

_________________________________________________________________________________________________________)

От автора. Итак, сосед читал мысли — и больше не может.

Главный вопрос книги открыт официально: чего Теодор хочет на самом деле?

В закрепе уже идут ставки — самое время обновить свою.

Подсказка честная: он ни разу не солгал. Ни в одной главе.

Предыдущая главаГлава 19 из 40Следующая глава