К книге
Герой поневолеГлава 17. Софья и лаборатория
43%
Глава 17. Софья и лаборатория
17

— Вы молитесь? — спросил Тележников от горна, не оборачиваясь.

— Считаю, — сказал я. — Вслух, чтобы не сбиться.

— Считайте тише.

Я считал тише. Ярлыков на стеллаже, выцветших до того, что чернила ушли в бумагу и оставили на ней рыжую тень, оказалось сорок шесть, и каждый я читал одними губами — название сорта, номер, год, — прежде чем переписать его в тетрадь с полотняным корешком. Губы шевелились, из горла выходило чуть больше, чем ничего. Теодор сказал: хватит шёпота. Я надеялся, что он не преувеличил.

Сорта назывались по-разному и непонятно. Одни — по месту: «с Малой гряды», «из-под Вяземского отвала». Другие — по свойству: «тихий», «с отдачей», «не держит». На третьих стояли только буквы и цифры, и буквы были те же, что на полях у Константина, — «ч.», «ср.», «гл.», — только здесь рядом с буквами лежало то, что они означали. Стеллаж был расставлен по порядку, и порядок этот был не алфавитный. Он шёл от «не держит» к «гл. ч.», и где-то на середине стеллажа банки меняли стекло с зелёного на белое.

К восьмому ярлыку я сообразил, что «гл.» — это глубинный, а «ч.» — чистый, и что у Константина на втором листе пакета стояло «к. ч. гл., партия 7, не брать» — и что теперь я знаю, чего именно он велел себе не брать. Одна позиция. За сорок минут шёпота и один ярлык. В закупках это называлось «вскрыть номенклатуру поставщика», и на это обычно уходил квартал.

— Пятая таблица, — сказал Тележников. Он снял с горна щипцы и положил на край наковальни, и я понял, что он стоял и слушал, сколько я там шепчу. — Вам нужна пятая таблица. Мою книгу вы не трогаете. В библиотеке второй экземпляр, полный, с указателем. Перепишете оттуда, принесёте показать. Если перепишете с ошибкой, я её найду.

— Библиотека пускает первогодков?

— Библиотека пускает всех, у кого есть что читать. Скажете — от меня.

Я закрыл тетрадь, подул на страницу, поймал себя на этом и не стал отнимать руку.

* * *

Библиотека Академии сидела в старом корпусе, за плацем, и отличалась от нашей усадебной так же, как этот город от нашего уезда: здесь её топили. Длинная зала с окнами в сад, дубовые столы по обе стороны прохода, лампы под зелёным стеклом — и на дальнем конце, за конторкой, библиотекарь, который на «от Тележникова» молча записал меня в книгу и указал пером на полку слева от себя.

«Начала» стояли там в том же переплёте, что мои, только толще вдвое и без единой пометки на полях. Я принёс книгу на стол, раскрыл и первым делом — раньше таблиц, раньше всего — сделал то, что велел мне ночью человек в шляпе. Открыл оглавление. И стал читать его шёпотом, подряд, строку за строкой, не понимая зачем, — потому что с оглавления всегда начинают, а человек, который не видит страниц, иначе не узнает, что в книге есть.

Главы шли в том порядке, в каком я сам добирался до них в усадьбе, — сердечники и сорта их, жилы, поправка на кость, — а четвёртой значилась глава «Об унимающем и о том, где его класть», и здесь я задержался на секунду, потому что старик был прав. «При жиле» в полном издании расшифровывалось отдельной главой, и глава, судя по номерам страниц, занимала полтора листа. Дальше шли таблицы, все двенадцать, с названиями. Дальше стояло приложение второе, которого в моём издании не было вовсе, — «О вещах именных, кои силу имеют собственную, не от материалов, с перечнем известных». Перечень занимал полстраницы. Третьей строкой в нём стояло: «Меч царя Святослава, ныне в усыпальнице его, место коей сокрыто».

Я прочёл это шёпотом, как всё остальное, и перевернул страницу к пятой таблице. Именные меня не касались: они не собирались, их не было в ведомости и не могло быть, а в «Началах» им отвели две строки и примечание, что науке о сочетаниях они не подлежат. Меня касалась поправка на кость.

Пятую я переписывал час с четвертью. Таблица была большая — двадцать строк на четырнадцать столбцов, — и я переписывал её полностью, не выбирая нужного, потому что выбирать нужное из таблицы, которой больше не увидишь, — это экономия, за которую потом платят втрое. Переписывал и читал про себя, без шёпота: читать вслух двести восемьдесят клеток было выше моих сил даже ради Теодора.

На семнадцатой строке я споткнулся о сорт, которого не знал, и перечитал клетку трижды.

— Это не сорт, — сказали надо мной. — Это опечатка. Их там три в пятой, одна в седьмой. Он их на своей книге исправил чернилами, а здесь не положено.

Я поднял голову.

Рядом со столом стояла девушка в тёмном переднике поверх форменного платья прислуги, с тряпкой в одной руке и стопкой книг на другой, прижатой к боку. Лет ей было, пожалуй, столько же, сколько телу, — или на год больше. Волосы были убраны под косынку по здешнему правилу для прислуги, но из-под косынки на висок выбилось, и она этого не поправляла. Смотрела она в таблицу — так, как смотрят в знакомое лицо.

— Откуда вы знаете, что опечатка?

— Оттуда, что этого сорта нет. Ни в одной банке. Ни в одной ведомости, что я видела. А наборщик на этой странице перепутал ещё две клетки — вот и вот. — Она показала тряпкой, не коснувшись страницы. — Он ругался неделю, когда нашёл.

Она сказала «он» так, как здесь говорили о Тележникове все, кто имел с ним дело, и я не стал спрашивать кто.

— Вы читаете таблицы, — сказал я.

— Я стираю с них пыль. Читать при этом не запрещено. — Она перехватила книги поудобнее. — Вы переписываете всю. Остальные переписывают одну строку — свою.

— Остальные знают, какая их. Я — нет.

Она посмотрела на меня в первый раз. Глаза у неё были тёмные, почти чёрные. Сначала они остановились на тетради, где кривым почерком шла семнадцатая строка, потом уже поднялись выше.

— Воротынский, — сказала она. — Который с дощечкой.

— Который с дощечкой.

— Софья. — Никакой фамилии она не прибавила, и по тому, как она не прибавила её, ясно было, что это не забывчивость. — Семнадцатая строка — вот так, с исправлением. Я покажу остальные две.

Она поставила книги на соседний стол, тряпку положила сверху и села напротив, не спросив, можно ли. Служанки, когда им велено присесть, садятся на край. Она села, как садится человек, которому надо что-то показать.

* * *

Две опечатки мы поправили за пять минут, и она уже собралась вставать, когда увидела у меня под тетрадью сложенный вчетверо лист с ведомостью, и то, как она его увидела, я узнал. Так смотрят на чужую бумагу люди, которым чужие бумаги читать не положено, и которые от этого читают их быстрее всех.

— Можно? — спросила она. Не руку протянула — спросила.

Я развернул лист и повернул к ней.

Она читала молча, и читала долго — дольше, чем там было написано. Четыре позиции. Шесть граф. «Наименование, требование, количество, чем заменить, где взять, цена». Две последние графы пустые, кроме строчки про Тележникова и приписки про «под лист». На обороте — три шарика у середины, причина не ясна.

— Это не про светильник, — сказала она наконец.

— Нет.

— Светильник здесь одна строка. «Кость, сорт свет». А это — про всё. Вы сюда впишете «сорт тепло» — и будет грелка. Впишете «сопротивление удару» — и будет щит. Столбцы одни, меняется одна клетка. — Она подняла голову. — Вы ищете не вещь. Вы ищете, из чего собирается любая.

Я промолчал, потому что за две жизни мне это сказали в первый раз, и говорить поверх этого было нечего.

— У него, — она качнула головой в сторону плаца, в сторону дыма, — банки расставлены так же. От худшего к лучшему. Только он ищет, какой сорт лучше, а вы — какой сорт чем заменить. Это разное.

— Это одно и то же с двух концов.

— Может быть. — Она провела пальцем по пустой графе «где взять», не касаясь бумаги. — Здесь у вас ничего. А здесь, — палец перешёл на «цена», — тоже ничего. Вы переписали три сорта, а взять их вам негде.

— Унимающее выдают под лист.

— Унимающее — да. Камни и кость — нет. — Она убрала руку. — Отбраковку он держит отдельно, в дальнем конце, в зелёном стекле. То, что не держит, то, что с отдачей, то, что не по его таблице. Он её не выкидывает, потому что записал, и то, что записано, выкинуть нельзя. Студенты туда не ходят, им это ниже. А брать из отбраковки он разрешает. Под запись.

— Кому разрешает?

— Тому, кто спросит. — Она встала и взяла свои книги. — Никто не спрашивает.

— Вы откуда всё это знаете?

Она остановилась с книгами у плеча.

— Я там убираю, — сказала она. — В мастерской. С шести утра, до него, и вечером, после него. У меня ключ. У студентов ключа нет, у служанки есть — потому что служанка не человек, она тряпка, а тряпке можно. — Она сказала это без обиды, тем же голосом, каким говорила про опечатки. — Если придёте вечером после семи и спросите отбраковку — я покажу, где. Спрашивать надо у него, не у меня. Но показать, где, я могу.

Она пошёл к полкам, и только тогда я увидел, что лампа над моим столом — та, под зелёным стеклом, которая при мне не горела, потому что было светло, — горит. Я не слышал ни спички, ни щелчка. Она прошла мимо, и лампа зажглась, как зажигаются лампы у людей, которые не замечают, что делают это.

Служанкам здесь дар не полагался. Дар шёл по крови, кровь — по дворянству, и служанка с даром была такой же нелепостью, как дворянин без него. Дворянина без дара я наблюдал каждое утро в зеркале над умывальником. Вторая как раз ставила книги на полку у дальней стены, спиной ко мне, и лампа над той полкой тоже горела.

* * *

Вечером, в четверть восьмого, я стоял у железной двери и стучал.

Открыла она. Тряпка была заткнута за пояс передника, рукава закатаны, и в мастерской за её спиной горела одна лампа — над дальним верстаком, там, где днём сидел Тележников.

— Он ушёл в семь, — сказала она. — Сказал: «Если мальчик придёт, покажи ему зелёный стеллаж и ничего не давай в руки, пока не запишет». Он ждал, что вы придёте.

— Откуда он знал?

— Он сказал «если». — Она посторонилась. — Входите.

Зелёный стеллаж стоял в самом конце, за горном, куда я днём не доходил. Банок на нём было меньше, чем на белом, — десятка четыре, — и стояли они не по порядку, а как поставили. Рядом, на гвозде, висела тетрадь в клеёнке, расчерченная по графам. Число, кто взял, что взял, сколько — и отдельно, широкой графой, для чего. Последняя запись стояла два года назад, и почерк был не Тележникова.

— Это кто брал? — спросил я.

— Студент. Ушёл с кафедры на следующий год. — Она сняла тетрадь с гвоздя и положила на верстак передо мной. — Пишите. Он проверит.

Я снял с полки ближайшую банку. Стекло было толстое, бутылочного зелёного цвета — из такого в усадьбе ключница держала уксус, — и пробка притёрта так, что открывать я не стал. На ярлыке было: «сердечник, с Малой гряды, с отдачей, № 31». Камень внутри был мельче моего, в трещинах так же, и светился он, когда я поднёс банку к лампе, — еле-еле, как светится уголь, на который давно не дули.

— «С отдачей» — это значит что?

— Это значит — отдаёт не ровно. Толчками. Светильник на нём мигает. Он такие не любит, потому что таблица на них не сходится.

— А если мне нужно, чтобы мигал?

Она посмотрела на меня, и вот тут в первый раз за день у неё что-то сделалось с лицом — не улыбка, движение, которое бывает до улыбки.

— Никто не спрашивал, нужно ли, чтобы мигал, — сказала она.

Я записал в тетрадь: число, Воротынский, сердечник № 31, один, «на сличение с сердечником из усадьбы». Потом снял ещё две банки — кость «сорт свет, крошка, не держит» и обрезок жилы в палец длиной, отмеченный «брак волочения» — и записал их тоже. Три строки. Она стояла рядом и читала, как я пишу, и на третьей строке сказала:

— «Для чего» вы пишете длиннее всех. Остальные писали «для опыта».

— «Для опыта» — это не назначение. Это отговорка. Если я через месяц открою эту тетрадь, я должен знать, на что потратил позицию.

— Через месяц, — повторила она.

Мы стояли у верстака под одной лампой, и я впервые за всё время рассмотрел её руки. Руки были рабочие — с цыпками на костяшках, с въевшейся в подушечки чернотой от печной сажи — и на левой, у запястья, был след ожога, старый, в форме полумесяца. Такой оставляет край горна, когда тянешься не с той стороны.

— Вы ведь не только убираете, — сказал я.

— Я слушаю. Он говорит, когда работает, — сам себе, вслух. Я стою у дальней стены с тряпкой и слушаю. Пять лет. — Она забрала у меня тетрадь и повесила обратно на гвоздь. — А на лекции второго года хожу в заднюю дверь и стою за печкой. Там темно, и туда никто не смотрит.

— Пять лет за печкой.

— Отец записал меня сюда в книгу прислуги, когда мне было одиннадцать. В книгу студентов он записать не мог. — Она взяла тряпку из-за пояса, развернула и стала вытирать верстак там, где стояли банки, — ровно там, круговым движением, ничего не объясняя. — Дар у меня от него. Маленький. Лампу зажечь.

— Я видел.

— Все видят. Никто не говорит. Служанка, которая зажигает лампу, — это неудобно, проще не заметить. — Тряпка остановилась. — Вы заметили.

— У меня профессиональная деформация, — сказал я и тут же пожалел, потому что слово было не отсюда. — Привычка считать, что горит и от чего.

Она посмотрела на меня так, как смотрела в таблицу, — и, по-моему, отложила это «не отсюда» туда же, куда я откладывал свои бумажки. Потом отвернулась и принялась гасить лампу.

— Приходите в шесть, — сказала она в темноту. — К нему. Я буду у дальней стены. Если станете шептать над ярлыками — шепчите тише, он слышит лучше, чем кажется.

* * *

Банки я поставил в сундук, на «Начала», и запер. Братья спали. Я лёг и лежал, и думал не о банках и не о девушке с ожогом у запястья, а о том, что в графе «источник» у меня теперь две строки и обе — люди, а не лавки. В прежней жизни лучшие поставщики тоже были людьми, а не фирмами: Аркадьич знал, у кого в Зеленограде лежит партия, которой нет ни в одном каталоге. Потом я шагнул назад, на камень.

Теодор стоял на середине пещеры, ближе обычного, и шляпа была сдвинута на затылок. Такого я за ним не помнил.

— Оглавление, — сказал он. — Хорошо. Ты читал его вслух, я слышал каждую строку. Таблицу читал про себя.

— Двести восемьдесят клеток.

— Знаю. Я считал, сколько раз скрипнуло перо. — Он прошёлся, и шагов вышло четыре вместо трёх; он сам это заметил и встал. — Приложение второе. Ты его прочёл и перевернул страницу.

— Приложение второе не собирается. Оно не из материалов. Зачем мне перечень вещей, которых нельзя сделать?

— Затем, что учиться надо всему, что напечатано. Твоя ведомость — это ещё не вся книга. — Голос был прежний, наставнический, и я уже знал эту ноту: так он говорил, когда ответ был про меня и про пользу. — Завтра. Приложение второе — вслух, целиком, с перечнем и примечаниями. Это урок.

— Это две страницы.

— Тем легче.

Я сел на камень и посмотрел на него снизу. Шляпа так и сидела на затылке.

— Вы не спросили про Софью, — сказал я.

— Служанка с даром. Незаконная. Полезная. — Он пожал это тремя словами и отвернулся. — Про таких не спрашивают, таких берут. Ты взял. Дальше — не моё дело.

Про Ирину он тоже не спросил тогда. И про Софью не спросил сейчас. Спрашивал он про тех, кто сидит на скамье в пледе, и про тех, за кем ходят на тридцать шагов. И ещё — про две страницы, которые нельзя собрать из материалов.

Я положил это в стопку и не стал тянуть наверх: стопка и так уже не умещалась в голове, а завтра в шесть надо было переписывать ярлыки. Шёпотом.

— Приложение второе, — сказал я. — Вслух. Понял.

— Ничего ты не понял, — сказал Теодор, и это были слова старика из мастерской, почти до интонации. — Иди спать.

Я шагнул в тело. В сундуке, под крышкой, лежали три банки, записанные под моим именем в тетрадь, которую проверит человек в прожжённом фартуке. На листке с ведомостью в графе «источник» против позиции «сердечник» стояло теперь «отбраковка, зелёный стеллаж, под запись», а ниже, мелко, потому что места оставалось мало, я приписал второе имя за всё время — без инициалов, потому что инициалов не знал.

«Софья — спр.».

Предыдущая главаГлава 17 из 40Следующая глава