— Вот он, — сказал Александр со скамьи. — Катя! Иди сюда, это тот самый, с дощечкой.
Записку мне принёс лакей в синем — тот же, что держал шинель, — и принёс в класс, на словесность, чем на неделю обеспечил братьям из южных губерний тему для разговоров. Словесник замолчал на середине фразы про торжественную оду и ждал, пока лакей пройдёт между рядами, положит записку на мою парту и выйдет; класс повернулся за лакеем весь, разом. Не повернулась одна Ирина — она сидела через ряд и продолжала писать, и только перо у неё на секунду остановилось и пошло дальше.
В записке было три строки: после вечерни, в парке, у той же скамьи; «жена хочет на вас посмотреть, а сестра говорит, что уже смотрела, но придёт тоже». Подписи не было. Подпись там была не нужна.
— Супруга наследника, — сказал за обедом тот из братьев, что посмелее, и посмотрел на меня с уважением, которого я от него ещё не получал. — Иноземка. Привезли по договору, лет пять как. Говорят, двор её не любит.
— За что?
— За выговор. И за то, что молчит. При дворе молчать не принято, там это читают как гордость. — Он подумал. — А ещё говорят, она при нём всю болезнь просидела, ни одной ночи не отходила. Фрейлин отослала и сидела сама.
— Это тоже не принято?
— Это принято. Но не делают.
Второй брат ничего не прибавил, и я доел суп, прикидывая, как одеваются, когда супруга наследника хочет на тебя посмотреть. Парадный сюртук у меня был один, с отворотом, из которого я выпорол серебро, и отворот с тех пор лежал не так, как ему полагалось. Я решил, что на скамье под липами отворот никто разглядывать не станет. Решил и ошибся, но узнал об этом не в тот день.
Вторая дощечка — та, со спёкшейся жилой, — так и лежала в сундуке, и я, собираясь, подумал было взять её: если жена наследника хочет посмотреть на человека с дощечкой, логично показать и дощечку. Потом представил, как достаю из кармана сгоревшую деревяшку при особах царской крови, и оставил её лежать. В прежней жизни я тоже не носил на переговоры бракованные образцы, даже по просьбе заказчика.
Я пришёл после вечерни. Скамья стояла на прежнем месте, под липами, и принц сидел на ней в том же пледе, только гитары при нём на этот раз не было. Анна стояла за спинкой скамьи, положив на неё руки, и смотрела, как я иду по дорожке. Шагах в тридцати, у куртины с последними астрами, наклонилась над цветами женщина в светлом, спиной ко мне.
На его «Катя» она выпрямилась и пошла к нам.
Я узнал её раньше, чем увидел лицо, — по походке. Она шла, чуть выворачивая носки, и на ходу левой рукой поддёргивала правый рукав, как поддёргивала его всегда, когда рукава были длинноваты, а длинноваты они были всегда, потому что она покупала на размер больше. Я знал эту походку восемь лет. Я узнал бы её на видеозаписи с камеры наблюдения, сверху, в толпе.
Потом она подняла голову, и я увидел лицо.
Хорошо, что я шёл. Идущему человеку есть чем заняться: переставлять ноги, держать спину, смотреть под ноги на гравий. Я переставлял, держал и смотрелся, и дошёл до скамьи, и поклонился принцу, как полагалось, и всё это время в голове у меня работало одно-единственное соображение, на какое хватило мощности: если выяснится, что её зовут Людмила — совсем плохо.
— Моя жена, — сказал Александр. — Екатерина.
К счастью, её звали Екатериной.
Это была она. Не похожа — она: тот же разрез глаз, чуть книзу к вискам, та же родинка над верхней губой справа, та же привычка, здороваясь, наклонять голову к плечу. Даже рост — Людка была мне по подбородок, а этому телу, на полголовы ниже прежнего, она приходилась ровно по глаза. Память, которой я так гордился, сработала без запинки и без жалости. Выложила всё, до подробностей, и не оставила ни одной щели, куда можно было бы спрятаться.
Я стоял и повторял про себя то, что повторяют в таких случаях: это не она, просто похожа; она замужем за принцем. Не смотри.
Не смотреть я не мог — это было бы грубостью. Я смотрел ей в лицо, вежливо и недолго, и считал астры у неё за спиной. Астр было четырнадцать.
— Александр рассказывал, — сказала Екатерина. — Про ваш светильник.
Голос был другой.
Я ухватился за это, как хватаются за поручень. Людка говорила быстро, по-московски съедая окончания, и в голосе у неё всегда был смешок, даже когда она ругалась, — особенно когда ругалась. Эта говорила медленно и выговаривала каждое слово до конца, с лёгким нажимом на гласных: язык был выученный, выученный хорошо, но поздно. И смешка в голосе не было. Было внимание.
— Рассказывал, что он сгорел, — добавила она. — Мне было жаль.
— Он и должен был сгореть, ваше высочество. Это в нём самое честное.
— Почему?
Вопрос был задан всерьёз, и от этого стало легче: всерьёз я отвечать умел. Я объяснил про унимающее — коротко, в три фразы, на манер пояснительной записки к заказу: изделие без четвёртого компонента работает один раз, отдача не гасится, жила спекается. Она слушала, не перебивая, и в середине объяснения поправила на муже плед — не глядя, одной рукой, — и Александр так же не глядя перехватил её руку и подержал. Потом отпустил.
Людка никогда не поправляла на мне ничего. Она поправляла меня.
— Значит, вам нужно это — унимающее, — сказала Екатерина, когда я закончил. — Оно дорогое?
— Я не знаю, почём оно. Я ещё не знаю, что это такое.
— Он ни у кого ничего не просит, — сказал Александр жене с удовольствием собственника. — Я тебе говорил. За две недели — ни у кого ничего. Здесь так не делают.
— Здесь так не делают, — согласилась она и посмотрела на меня ещё раз, уже иначе — дольше.
— Александр говорит, вы после болезни учили всё заново, — сказала она. — Дом, людей, столицу.
— Так, ваше высочество.
— Я тоже учила. В семнадцать лет, с переводчиком, который переводил не всё. — Она сказала это без жалобы, сухо, на манер справки. — Хуже всего было не слова. Хуже всего — когда все знают, как надо, и никто не объясняет, потому что это само собой. Вам это знакомо.
Это не было вопросом, и я не стал отвечать. Она и не ждала.
— Проходит, — сказала она. — Года через два перестаёшь замечать. Потом замечаешь, что не замечаешь.
— Сгоревшую вы сохранили? — спросила она после паузы. — Жилу.
— Сохранил. Обе.
— Зачем, если она сгорела?
— Чтобы знать, как она сгорает. Где спекается раньше — у камня или у кости. Это тоже сведения, ваше высочество, и достаются они дороже прочих.
— Анна, — позвал Александр через плечо, не оборачиваясь, — ты говорила, что он странный. По-моему, он просто бережливый.
— Одно другому не мешает, — сказала Анна.
Это было первое, что она произнесла за вечер, и произнесла она это ровно, не мне и не ему — куда-то в липы.
Анна за спинкой скамьи молчала дальше. Я помнил о ней всё это время, как помнят о включённом приборе, и почти не смотрел в её сторону — сил смотреть хватало только в одну. Один раз всё же взглянул, когда Екатерина спросила про жилу, и увидел, что Анна смотрит не на невестку, которая спрашивает, а на меня, который отвечает, — и что она отметила положение моих рук. Руки я держал за спиной, сцепив, потому что иначе они делали лишнее.
Сели. Александр усадил меня рядом, на край, где в прошлый раз сидел я, а Екатерина села с другой стороны от него, и между нами оказался он — худой, в пледе, довольный. Анна осталась стоять за спинкой.
Говорил в основном он. Лекари наконец разрешили ему гитару на час в день, и это было первое разумное решение, принятое лекарями за месяц. Плошки на карнизах догорели, и город перестал пахнуть маслом. В субботу у него музицируют — немного, десять человек, — и чтобы я пришёл, потому что там будут люди, которые полезны, а он меня с ними сведёт, и это будет единственный полезный поступок за всю его жизнь, если верить отцу.
— Он шутит, — сказала Екатерина. — Отец так не говорил.
— Отец так думает. Это хуже.
— Он так не думает. — Она сказала это спокойно, без нажима. — Он боится за тебя. Это другое.
Александр посмотрел на неё, и я впервые увидел, как он выглядит, когда не шутит.
— Нас поженили по договору, — сказал он мне через минуту, уже снова легко. — Мне было семнадцать, её привезли с двумя сундуками и переводчиком. Переводчика отослали через год за ненадобностью. Это лучшее, что сделал тот договор, и единственное, что в нём было написано правильно. Остальное — про пошлины на лес и про то, кому отходит какой-то остров, — пересматривали уже дважды, а этот пункт не трогают, потому что он единственный, который работает.
— Договор писали не для этого, — сказала Екатерина.
— Все договоры пишут не для этого. А выходит иногда вот так.
Я слушал и кивал в нужных местах. Кивать было легко — в нужных местах я кивал всю прежнюю жизнь. Трудно было другое: не смотреть, как она слушает мужа. Она слушала, чуть наклонив голову к плечу, и поправляла волосы за ухо указательным пальцем — тем движением, которое я знал лучше собственного почерка. И всё, что в этом движении было, принадлежало не мне и не ей: оно принадлежало женщине, которая собрала чемодан за один вечер и сказала, что со мной ничего не происходит. Эта, рядом с принцем, собирать чемодан не собиралась. Эта сидела прочно, на своём месте.
И ещё она была добрая. Это я понял не сразу, а к середине разговора, по тому, как она дважды, не меняясь в лице, свела на нет его шутки об отце и о лекарях — не обрывала, а убирала из них яд, — и он это принимал. У Людки яд был её собственный, и она им гордилась.
Значит, не она. Значит, просто лицо.
Лицо смотрело на меня, когда я что-нибудь говорил, и я говорил через слово в слово, потому что в остальные слова не попадал.
— У меня к вам просьба, — сказала Екатерина, когда Александр, закашлявшись, махнул лакею и тот подошёл с питьём. — Без него.
Она сказала это негромко, поверх его головы, пока он пил, и это было не тайной от мужа — он слышал и не возражал, — а просто тем, что говорят женщины, когда мужчина занят кашлем.
— Слушаю, ваше высочество.
— Он будет звать вас. На музыку, в парк, куда придётся. Он любит людей, с которыми ему легко, а таких у него здесь — двое, и оба служат. — Она помолчала. — Приходите. Даже когда некогда. Ему нужно, чтобы кто-нибудь приходил не по должности.
— Я приду.
— Знаю, что придёте. Прошу я о другом. — Она посмотрела на меня прямо, и это было как раз то, чего я старался избежать весь вечер. — Я прошу: когда он скажет глупость — не соглашайтесь. Все соглашаются. Ему это вредно.
Я хотел сказать, что не соглашаться — это, пожалуй, единственное, что я умею надёжно, и что за это умение мне в той жизни дважды не продлили контракт. Вместо этого я сказал:
— Хорошо.
Она кивнула — коротко, по-деловому, — и повернулась к мужу, и рука её легла на его запястье поверх пледа, проверяя, не горячий ли, — так она проверяла у меня лоб, когда я болел гриппом в четырнадцатом году и лежал, по её словам, «как пострадавший».
Я встал, потому что сидеть было уже нельзя.
— Уходите? — спросил Александр, отрываясь от чашки.
— Арифметика завтра с восьми, ваше высочество. Я и так отстал на два занятия.
— Безмагический с дощечкой отстал по арифметике, — сказал он жене. — Запиши, это надо запомнить. В субботу, Воротынский. Не вздумайте не прийти.
Я поклонился обоим — в этот раз правильно, обоим по чину, ошибок с поклонами на сегодня было уже достаточно — и только тогда, распрямляясь, встретился глазами с Анной.
Она стояла за спинкой скамьи там же, где стояла весь вечер, и руки её лежали на спинке так же, как в начале. Но смотрела она не на брата и не на Екатерину. Она смотрела на меня — и продолжала смотреть ещё секунду после того, как я её увидел, не отводя глаз и не меняясь в лице, как смотрят на человека, которого застали у чужого стола с чужой ведомостью в руках.
Потом она отвернулась к брату и что-то сказала ему про плед.
Я пошёл по дорожке, не оглядываясь, и оглянулся у поворота. Скамья стояла на месте; принц смеялся, Екатерина поправляла ему ворот, лакей в синем держал чашку. Анна смотрела мне вслед.
До общежития от парка было семь минут, и я прошёл их за двадцать, потому что дважды останавливался — ни для чего, просто стоял. Первый раз у лекарского корпуса, где в окне второго этажа горела лампа и кто-то ходил за занавеской взад и вперёд, и я стоял, пока не сообразил, что это, скорее всего, её окно, и тогда пошёл дальше быстрее, чем следовало. Второй раз — у штабеля досок, где кот сидел на верхней доске и смотрел на меня сверху, как в первый день. Кота я не тронул.
Люди из прежней жизни попадались мне здесь и раньше. Южные братья дышали в два носа в точности как сосед по вагону метро; Теодор отвечал на вопросы, как отвечала на них налоговая. Это были рифмы. К рифмам привыкаешь: мир везде устроен из одного и того же, и закупщик с хорошей памятью видит это быстрее других.
Это была не рифма. Это был оригинал. С родинкой.
Я шёл и раскладывал, потому что раскладывать — это единственное, что я умею делать, когда ничего сделать нельзя. Первое: совпадение лиц бывает. Двойники — известное явление, на семь миллиардов человек у каждого где-нибудь есть второй. Правда, семи миллиардов здесь не было, и двойник нашёлся не где-нибудь, а на скамье у наследника престола, в двух шагах от тела, в которое меня занесло обрядом. Это не совпадение, это издевательство с хорошо поставленной режиссурой. Второе: если это не совпадение, то кто-то это устроил, и тогда список подозреваемых у меня короткий — один человек в шляпе, который не лжёт, но умалчивает. Третье: спросить его об этом означало показать ему всё — и Людку, и чемодан, и миску с рыбой, — а показывать ему это я не хотел. Не потому, что стыдно. Потому что это единственное, чего он от меня ещё не получил.
Четвёртое было самое простое, и я оставил его напоследок — неоплаченным счётом, к которому не хочется возвращаться. Её зовут Екатерина. Она замужем. Она добрая, она чужая, она говорит с чужим выговором и поправляет на муже плед, и всё, что у неё общего с женщиной, которая увезла моего кота, — лицо. Лица мало. С лицом я как-нибудь.
И пятое, которого я в список не вносил, потому что оно не раскладывалось. Я попробовал — там же, на дорожке, под фонарём — вспомнить Людку отдельно. Просто лицо, как оно было в прихожей на Медынской, в июле, с чемоданом. Память, которая держала восемь листов схемы до карандашной пометки, выдала мне лицо сразу и в подробностях — и это было лицо женщины со скамьи, с выговором, с рукой на запястье мужа. Одно лицо на два имени. Память не умела их разделить, потому что разделять было нечего.
В комнате братья уже спали. Я разделся в темноте, лёг и стал смотреть в потолок, где от фонаря со двора лежала полоса.
К Теодору в ту ночь я не вышел. Впервые за всё время.
Он ждал — я знал, что ждёт: он слышал весь вечер, каждое слово, и голос мой, когда я отвечал ей, тоже слышал. Спросит. Своим ровным голосом спросит, отчего ученик отвечал супруге наследника так, будто ему не хватало воздуха, и мне придётся либо лгать — а лгать ему бесполезно, в той пещере я стою перед ним голый в буквальном смысле, — либо сказать правду, либо молчать — его же способом.
Молчать у него я научился. Но для этого надо было войти в пещеру, а я лежал и не шёл.
Дощечка лежала в сундуке, под пакетом Константина, — та самая, с экзамена, со спёкшейся жилой. Я думал о ней лёжа, потому что о ней думать было можно: три серых шарика на серебре, один лопнувший виток у камня. Где спекается раньше. Завтра я мог достать её и посмотреть при свете, и это было бы делом, а дело — единственное, что у меня надёжно получалось в обеих жизнях.
Полоса от фонаря добралась до угла и остановилась. Я считал до трёхсот, Ирининым счётом, и на двухсотом сбился, потому что вспомнил, что завтра арифметика с восьми и что я отстал на два занятия, — и это было первое за вечер соображение, в котором не было её лица.
Я досчитал до трёхсот и начал сначала.
_______________________________________________________________________________________________________
От автора. Анна что-то заметила — и сделала свои выводы.
Вопрос вперёд: до чего она докопается и чем это обернётся для Игоря? И заодно — как ему вообще жить рядом с этим лицом?
Версии в комментарии; отвечаю всем, спойлеров не даю