К книге
Взрывные грибыГлава 18: Сердце Дракона
95%
Глава 18: Сердце Дракона
18

«Если ты думаешь, что победил, а потом тебя начинают жрать живьем — значит, ты что-то упустил. Например, тот факт, что в темном лесу всегда есть что-то еще более мерзкое.»

Гоблинский Философ-Пессимист Хнык Обреченный

Раздавать долги оказалось некому.

Туман сходил неохотно, и открывал он не тварь, а место, где эта махина стояла. Чешуйчатой горы не было. На ее месте лежала куча серого праха размером с добрый амбар, залитая дымящейся слизью, и прах этот переливался желто-зеленым — цветом гниения, который я знаю лучше собственного лица.

Тварь выжгла себя изнутри. Последний залп прошел по ее собственной плоти раньше, чем дошел до меня, и от тысячелетнего владыки Споровой Ямы осталось то, что остается от всякого: чавкающая лужа и тишина. В клубящейся мути мелькнула тень, полупрозрачная и без очертаний, и стаяла. Я списал ее на свои глаза. Целый день в этой яме и не такое покажет.

Горячка боя ушла вместе с врагом, и ноги сделались ватными. Я сел прямо на теплый пепел.

— Вот и вся слава, — выговорил я в тишину, потому что эта тишина мне не нравилась. — Девять дней дороги. Две недели по колено в грязи. И ради чего? Ради кучи праха и грибной лихорадки. Эй, споровая ящерица, я требую жалобную книгу.

Ящерица не ответила. Отвечать ей было нечем. Спорыш на плече молчал.

Молчал он не так, как молчат от восторга или от ужаса. Он молчал занято. Я скосил глаза и увидел, что мой симбионт свесился с наплечника в сторону праха и тянет в себя воздух над кучей — медленно, ровно, как тянут через соломину, когда торопиться незачем.

— Пупырышек.

— Я слушаю, хозяин. — Гифы не двинулись.

— Ты чем занят?

— Дышу. — Он подтянулся обратно к шву и стал заметно тяжелее, чем был четверть часа назад. — Тут воздух хороший.

Хорошим воздухом в этой яме мне вывело из строя две сотни тел. Я хотел сказать ему это и не стал, потому что мне надо было работать, а на две вещи одновременно у меня не осталось ни капли. Потом я об этом жалел. Но потом было потом.

Работа предстояла грязная и мелкая, и после большого боя такая всегда кажется нелепой. Великие дела требуют великих ингредиентов, а ингредиенты добывают лично, по локоть в мерзости, и не бывает иначе.

Я развернул мешок. Из просмоленной ткани, с тугими завязками, дорогой до неприличия — единственная вещь во всей моей поклаже, которую я за весь поход ни на что не потратил. Потратить ее было нельзя: она и была смыслом похода. Скряга Бронз в свое время посмотрел на эту строку в смете так, будто я вписал туда золотую карету, и все-таки подписал. Смола держит спору и не пускает слизь. Каждый вложенный в нее золотой окупался здесь по счету.

Кольчугу я, судя по всему, бросил еще где-то по дороге — тяжесть давно того не стоила, и я не вспомню, где именно перестал ее чувствовать на плече. Кирки при мне тем более не было. Пришлось орудовать костяным ножом и руками.

Жемчужины лежали по краю кучи, где прах остыл первым, — мелкие плотные шарики, тускло мерцающие. Я подцепил несколько лезвием и отправил на дно мешка.

— Хозяин, а эти козьи катышки тебе зачем? Они же жесткие.

— Темнота ты синяя. — Я сгреб еще пару. — Жемчужина держит драконью спору в концентрате и держит ее стабильно. Две таких стоят дороже твоего родного пня со всеми обитателями.

Следом пошли фиолетовые пластины — затвердевший мицелий, служивший твари броней. На ощупь как отсыревшая прессованная кожа, скользкая и противная. Я отрубал самые целые куски.

— А эту гадость куда? Суп из нее выйдет паршивый, помяни мое слово.

— Высушить, в порошок, каплю некроза. Основа для защитных ритуалов, лучше которой не бывает.

Главное нашлось последним и оказалось тяжелее всего. Я увяз по колено в смердящей каше, разгребая ее ножом и локтями, пока лезвие не стукнуло обо что-то твердое и упругое. Мицелиальное сердце.

Звучит поэтично. На деле — узловатый комок сплетенных грибных вен, тяжелый, как мокрый войлок, и воняющий сквозь кожу перчаток так, что меня повело. Сильнейший некромантический реагент из известных. Венец похода.

Я упаковал его и затянул шнурок. Напоследок сгреб горсть черной маслянистой земли из самого эпицентра. Кто знает, чем она успела пропитаться, пока над ней подыхало тысячелетнее чудовище.

— А грязь на кой? У тебя мешок не резиновый, а грязи где угодно под ногами полно.

— Наша грязь — это грязь. А эта — научный потенциал.

Я выпрямился и стал сводить приход. Сердце, жемчужины, броня, земля. По весу — половина мешка. По деньгам — домик, подвал и пенсия. Приход выписывался ровно, как выписывался у меня всегда, потому что цифры я вести умею. Убыль не сводилась и на этот раз — по тем же причинам, что и всегда.

Мешок оттягивал плечо. Мешок был прав, а я — нет. Я закинул его повыше и пошел искать выход, потому что премию платят не за трофей, а за возвращение: за первое пришлось бы платить всем, а за второе — по факту.

* * *

Дно Ямы держало сапоги, как остывающая смола. Каждый шаг приходилось у него выторговывать.

— Свершилось! — Спорыш на плече ожил, и голос у него был густой, будто говорил он теперь из большего своего объема. — Трон Изумрудной Колыбели свободен! Большой Папа стал супом, и лес достанется тому, кто умеет выживать! Хозяин, ты можешь идти на все четыре стороны. Я остаюсь. Нарекаю себя Великим Владыкой Мицелия!

— Скатертью дорога, пупырышек. — Я переставлял сапоги и опирался на посох, в навершии которого не было уже никакого огня. — Выстраивай империю, плоди споровиков, делай что хочешь. А я поеду тратить премию по назначению.

— Ты ничего не понимаешь в истинном величии!

Дальше он должен был перечислить, чего именно я не понимаю, по пунктам и с примерами. Вместо этого он пискнул и заткнулся.

Тишина Ямы лопнула мокрым треском.

Земля под сапогами вскипела. Я не успел даже потянуться к ножу: дно разошлось, и наружу пошли черные корни, толстые и изломанные, усеянные костяными шипами по всей длине. Слепые змеи, которым показали, куда ползти. Плети взяли меня за лодыжки и прикипели к дрожащей тверди. Шипы вошли в ногу через мантию, легко, как входит шило в мокрый картон.

Все это я уже проходил где-то час назад, на этом же дне, и тогда рядом стоял Ткач Спор и положил руки на плети, ничего не сказав, потому что говорить ему было запрещено.

Спрашивать было больше некого. Мешок сорвался с плеча и упал в грязь. Посох ушел из руки следом. Я дернулся. Хват от этого только сел плотнее и полез выше, к коленям.

— Хозяин… — Спорыш посерел до цвета мокрого пепла. — Это не Лес. Это…

Куча праха на месте гибели твари двинулась. Остаточный туман потянуло в одну воронку — с воем, как тянет в печную трубу. Плоть чудовища рассыпалась, я видел это своими глазами и выгреб из нее полмешка. Но над полем поднималось черное, бурлящее и жадное, и оно жрало вокруг себя остатки света. Первородная гадость, которая тысячу лет назад съела Изумрудную Колыбель, уходить в небытие не собиралась.

В середине мглы зажглись два желчных огня. Из мрака пошло шипение, длинное и шелестящее, и от этого шелеста у меня свело затылок.

— Что оно шипит?

— Оно… — Спорыша трясло всем тельцем. — Оно говорит, что плоть была временным сосудом. Оно называет себя Великим Голодом. Оно говорит: ты разбил старую скорлупу, гоблин, но твоя искра Смерти очень сладкая. Оно хочет выпить тебя до дна. Хозяин, оно хочет сплести себе из твоего тлена новое тело!

Корни сжались, выдавив из легких остаток воздуха.

Я всю жизнь торговал смертью в розницу и научился считать все, что можно посчитать. К этому счета не было. Резерв пуст, посох в грязи, мешок в грязи, свита в графе, которую некуда писать. Мгла надвигалась и не спешила, а из мглы к моему лицу уже тянулись когти, сотканные из праха и тени.

Нож я из руки не выпустил. Больше в ней все равно ничего не было.

* * *

«Если маленький светящийся гриб дает тебе советы, как убить большого злого гриба, то либо он очень храбрый, либо очень глупый. Либо он просто хочет, чтобы ты отвлек большого гриба, пока он тырит его споры.»

Гоблинский Дипломат Шнырь Хитрый

Шипы стягивали мне грудную клетку ровно, без всякой злобы, как стягивают тюк перед погрузкой. Перед глазами плавали багровые пятна. Великий Голод не спешил. Он висел надо мной черной клубящейся мутью с двумя желчными огнями и ждал, пока я дойду до нужной кондиции.

Считать я умею. Считать было нечего. Ни щепоти праха в подсумке, ни капли эссенции, ни искры в резерве. Посох и мешок лежали в грязи в двух шагах, то есть на другом конце мира. Нож остался в руке. Не от храбрости: пальцы свело, и разжать их я не мог.

Владыкой Тлена меня называл покойник. Он делал это торжественно, обеими руками, и я всякий раз просил его так не делать. Теперь просить было некого, а титул сидел на мне, как чужая шляпа на утопленнике: гоблин, державший на этом дне две сотни тел, висел в силках и ждал, когда его съедят. Ни один бард не станет искать рифму к такому концу.

Мгла распахнула пасть.

Еще мгновение назад пасти у нее не было, я готов был поклясться. Теперь была: вполне осязаемая, сотканная из праха и плотных теней, с клыками, похожими на искрошившиеся надгробия. Оттуда пахнуло. Не тленом — тлен я знаю, он пахнет работой. Оттуда пахнуло ничем. Так пахнет могила, из которой вынули не только тело, но и память о том, что тело в ней лежало.

Мертвецов я не боюсь по должности. Эту прореху я испугался сразу и честно, коленями. Голод не убивал. Он вычеркивал. После него не остается ни костей, ни долга, ни строчки в архиве Академии — ни даже дурака, который помнил бы, что был такой гоблин, копивший на старость дом у теплого моря.

Из мглы вытянулись когти — тот же прах, те же тени, только собранные в пальцы, до омерзения похожие на руки тех, кого я поднимал сам. Они остановились в дюйме от моего лица. На левом наплечнике забулькало. Так булькает смола, когда ее передержали на огне. Я скосил глаза.

Спорыш не светился. Он не светился с создания Звезды Хлада, и я к этому привык. Но теперь он не светился по-другому. Шляпка раздулась и налилась свинцовой чернотой, по черноте пошли синие прожилки — не свет, а холод, видимый глазом. Гифы под моим воротником потолстели и ходили волнами. Он тянул в себя воздух тем же движением, каким полчаса назад тянул его над остывающей кучей.

Только тянул он теперь не воздух.

— Пупырышек, — выдавил я. — Беги.

— Бежать? С такого банкета?

Голос у него не изменился. Он просто дошел до конца того, что началось у праха: густой, идущий из большого объема, и никакого писка.

— Ты глупец, хозяин. Я паразит. Я питаюсь чужой силой. А эта туча — чужая сила и больше ничего. Неразбавленная.

Муть надо мной замерла. Я увидел это не глазами. В другом зрении Голод стоял не тучей, а прорехой: воронкой, у которой нет дна и есть только тяга. И воронка вдруг обнаружила, что снизу на нее смотрят с интересом.

Дальше Спорыш начал расти. Он рос не из ничего. Он рос из съеденного: из тысячи лет накопленного, хлынувшего на нас из лопнувшего склада, из того дня на дне Ямы, которое и было самой тварью, из получаса над драконьим прахом. Все, что он натаскал в себя вопреки моим запретам и своему собственному зароку ходить голодным и своим, пошло теперь в дело. Шляпка уплотнялась и покрывалась чешуей. Чешуя была та же, что я весь день рубил на большой туше, только мелкая.

— Я же тебе говорил, некромант.

Он рванул гифы из воротника. Вышли они с влажным треском, и вышло больше, чем входило в ткань. Те, что стояли у меня в шее с самой пошлины и которых он ни разу не вынул, вышли заодно. Меня повело, по ключице потекло теплым, и я подумал — некстати, как всегда, — что вот и закрыта единственная позиция в моем учете, которую открывал не я.

Он не упал. Выстрелил гифой в мглу, зацепился и подтянул себя рывком, тяжело, как затаскивают на борт мокрый груз. Никакого полета. Вес, из-за которого он перестал подпрыгивать, наконец на что-то пошел.

— Я буду Великим Владыкой Мицелия! И никто не смеет жрать моего хозяина, кроме меня!

Голод презрительно шипнул и распахнул глотку шире, чтобы принять поганку целиком. Это была последняя сделка, которую он заключил не в свою пользу. Складки на слизистой физиономии Спорыша разъехались. То, что открылось, было пастью — небольшой и очень деловой. Гифы выстрелили следом и вошли в изнанку мглы, как входит гарпун в кита, и там стали.

Дальше я только смотрел.

Смотреть было все, что мне оставалось, и дело тут не в силках. Тратился не я, и тратился не по моей подписи. Ткача я подставил сам и записал в вилку, буйвола не тратил вовсе, птица села сама. А это шло по третьей графе, которой у меня в книгах не было: расходник расходовал себя, не спрашивая держателя шва.

Грохота не было. Пламя не вспыхнуло, дно не дрогнуло. Вместо взрыва пространство над полем с мокрым, выворачивающим хлюпаньем сложилось внутрь себя. Мгла забилась. Из ее нутра пошел свет, и здесь я хочу быть точным, потому что видел это один раз.

Он все-таки посветил.

Полдня ему было нечем, а тут нашлось. Последнюю щепоть пыльцы он отдал еще на Звезде Хлада, значит, в свет пошло то, из чего он был сделан. Синий получился до ломоты в зубах, перемешанный с полной чернотой, и он ел Сущность изнутри.

— Выкуси, туманная отрыжка! — утробно донеслось из воронки, искаженное так, что я едва разобрал. — Я тут главное блюдо!

Голод дернулся назад. Гифы держали. Потом схлопнулось.

Волна прошла по дну во все стороны — не рвущая и не сминающая, а отменяющая. Она не ломала форму, она снимала с формы право быть. Черная муть стала пылью, а пыль — ничем. Желчные огни поблекли и погасли, и на их месте не осталось даже дырки.

Отголосок прокатился сквозь меня и выбил из легких остаток воздуха. Корни, уже начавшие ходить по моим ребрам, дернулись. В древесине блеснула синеватая искра. Шипы последний раз вошли глубже, цепляясь за то, чего больше не было, и иссохли. Кора стала серой золой и осыпалась на сапоги без звука.

Держать меня стало нечему.

Предыдущая главаГлава 18 из 19Следующая глава