К книге
Взрывные грибыГлава 17: Плата за дерзость
89%
Глава 17: Плата за дерзость
17

«Если ты дернул спящего тролля за усы и он не проснулся — радуйся. Если проснулся — беги. Но если тролль оказался размером с гору, а вместо усов у него ядовитые лозы — постарайся хотя бы принять красивую позу перед тем, как стать удобрением.»

Гоблинский философ-пессимист Хнык Обреченный

Едва пальцы-плети сомкнулись на черных стеблях, шипастые ростки возмущенно зашипели. Кора на стеблях села пеплом и сошла с моих лодыжек. Шипы вышли из кожи вместе с ней, и выходили они хуже, чем входили. Ткач держал руки на плетях еще счет или два. Лиловое в его впадинах шло не ровно, а толчками, как идет вода по трубе, в которой стоит воздух.

— Владыка Тлена.

Шелест я услышал раньше, чем разобрал в нем слова, и обрадовался ему раньше, чем сообразил, чего он стоит. Молчать миконид получил приказ от меня, полтора часа назад. Разрешения говорить он не спрашивал.

— Слов у меня было два.

— Помню.

— Одно я сейчас потрачу.

Я успел открыть рот, чтобы запретить. Запрещать было нечего: он уже тратил. Слово ко мне не пришло. Пришло то, что за словом стояло, — целиком, без порядка, как приходит чужая память в мицелии: не фраза, которую надо разобрать, а знание, которое у тебя как будто было всегда и до этой минуты просто лежало не на своей полке.

Круг на то и круг, что отданное в него приходит обратно. Эта тварь берет и держит. Тысячу лет держит. Все, что она съела, лежит в ней и наружу не выходит ни травой, ни падалью, ни прахом. Вернуть ее в круг силой нельзя. Круг не толкают. Круг замыкается сам, если внутри оказалось то, чего держащий не сможет удержать. Нужно дать ей проглотить смерть. Столько, сколько влезет в оболочку. И еще немного.

Знание кончилось, и на его месте стало пусто, будто там и не было ничего.

— Это все? — спросил я. — Это весь план?

Лиловое в глазницах Ткача Спор дернулось и погасло. Фигура в изодранной мантии осела в плечах, и осанка, которую он таскал на себе с погибшей эпохи, сошла с него быстрее, чем кора с плетей. Передо мной стоял мешок бархатистой плоти на моей нити, четвертой по счету, годный на то, чтобы шагнуть, куда покажут.

Я стоял и пересчитывал. Слов было два. Одно он отдал сам. Второго я не спросил.

Это единственная вещь за весь поход, которую мне отдали бы бесплатно и о которой я не подумал вовремя. Что там было — имя, число, дорога домой, — я не узнаю уже никогда, и графы для такого у меня нет. Такое пишут не в убыль. Такое пишут на полях, мелко, и потом не перечитывают.

— Ткач.

Мешок стоял.

— Ткач Спор.

На плече у меня зашевелилось, и воротник потянуло вниз. Спорыш перевалился к ключице, и шел он не как раньше — не перебежкой, а перекладываясь, придерживаясь гифами за шов.

— Не отзовется, хозяин. — Светить он не мог с самой Звезды Хлада и в темноте работал на ощупь. — Я его слышал последние десять дней вот тут, за твоим ухом. Занудствовал… Теперь не занудствует.

Он подтянулся выше и утерся о ворот мантии.

— Прощай, пережиток. Лекции у тебя были невыносимые. — Гиф прошелся по шляпке еще раз. — Уходил ты лучше, чем читал.

Влага на вороте была, а свечения в ней не было. Я это отметил и пошел дальше, потому что времени на отметки у меня оставалось ровно столько, сколько уходило у горы на один вдох. Перестраивать было нечего.

Весь строевой состав Легиона Компоста насчитывал двадцать шесть мешков и стоял позади меня одной кучей, потому что строй в двадцать шесть единиц — это уже очередь в лавку. Слева от кучи упирался в жижу Мясник, на трех ногах, с проломленным в двух местах панцирем. Синица шла кругами над нами, заваливаясь на левое, и садиться не пробовала: с проросшим суставом сесть у нее вышло бы один раз.

Резерв мой кончился еще до того, как я вскрыл склад, а то, чем я его вскрывал, во второй раз брать было неоткуда. Я присел над подсумком и выложил на колени все двенадцать ядер. Одно от Тарана, одиннадцать от уроненных на марше. За ними следом легли оба пузырька эссенции разложения, купленной в Тхынг-Баге на дракона и на дракона же посчитанной.

Три часа на верстаке дали бы мне из этого двадцать шесть набитых оболочек. Верстака здесь не было, трех часов тоже, и я стал вычерпывать грубо: подцепить, вывернуть, слить в мешок. Ядра гасли под пальцами одно за другим, и половина того, что в них лежало, уходила не в оболочку, а в воздух между моими руками. Я слышал, как оно уходит. Останавливаться, чтобы посчитать, было нельзя.

Пухлые мертвецы раздувались, и грибная плоть на них чернела от переизбытка того, чего в природе не бывает в таких количествах. Двадцать.

Шесть остались стоять пустыми.

Из этих шести четыре я задолжал верстаку. Два — мерной полоске на стекле, которой я в свое время отмерил себе ясную голову. Цену мне тогда назвали заранее, в споровиках, и я ее выслушал, и все равно накапал ровно три. Голову я получил, голова мне пригодилась. Счет предъявили здесь. Считать дальше было незачем.

— Подаем главное блюдо, — выговорил я в пустоту, потому что молчать было хуже.

Двадцать мешков качнулись вперед, переваливаясь с боку на бок. Дожидаться угощения гора не стала. По связи первой пришла Синица. Образ дошел размытый, дерганый, сверху вниз: чешуйчатая колонна, уходящая в муть, и колонна эта шла в сторону.

Я успел понять, что вижу, и не успел ничего больше. Лапа легла на дно широкой дугой. Целиться ей было нечем и незачем: она била по собственному днищу, потому что Яма и есть тварь, а дно — ее собственное брюхо, и боли в брюхе она не различает.

Дуга прошла там, где лежал перемолотый цветник, и там, где стояли срезанные. Шестьдесят восемь моих солдат, которых я только что отпустил с нитей и которые теперь стояли в буре каждый в позе последнего услышанного слова, ушли в жижу за один удар сердца. Поверх них легло то, что осталось от ста шестидесяти шести, растертых лапами еще до того, как я взялся за ядра.

Мешков дуга не задела. Они шли низом и в стороне, потому что низом я их и гнал, а стадо было виднее. Мясника снесло. Он попробовал развернуться навстречу — как уже говорилось, на трех ногах навстречу не разворачиваются, на них только стоят и упираются. Обсидиановая ушла в жижу по колено, туша пошла боком, и его протащило саженей на пять, разворачивая рогами по грязи. Нить дрогнула и удержалась. Он поднялся сам, без приказа, и снова уперся, потому что руны на его боках других вариантов не предусматривали.

Меня едва не сорвало ветром. Лицо обдало градом жестких щепок, и я вцепился в древко. Скверное началось секундой позже.

Раздавленное не осталось лежать. Черная маслянистая земля зачавкала, из чешуйчатых плит самой горы метнулись тысячи тонких нитей, впились в мою труху, оплели сломанные панцири и с хрустом потянули все это внутрь. Тварь ела моих мертвецов и на моих глазах зарастала: свежие уродливые наросты выходили сквозь броню там, где залп сорвал хитин. Одно место она не залечила. Разлом над выжженными железами остался разломом, и плита над ним висела, как отвалилась до этого.

Двести тридцать четыре тела я списал в убыток честным числом. Не прошло и часа, как они вернулись к врагу в графу прихода. Вот тогда до меня и дошло то знание, которое отдал мне Ткач, как доходит холодная вода за пазуху. Рубить это мечами или давить мертвым весом бессмысленно арифметически: у нее нет строки, в которую записывается мой урон. Все, что я сюда принес, она способна переварить и надеть на себя броней.

Все, кроме одного.

— Хозяин, у большой ящерицы отменный аппетит. — Спорыш вцепился в ворот так, что ткань затрещала, и не подпрыгивал: со своим новым весом он прижимался к шву и держался обеими сторонами. — Она нас сожрет и не поперхнется. Мы для нее закуска.

— Закуска бывает разной, пупырышек. Вперед, — толкнул я по нитям. — В пасть.

Двадцать кукол пошли на рев.

Проверять подсунутое тварь не стала. Из-под массивных плит опять метнулись нити-корни, впились в раздутые тела, оплели их и втянули в разинутую беззубую глотку — ровно с той же скоростью, с какой пятью минутами раньше втягивали моих срезанных. Тысячу лет ей несли только то, что она умела переваривать. Было не с чего заводить привычку проверять угощение.

— Кушай, переросток, — сказал я в рев. — Кушай.

Чудовище захрипело, проглатывая. Над Споровой Ямой повисла вязкая тишина, и в ней слышно было только чавканье. Потом пустота Тлена встретилась в утробе с искаженной силой грибного роста. Грохнуло глухим, тяжелым толчком, будто под дном горы разом просело что-то на всю ее тысячелетнюю глубину.

Тушу выгнуло дугой. Из глотки вырвался визг, и к боли в нем примешалось то же, что я уже слышал полчаса назад: обида тысячелетнего существа, у которого второй раз за час отбирают нажитое. Желтое свечение в недрах споровых мешков погасло разом, и из пасти повалил черный дым с ошметками тлеющей плоти. Гора качнулась и осела на передние лапы.

— Так тебе, — выговорил Спорыш. — Так тебе, чешуйчатая!

Он попробовал заплясать на наплечнике, накренился под собственным весом и уехал вниз, повиснув на рукаве вверх шляпкой. Обратно лез долго, помогая себе гифами, и лез молча.

Праздновать было рано. Грибница прощать не собиралась. Эхо внутреннего взрыва еще не разошлось в тумане, а Яма содрогнулась от края до края, отвечая на агонию своего владыки единственным способом, какой у нее был.

Почва под сапогами вскипела. По дну пошли трещины, из них ударил раскаленный пар, угольная грязь вздувалась пузырями и лопалась, окатывая жижей все, что еще хоть как-то стояло. Низина ходила ходуном.

Из бурлящей бездны вырвались щупальца-корни — усеянные костяными шипами плети. Десятки тяжелых хлыстов взмыли в воздух, заслоняя тусклый свет, и обрушились вниз. На шесть пустых оболочек хватило одного взмаха. Они лопнули почти без звука, как лопается бумажный кулек, если хлопнуть по нему сбоку.

В строевом составе Легиона Компоста после этого не осталось ни единицы. Осталось трое. Буйвол на трех ногах, птица с проросшим крылом и кукла из бархатистой плоти, которая шагнет туда, куда покажут. Трое — это не легион.

* * *

«Древняя и невероятно могущественная нежить подобна уникальному произведению искусства. Она завораживает взор, внушает трепет врагам и с оглушительным треском разлетается в труху от первого же удара хорошей дубины. Дешевые, наспех слепленные зомби в этом плане куда практичнее, ведь их не жалко терять сотнями.»

Магистр Гнилозубой Академии Ворчун

Громадная плеть шла на меня низом, и отбивать мне ее было нечем. Мясник встал навстречу. На трех ногах не заходят и не закрывают угол: на трех упираются там, где стоят, и все, что идет мимо этого места, проходит мимо. Обсидиановая держала. Туша не сдвинулась. Хлыст обтек его слева и пошел добирать меня.

Я толкнул по четвертой нити. Ткач Спор шагнул. Мешок бархатистой плоти сделал то единственное, на что был годен, — шагнул, куда показали. Плеть взяла его поперек, и последний миконид лег в грязь мокрыми лохмотьями, без крика, потому что кричать в нем было уже некому. Нить сошла тихо. На том конце уже не было никого, рвать было нечего, и я отметил только одно: удар ушел не в меня.

— Ты его подставил. — Спорыш держался за шов у ключицы обеими сторонами.

— Он был уже мешок.

— Я знаю, что он был мешок. — Гиф прошелся по шляпке и вернулся к шву. — Я с ним десять дней прожил за твоим ухом.

Больше он об этом не говорил. Я тоже.

Гора оседала. Из разорванной изнутри глотки шел не рев, а мокрый клекот, и в клекоте этом слышалось то же, что и дважды до него: обида существа, у которого нагло отобрали все. Огни-гнилушки в два ряда погасли и не зажглись обратно. Зато в беззубой пасти завелся свет.

Посев я видел два раза и оба раза пережил. Посев идет желтым, теплым и пахнет пресным — так пахнет мука в сыром амбаре. Этот свет шел зеленым. И пахло от него тем, чем час назад пахла воронка, в которой у меня осталось сорок тел. Кислотой.

— Хозяин, он снова набирает, — выговорил Спорыш. — И не сеять будет.

Руки полезли в подсумок сами, хотя голова уже посчитала. Двенадцать ядер ушли в оболочки. Оба пузырька ушли за ядрами. Двенадцатый разрядился в драконе весь, до крупицы, и второго такого брака у меня в дюжине не было. Звезда Хлада погасла, а чертить ее заново нечем: пыльцу мне отдали всю и один раз. Изумрудный огонек на навершии посоха мигнул и погас, не прощаясь.

Прятаться было не за кого. Все, что я принес в эту яму, тварь сожрала с завидным аппетитом и носила теперь на себе броней. Только над вымороженными железами у нее так и зияло, и отошедшая плита висела косо: где прошел холод, эта порода не зарастает. В том, что сейчас на меня шло, мне с этой прорехи не причиталось ничего.

Узурпатор вдохнул. Из пасти ударил не туман, а поток — плотный, ревущий, с шипением. Он плавил уцелевшие грибные стволы на ходу и разбирал черную почву в кипящую жижу. Бежать было поздно, отбиваться нечем, и я успел подумать только, что счет закроют без меня и не в мою пользу. Земля ударила в сапоги.

Мясник встал между мной и потоком. Приказа не было. Приказывать было нечем — резерв я вычерпал до скрежета, канал истончился в волос. В боку у него работало то, что я вбил туда сам, в самом начале, костяным долотом: руна Глухого Повиновения, и втер я в нее костяную муку с толченым обсидианом, и муку брал коровью, потому что коровья дешевле. Руна вспыхнула лиловым. Других вариантов она не предусматривала никогда.

Зеленое врезалось ему в грудь. Он не попятился. Уперся обсидиановой ногой в дно, и поток пошел вокруг него по бокам, вспенивая грязь и выедая в ней борозды. Хитин на боках вспух, пошел пузырями и потек черными ошметками. Трубчатые кости оголились и стали чернеть.

Над нами перестало ходить кругами. Синица завалилась на левое, как заваливалась уже привычно, и села ему на загривок. Проросший сустав давал ей одну посадку. Она ее потратила. Костяные коготки взяли позвонок. Пластинки поганки на ней уже занялись желтым тленом. Птица не пробовала подняться, лишь повернула ко мне пустые бисеринки и щелкнула клювом — сухо, один раз, как щелкала мне в лицо на каждой сдаче разведки.

Эта струна дергалась у меня однажды сама — тогда, на полпути в эту дыру, когда птицу отрезало от группы и она позвала меня из низины, потому что нашла падаль. Много падали. В смете Вольных рот ее не значилось, и я в тот день решил, что она стоит своих накладных расходов.

Теперь она лопнула. Обожгло холодом, воздух вышел из легких, и на месте, где секунду назад стояли двое, стало гулко. Мясник рыкнул. Боли в этом не было, мертвецы ее не ведают. Так гудит форма, которая больше не держит. Обсидиановая нога, подарок Монолита, пошла сетью светящихся трещин. Хрустнуло сухо. Камень раскололся надвое, туша дрогнула, завалилась на бок и осыпалась к моим сапогам грудой серого праха.

Поток иссяк. Из глотки вышел сиплый остаток и затих. Я стоял в тени того, что от них осталось, и тень эта была уже никакая.

— Мы дышим, — сказал Спорыш откуда-то из-под воротника. Он полез наверх, накренился и снова съехал, на этот раз шляпкой вниз. Забирался обратно долго. — Дышим, хозяин. Эта чешуйчатая перечница выдохлась.

Потом он увидел, куда смотрю я.

— Ох, — голос у него сорвался и не набрался обратно. — Наш рогатый… Он же не жаловался никогда. Ни разу. Ему на второй день ногу выдрали, а он…

Дальше воздуха ему не хватило. На дымящийся прах сползла с воротника капля. Мокрая, и только мокрая — светить ему было нечем уже давно. Я и это отметил, потому что отмечать входит в привычку.

— Спите спокойно. Отличные были инструменты.

Я толкнул носком сапога оплавленный обломок обсидиана. Он был еще теплый. За весь поход я вел приход и убыль честным числом, и число всегда сходилось, потому что я его сводил. Свести это было не с чем. В графу убыли идет то, что ты потратил, а Мясника я не тратил. Мясник потратился сам, и подписи моей под этим расходом не стояло. Такое некуда писать.

Строевой состав — ноль. Свита — ноль. Сухой остаток: гоблин, костяной нож, посох без огня. И гриб, который не считается, потому что грибу я никогда не был хозяином — так, держателем шва.

Гора в тумане не шевелилась. Козырь свой тварь выложила, и осталась должна мне за двоих. Долги я собираю лично. Я разжал и снова сжал пальцы на рукояти ножа и пошел в туман предъявлять счет.

Предыдущая главаГлава 17 из 19Следующая глава