К книге
Взрывные грибыГлава 13: Зов Глубин
68%
Глава 13: Зов Глубин
13

«Расход считают до дела, а не после. После — это уже не расход, а убыток, и оплакивать его будешь ты, а не заказчик.»

Гоблинский Логистик Шмыг Коротконогий

Дальше пошла дорога, и о ней рассказывать особо нечего. Восемь дней я вел тысячу тел на юго-запад, и каждый день Грибница брала с меня по мелочи: где промоина, где кислая лужа, где просто рассыпался тот, кто шел последним. Я перестал считать Легион по головам и начал ориентироваться по нитям — их было меньше, и они хотя бы не разваливались. Спорыш к четвертому дню перестал требовать гнили и начал требовать сочувствия на редких привалах. Драконьи сны меня больше не тревожили.

Под конец этого перехода по грибным зарослям земля пошла податливая и влажная, как рыхлая губка. Свет остался только свой, грибной, и в этом свете тени от стволов ходили по копошащейся за спиной колонне. Споры висели в воздухе завесой, оседали на лице и на руках и покрывали все липким слоем, который я перестал стирать на второй сотне шагов.

Потом лес оборвался, будто его отсекли тесаком, и мы встали на краю провала.

Спуск был почти отвесный, шагов на двести вниз, и весь заплыл толстым слоем перламутровой слизи. В слизи мерцали крупные скопления светящихся спор, россыпью, как нарывы. Они пульсировали.

— Синица, проверь дорогу.

Птица сорвалась с загривка Мясника и пошла вниз, планируя над самым склоном. Тень ее скользнула над одной из бляшек, и та вспыхнула. Из слизи выхлестнули десятки тонких сияющих нитей. Синица щелкнула клювом, вильнула и ушла вверх, оставив им пару перьев-пластинок. Нити втянулись обратно.

— Хозяин, мы туда не пойдем, правда? — Спорыш побледнел до тусклого голубого. — Эта дрянь переваривает все, что ее коснется! Мы станем бульоном еще до того, как увидим его морду!

— Сперва проверим. — Я вытянул хлыстом из задних рядов троих старых помятых солдат. — Вы трое. Шаг вперед.

Мертвецы прошаркали к краю и рухнули на склон. Едва трухлявые тела покатились по слизи, сбивая наросты, склон ожил. Споры полыхнули сапфировым, из слизи вырвались нити и оплели барахтающихся наглухо.

Зашипело влажно. На горение это не походило: плоть темнела и оплывала, а не обугливалась. В лицо ударило приторной забродившей гнилью, от которой резануло глаза и подкатило к горлу. Через несколько ударов сердца от троих не осталось ничего, и свечение потускнело.

Я стоял и считал.

Три тела ушли за семь ударов сердца, и на них потратилась одна бляшка. Бляшек на склоне я насчитал восемьдесят с лишним и брошенных считать не стал, потому что счет был не в них. Двести шагов вниз, скольжением — это дольше семи ударов, но не намного. Значит, вопрос был в том, хватит ли у меня тел, чтобы все восемьдесят бляшек в нужную минуту оказались заняты чем-нибудь помимо меня.

По моим прикидкам хватало. Прикидка держалась на том, что растворяются они одинаково быстро и что нижние тела не пропадут даром, а лягут в колею.

— Ты собираешься спустить туда всех, — прошелестело в голове.

— Я собираюсь спустить туда всех сразу, — уточнил я. — По одному она съест по одному. Разом — не успеет.

Ткач помолчал, прежде чем ответить.

— Ты рассуждаешь как этот Лес.

— Я рассуждаю как подрядчик, у которого кончается смета.

Легион переминался позади. Тысячи мертвецов пялились на своего создателя пустыми впадинами. Из них добрая половина не слышала меня прямо, потому что Ткач шел у моего плеча, а не в середине стада, и до дальнего края его голос не доставал.

Дальний край пришлось поднимать руками. Я прошел вдоль обрыва до конца строя, толкая каждую сотню отдельным импульсом, и на это ушло больше времени, чем на весь мой расчет. Ткача я с собой не взял, потому что таскать его туда-обратно означало снова отдать его в двести шагов от меня, а один раз мне за это уже показали.

Двенадцатый ледяной стоял в конце и, как всегда, не в линию. Под ним натекла лужа: гриб на его панцире держал холод хуже остальных, и на подходе к Яме, в этой духоте, он подтекал уже не капая, а струйкой. Вода стекала по слизи вниз и оставляла на перламутре бледную дорожку.

Я посмотрел на дорожку и на бляшку в двух шагах ниже, которая на воду не отозвалась.

Вот это стоило бы обдумать. У меня было двенадцать носителей морозных спор и склон, который жрет все живое и мертвое, и если холод бляшки не будит, то по промороженной полосе можно спустить хоть весь Легион без потерь. Проверять это — значит извести двенадцатого целиком на разведку, а он у меня один из дюжины, и дюжина расписана на глотку дракона.

Я решил, что расчет с телами вернее. Тел много, авангард один. Впоследствии я к этой мысли возвращался, и не один раз.

— Мясник — первым. Прокладывай колею. Остальные — за ним. Вниз, не останавливаться.

Легион отозвался протяжным шелестящим стоном.

Первым на склон шагнул Мясник. Туша рухнула на слизь и покатилась, а обсидиановая нога с оглушительным скрежетом вошла в породу и пошла плугом. Бурая жижа летела веером. Первые нити ударили в хитин и по нему же скользнули.

Следом в провал хлынула лавина. Сотни солдат, споровиков и бесформенных кусков мицелия рухнули на склон, сбивая друг друга, переворачиваясь и сплетаясь в один несущийся ком. Правое крыло сошло с края одновременно с приказом. Левое сошло позже на полвздоха — и этого полвздоха хватило, чтобы оно легло не в колею Мясника, а на чистую слизь рядом с ней. Бляшки на левой полосе получили их всех и целиком.

Ловушки захлебнулись. Не потому, что мой расчет был хорош, а потому, что органики привалило больше, чем они могли взять: на место каждого растворенного падало пятеро. Нижние слои растворялись и стекали, и по этому стеку задние ряды шли уже почти свободно.

Авангард пошел последним, и вот на нем стало видно то, что я утром поленился проверить. Под шляпками ледяных слизь схватывалась в сизую наледь, наледь не пульсировала, и бляшки под ними молчали — все двенадцать съехали, не потеряв ни куска панциря, по полосе, которую сами себе и сделали.

Двенадцатый съехал первым, потому что снова вышел не туда, куда я его ставил.

Я это видел уже снизу, с шляпки дождевика, в потоке чужой гнили, и сказать по этому поводу мне было нечего.

— Наша очередь, пупырышек!

Я подбежал к валявшемуся у края трупу гигантского дождевика, отломал ударом посоха широкую плотную шляпку, бросил ее на слизь и запрыгнул сверху. Спорыш заверещал и впился гифами мне в шею, когда мы сорвались вниз.

Ветер ударил по ушам и выбил слезы. Мы шли на скорости, подпрыгивая на неровностях, и в лицо летели ошметки чужого разложения. Далеко впереди обсидиановый таран Мясника поднимал фонтаны жижи, и капли доставали до нас грязным дождем. Я присел ниже, работая древком как рулевым веслом, и вонзал его в слизь на виражах, чтобы не вылететь из колеи.

Ткач съехал в двух шагах от меня, стоя. Он не падал и не балансировал — просто спускался стоя, как спускаются по лестнице, и я, лежа животом на грибной шляпке в потоке чужой гнили, находил это оскорбительным.

— Мы все умрем! Мои нежные гифы растворятся в этом котле! — истерично визжал напуганный до кончиков гиф Спорыш. — Ты не полководец, ты спятивший самоубийца!

— Держись! Впереди посадка!

Мясник вломился на ровное с грохотом, разбрасывая черную маслянистую грязь. За ним с чавканьем приземлилась лавина, и на дне выросла шевелящаяся куча из уцелевших и переломанных.

Моя шляпка на полном ходу влетела в затор из споровиков. Я кубарем слетел с нее, проехался лицом по вязкой почве, пересчитал ребрами пару панцирей и впечатался спиной во что-то мягкое и склизкое.

— Остановка конечная, просьба освободить экипаж, — прохрипел я, выплевывая черную грязь с пыльцой.

Правое колено я при этом вывернул. Не сломал, но встать удалось со второго раза и с помощью посоха, и дальше всю Яму я прошел, наступая на правую чуть осторожнее, чем следовало бы человеку, который собирается драться с драконом.

Ткач приземлился рядом, не издав лишнего звука, и даже мантию себе не помял.

Воздух здесь был густой до осязаемости — сера, застоялая смерть и давящий запах чужой искаженной жизни. Земля под сапогами мелко вибрировала.

Я стал считать потери и на середине счета понял, что считать затруднительно: половина того, что лежало на дне, лежало кусками, и определить, был ли этот кусок бойцом или частью бойца, я не мог. Вышло примерно: от тысячи осталось около половины, и это была оптимистичная примерность.

Споровиков я пересчитал точно, потому что их и так было мало. Из сорока одного дошло двадцать шесть.

Пятнадцать мешков с газом за двести шагов спуска — по цене это выходило дешевле, чем шестьдесят один боец за шесть шагов промоины, и я поймал себя на том, что сравниваю. Раньше я такого не считал вовсе. Раньше у меня просто не было столько тел, чтобы вести им отдельную бухгалтерию. Пока я пересчитывал, Спорыш сполз с воротника мне на грудь и завел свое:

— Хозяин, а если бы ты пустил ледяных первыми, а всех остальных за ними?

— Тогда я потерял бы одного ледяного, если бы наледь не держала.

— А ты потерял пятьсот.

— Пятьсот у меня было. Ледяных двенадцать. — Я убрал руку с колена, чтобы он не заметил, как я его придерживаю. — Считай сам, пупырышек: за что мне платят, за трухлявых или за промороженную драконью глотку?

Он послушно посчитал и заткнулся, что для него было редкостью, а меня это утешило меньше, чем должно бы.

— Мы на месте, — сказал я, вглядываясь в пульсирующую тьму, откуда шел низкий утробный рокот. Перехватил посох поудобнее и шагнул первым — пусть Легион привыкает, что вперед иду я, а не команда.

* * *

«На всякой дороге сидит мытарь, даже если дорога пустая. Не заметил его — значит, уже заплатил и не понял чем.»

Хапуга Двупалый, мздоимец Третьей Пошлинной Управы

Дно Ямы не чавкало. Оно подавалось под сапогом, как теплое брюхо чего-то дремлющего и очень большого, и на каждый шаг отвечало встречным движением, будто примеривалось. Из цвета ушел последний зеленый. Осталась гамма застарелого синяка — грязно-лиловое, багровое, угольное, — и в этой гамме грибы стояли ощетиненные костяными шипами в локоть, а шляпки над шипами наливались светом в такт удару снизу.

БУМ-БУМ. БУМ-БУМ.

Удар шел из-под подошв и вновь отдавался в костях. Правое колено, вывернутое при посадке, отзывалось своим, помельче и чаще. Откуда у гриба сердце? Чему там биться — куску перепревшего мицелия, гоняющему по жилам едкий сок? Или это тысячелетняя злоба стучит о ребра из окаменевшей древесины? Я оперся на посох и решил, что вопрос академический, а колено нет.

Спор в воздухе стояло столько, что каждый вдох приходилось проглатывать, как ком колючей шерсти. Висеть они перестали, а вместо этого закручивались медленными спиралями, и спирали уходили вниз, туда же, куда бил стук.

Спорыш на плече сел. Не заткнулся — сел, как садится фонарь, в котором кончается масло: сияние ушло в дрожащую серую точку, а голос ушел вместе с сиянием.

— Их тут слишком много, — выговорил он тихо, и это было хуже любого визга. — Хозяин, я тут не голос. Я тут один из миллиона.

Я набрал воздуха, чтобы ответить. Это было последнее, что я сделал по своей воле в ближайшие пять десятков ударов сердца.

Вонь гнили сдала место сухому запаху чернил, пыли и сургуча — духу казенной комнаты, где тебя уже ждут и уже вписали в ведомость. Земля поползла волнами, выпуская наружу корни, и корни обернулись руками нищих, тянущимися к подолу мантии. Слева мелкие бледные поганки встали в хоровод и писклявыми голосами затянули про величие перегноя и неизбежность компоста. Я отметил, что поют они не в лад, и пошел дальше.

Прямо по курсу стоял громадный поганковидный гриб. Складки коры на его стволе сложились в брезгливое лицо, шляпка изогнулась чиновничьей шапкой, а деготь, капавший с ее края, оказался чернилами. Тени вокруг сгустились в стражу с алебардами из гнилой древесины и сомкнули кольцо.

— Стоять, чужак, — прогудел гриб голосом столичного вымогателя, которому до пенсии два года. — Въездная пошлина в Круг Гниения. Пятьдесят золотых или костяной посох. Без оплаты прохода нет. Далее — конфискация имущества и принудительные работы на благо грибницы.

Бюрократия в эпицентре — вполне в духе местной природы. Я взвесил. Тратить резерв на лесного клерка и его свиту — верх некомпетентности, силы мне нужны на хозяина Ямы. Взятка выходила дешевле.

— Пятьдесят? Грабеж средь белого дня. — Я развязал кошель. Кругляшки приятно холодили пальцы и этим успокаивали. Тени качнулись ближе, наставив алебарды. — Тридцать, и мы забываем о квитанции. Пару серебряных сверху за молчание.

Мытарь оскалился рядами кривых щепок и протянул навстречу корявую ветку.

— Ты кому суешь… — Голос Спорыша шел откуда-то из-за двери, из очень далекой комнаты. — Это пень, хозяин. Это пень с шипами.

Я отмахнулся и стал отсчитывать.

Тогда он вогнал гифы мне в шею. Не вцепился, как на спуске, — вошел, на всю длину, под самый воротник. Я дернулся и перенес вес на правую. Колено сложилось.

Боль пришла чистая, без прикрас, и морока в ней не было ни на волос. Мир сел на место. Хоровод поганок оказался зарослями жгучего мха, руки нищих — корнями, а мытарь со свитой — грибным стволом, и с шипов этого ствола в двух вершках от моего лица мерно капала слизь, прожигавшая камень. Рука, сжатая в кулак, висела над шипом — будто в ней и вправду только что было золото.

Я убрал руку. В ней ничего не было.

— Кхм. Проверка бдительности, — сказал я вслух, потому что нужно было что-нибудь произнести. — Вы прошли.

— Я тебя укусил, — сообщил Спорыш, все еще тихо. — В следующий раз кусаю сразу. Без переговоров.

Ткач Спор стоял в трех шагах и не шевелился. Я повернулся к нему.

— Ты стоял и смотрел.

— Ты остановился и говорил, — прошелестело в голове. — Я полагал, что ты говоришь.

— С пнем?

Ткач помолчал. Вторая его заминка за поход, и я уже понимал, что заминка у него означает то же, что у меня.

— Я не знал, что ты видишь неправду, — отозвался он наконец. — Споры — это воздух. Воздух не лжет.

Вот и вся моя страховка от местного дурмана: древний Хранитель Круга, для которого миазмы Ямы — погода, и который не догадывался, что у чужака голова устроена иначе. Чужаков в его эпоху здесь не водилось.

— Запоминай, — я обтер шею, на пальцах остались синие ниточки. — Меня эта дрянь берет. Увидишь, что я разговариваю с деревом, — вмешивайся. Не жди, пока меня укусят.

— Я запомню, Владыка Тлена.

Потом я обернулся к Легиону, и шутить стало нечем. Пять десятков ударов сердца меня держала контора. Приказ за это время никуда не делся. Приказ был «вперед», а волна не умеет останавливаться сама. Я сам это выяснил на марше и сам себя этому выучил. Пятьсот мертвецов, оставшихся у меня после спуска, честно шли вперед все то время, пока я торговался, и впереди была не земля.

Черная слизь, налитая по всему дну, держала как клей и не держала вовсе: подошва шла, опоры не было. Передние ушли по бедро и продолжали переставлять ноги. Задние напирали. Кто падал, тот уже не вставал — масса сверху вминала его вниз, и слизь принимала. Из черного торчали только шляпки, которые я и стал считать.

— Стоять!

Легион встал. Встал хорошо, разом, — единственное, что эта орава умела делать чисто. Левого крыла в ней не было.

Оно и не могло встать: команду «стоять» оно приняло на полвздоха позже, как принимало все, а полвздоха здесь стоил ровно столько, сколько успевает опуститься голова. Кривой узел на дне низины Изумрудной Колыбели, который я всю дорогу списывал на усталость, объяснился весь и целиком: узел не расходился, он ждал места, где полвздоха будет стоить пятьдесят тел.

Пятьдесят одно. Со спекшимся трехшляпочным уродом, которого я поднял единым бойцом и не стал разделять, потому что масса подчинялась нити. Масса подчинялась до конца. Она шла вперед и утонула вперед.

Всего по головам вышло сто девятнадцать.

Сто девятнадцать бойцов за беседу с пнем. На промоине я отдал шестьдесят один и знал, за что плачу. Тут я не платил. Тут у меня взяли, пока меня не было, и это оказалось совсем другое чувство, чем я от себя ожидал.

Споровики не потеряли ни одного. Двадцать шесть мешков с газом качались на поверхности, как пузыри в котле, тыкались друг в друга боками и ждали приказа. Единственная хорошая новость за день. Я взял ее на заметку.

— Синица, ищи твердое. Мясник, выковыривай.

Мертвая птица снялась с загривка буйвола и пошла вверх. На высоте двух моих ростов воздух перестал ее держать: крылья загребали густое, подъема не выходило. Она щелкнула клювом и свалилась обратно, а дальше работала броском — разбег, прыжок, планирование шагов на двадцать, посадка. Летать в Яме можно было только вниз.

С загривка Мясника ее пустые глазницы разбирали дно лучше моих глаз. Она вела буйвола по жилам твердой породы и клювом отсекала щупальца, которые тянулись из луж к его живой ноге.

Мясник вломился в гущу со скрипучим ревом. Обсидиановая передняя уперлась в породу, зазубренные рога поддевали вязнущих под шляпку и выкидывали на сухое. Слизь добычу не отдавала: она тянулась за телами жгутами, похожими на натянутые сухожилия, и жгуты лопались с влажным треском.

С теми, кто сел глубоко, выбор был короткий. Тянуть целиком — это несколько попыток и время, которого не было: пока рогатый возится с одним, рядом опускаются трое. Рвать надвое — одна попытка. Верх с ядром в шляпке стоит дороже низа с ногами, а ходить оно потом будет на чужих ногах, бесхозных у меня теперь хватало.

— Верх, — показал я посохом. — Только верх.

Мясник рвал. К концу у меня прибавилось шесть десятков половинок, которых предстояло собирать заново из запчастей, и ни одного лишнего утопленника. Мертвецы падали на твердое кулями. Кто-то терял иссохшие руки, у кого-то раскалывалась шляпка. Меня это больше не занимало.

— За шкирку их и на сушу, — я похлопал буйвола по боку, и рука ушла в липкое по локоть. — Молодец, рогатый.

— Полководец снова в силе, — заметил Спорыш. Свечение у него выровнялось до тусклого голубого, до наглого синего еще не дотянуло. — Хозяин, а те сто девятнадцать…

— Заткнись, пупырышек.

Он и заткнулся. Гифы из моей шеи при этом не вынул, а я не стал просить.

БУМ-БУМ. БУМ-БУМ.

Стук шел громче. Хозяин Ямы получил свою пошлину и даже не поднялся за ней с места. Я выстроил своих грибных легионеров заново — потрепанных, укороченных, перемазанных черным.

— Вперед, — скомандовал я хрипло. — Идем по наводке пернатой, где твердо. И если кто-нибудь еще увидит гриб с протянутой рукой — рубите, не докладывая.

Пошлину я на сегодня уже внес. Сто девятнадцать. Сдачи не дали.

Предыдущая главаГлава 13 из 19Следующая глава