К книге
ШестимерныйГлава 5
19%
Глава 5
5

Тхорну нужно было три недели, чтобы объехать остальные деревни уезда, так что он оставил у нас бумагу с печатью и уехал — по факту, дал нам время чтобы проститься с Весей.

И все эти три недели Веся была совершенно счастлива и насколько я её знал, она не притворялась — более того, её аж распирало. В этот небольшой промежуток времени я снова увидел свою сестру такой, какой она была раньше.

Целыми днями она сидела с девчонками у колодца и рассказывала им про столицу, про то, что в школе есть лестница в семьдесят ступеней и по ней все ходят в белом. Откуда взялась эта лестница, я так и не понял: Тхорн ни про какие ступеньки не рассказывал, я слушал весь разговор и запомнил его дословно. Мне кажется, она её просто выдумала.

Милошу, сыну старосты, она между делом сообщила, что вернётся через семь лет и обязательно вылечит его от глупости, и он обиделся так, что не разговаривал с ней до самого отъезда. Со старшей дочкой нашей соседки она подралась, когда та ляпнула, будто Весю берут не за её талант, а потому, что столичным прынцам нужны простые деревенские девки. Вцепилась ей в косу так, что разнимать пришлось вшестером.

Первое время к нам в избу вся деревня ходила как на праздник. Приносили кто пирог, кто мёду, кто моток ниток, садились и по часу разглядывали Весю — так, будто она уже была не деревенской, вытянувшей счастливый билет, а уже столичной дамой, а у нас чисто проездом. Впрочем, родители были не особо против, ибо подарки были достаточно весомые.

— Ты, Ясна, гляди, — говорила Кузиха. — Двадцать два серебром. Мой-то остолоп за всю жизнь таких денег не видывал.

— Может, и не видел, — соглашалась мать.

— Свезло тебе.

— Действительно.

Мать всем отвечала одинаково — коротко, ни с кем не споря и ничего никому не обещая, так что к концу второй недели ходить люди перестали.

На второй неделе Веся начала раздавать свои вещи.

Имущества у неё было немного, но своё она всегда берегла: слегка поломанный костяной гребень, доставшийся от бабки, синяя лента, которую она за всю жизнь надевала раза четыре, и заяц. Заяц был лучшей вещью, что у неё имелась, — отец выстругал его из берёзы, когда ей было пять, уши откололись почти сразу, глаз остался один, нацарапанный, зато зад вышел такой толстый, что заяц стоял и не падал, на какую поверхность его не ставь.

Гребень она отдала Кузихиной средней дочке, ленту — Милошевой сестре, а зайца утащила куда-то на дальний конец улицы.

— Ты чего раздариваешь? — спросил как-то я.

— А зачем мне?

— Ну… Как зачем…

Я не нашёл, что ответить.

— Мне там всё новое дадут, — сказала Веся, — Чего я поеду со всяким деревенским барахлом? Засмеют же!

Сказано это было очень бодро, и я стоял и смотрел ей в затылок, пока она возилась с узлом, в который собирала одежду.

В детдоме, когда кого-то забирали в семью, он вещи не раздавал, а наоборот сгребал всё своё в кучу, до последней ручки, потому что "своё" — это единственное, что выделяет тебя из серой массы других сирот.

Отец пропал на два дня.

Ушёл утром с рогатиной, сказал, что до Гнилиц и обратно, и не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день. Мать про него не сказала ни слова, только зачем-то выходила на крыльцо — раза четыре за вечер.

Он пришёл на третье утро, пьяный.

Я в жизни не видел его пьяным и сначала даже не понял, что с ним такое. Он не орал, не буянил и ничего не бил, просто сел на крыльцо, не дойдя до двери, и остался там сидеть — здоровенный, сгорбленный, с повисшей головой. От него несло кислятиной, а вид у него был не злой даже, а какой-то беспомощный.

Я вышел и сел рядом. Мне было пять лет, я ему был по колено и понятия не имел, что в таких случаях делают мелкие дети. Не начну же я ему пояснять, что для Веси этот путь гораздо лучше, и всякое другое? Поэтому просто решил посидеть.

Он помолчал, потом положил мне на голову руку — тяжёлую, между прочим, как полено.

— Тиш.

— Ага.

— Я ведь ничего не могу сделать…

И всё, больше он ничего не сказал, а я не ответил, потому что он был прав. Так мы и сидели, пока мать не вышла и не увела его в дом.

* * *

Подъёмные Тхорн привёз в холщовом мешочке — двадцать две монеты серебром, крупные и тяжёлые, с профилем короля, которого я до тех пор в глаза не видел. Мать высыпала их на стол при всех: при отце, при Весе, при мне.

— Один. Два. Три.

Считала она ровно, не спеша шевеля губами. Отец сидел напротив и смотрел в стену, Веся стояла у печи и ковыряла ногтем побелку.

— Двадцать один. Двадцать два.

Потом сгребла монеты обратно в кучку и пересчитала заново, с самого начала, вслух, до двадцати двух.

Если бы она в тот момент заплакала, всем стало бы легче, включая её саму. Но она молча ссыпала их в мешочек и убрала в глиняный горшок под печью, туда, где стоял такой же горшок с крупой.

— Ложитесь, — сказала она. — Завтра рано вставать.

Отец так и сидел, глядя в стену.

— Ясна, — пробормотал он.

— Что?

— Ты их не трать пока.

Мать вытерла руки о передник.

— Не собиралась.

Тогда я решил, что она просто боится, как бы не украли. У нас в Лозе вообще не крали, но таких денег в деревне отродясь не видели, и осторожность казалась разумной.

Ночью Веся залезла ко мне под овчину.

Зимой она так делала часто, а к весне перестала, потому что начала считать себя уже большой. А тут придвинулась, обняла меня сзади и зашептала в макушку:

— Тиш, ты спишь?

— Не.

— Тогда слушай! Ты, главное, живи, понял?

Я молчал.

— Кушай хорошо, всё кушай, даже репу, даже если противно. И на речку без меня не бегай, зимой особенно, а то утопнешь, или простудишься, или ещё чего. Только летом и с ребятнёй! И здоровее становись, ты понял? Обещай мне.

— Обещаю.

Она помолчала, а потом заговорила быстрее, и я почувствовал, что она улыбается — там, в темноте, где я ничего не видел.

— А мы с тобой ещё встретимся. Ты знаешь, какой я богатой стану? Я целительницей буду, самой лучшей, мне жалованье станут платить. Знаешь сколько?

— Сколько?

— Много! Больше, чем в этом горшке, гораздо больше!

— Ого.

— Вот тебе и "ого". И мы все переедем в столицу, всей семьёй. Мамка будет ткачихой, у неё руки хорошие, она своё ателье откроет, и к ней все богатые тётки ходить будут, платья шить. Папа трактир возьмёт, у него получится, он за что не берётся, у него всё получается. А ты…

Она задумалась.

— А ты что захочешь, то и будешь делать. Понял? Что захочешь, потому что у нас деньги будут.

Я лежал и слушал, как одиннадцатилетняя девчонка расписывает мне жизнь своей мечты, и еле сдерживался, чтобы не спросить то, что меня волновало.

"Веся, ты давно знаешь?"

Четыре слова, и я бы точно успокоился, но я так и не спросил.

— Понял? — сказала она.

— Понял.

— Ну и спи тогда.

Она заснула первой, а я ещё долго лежал и слушал, как у меня за спиной выравнивается её дыхание.

* * *

Утром приехали телеги, и всё закончилось очень быстро. Три недели тянулись как не знаю что, а само по себе действо заняло минут двадцать.

Смотреть вышла вся улица. Староста выкатился первым, поздоровался с Тхорном за руку и минут пять что-то ему втолковывал: про дорогу, про мост через Лозу, про то, что если понадобится постой, то милости просим. Тхорн слушал вежливо и кивал.

Потом он подошёл к матери.

— Тёплое у девочки есть?

— Кожух есть.

— Не годится. Нам месяц до столицы ехать.

Мать промолчала. Тхорн обернулся и сказал что-то одному из своих, тот сходил к телеге и принёс плащ — мужской, конечно, но большой и толстый.

— Теперь он твой, — сказал Тхорн. — Закутайся и сиди спокойно.

Веся держалась. Держалась, когда прощалась с девчонками и каждой говорила что-то смешное, держалась, когда мать поправляла ей ворот и целовала, держалась, когда отец присел, взял её лицо в обе ладони и, приложившись лбом об её лоб, ничего не сказал.

Ко мне она подошла последнему и присела на корточки.

— Ну? Помнишь, что обещал?

— Помню.

— Смотри у меня!

И щёлкнула меня по носу, как всегда, потом залезла в телегу, села и помахала всем сразу — весело, размашисто, как машут с корабля, отправляющегося в кругосветное плавание. Тхорн сказал что-то возчику, и телега тронулась.

Вот тут её и прорвало.

Телега успела проехать шагов десять перед тем, как у Веси разом переменилось лицо, будто с него содрали маску. Она рванулась вбок, к самому краю телеги, и закричала.

— МАМА!!!

Никогда она её так не называла — "мам", "мамка" было, но не так, а сейчас орала так громко, что один из мужчин придерживал её за плечо, не грубо, просто чтобы не вывалилась из телеги.

Мать не сдвинулась с места.

Я смотрел на мать пристально — она не побежала, не крикнула и даже руки не подняла, так и стояла посреди улицы, чуть повернув голову, и лицо у неё было белое, как смерть. Она простояла так, пока телеги не скрылись за поворотом у мельницы.

А я побежал.

Снова, как и с истерикой немногим раньше, решения я не принимал, оно как-то само вышло: в какой-то момент оказалось, что я уже несусь босиком по холодной весенней грязи, что улица кончилась и я уже резво несусь по дороге.

Телеги шли медленно, и я их почти догонял, и наверное бы догнал. Проблема была только в том, что пятилетний задохлик, который ещё и каждое утро выжимает из себя ману до состояния полного изнеможения, как правило, бегает недолго.

Какое-то время я продержался, а потом ноги подкосились, я упал плашмя, проехался лицом по мёрзлой глине и остался лежать, потому что встать не было сил. Из носа струйкой побежала кровь.

Я лежал и выл. Не орал от злости, как тогда во дворе, а именно выл, уткнувшись в грязь, хотя смысла в этом не было никакого: телеги ушли уже шагов на сто.

Один раз я поднял голову.

Тхорн сидел в задней телеге, лицом вперёд, и смотрел прямо на меня. Мы так и смотрели друг на друга секунд пять: он — чистый, прямой, с сумкой на коленях, я — в грязи посреди дороги, с разбитым лицом. Наверное, стоило быть осторожнее, потому что я смотрел на него не как пятилетний. В моём взгляде смешались обиды на всё — на мать, на отца, на самого себя, и наконец на жизнь. Только на Весю я обижаться просто не мог.

Однако Тхорн даже не поморщился. Он лишь вынул свою книжечку и что-то в неё записал.

А вскоре телега уже ушла за поворот.

Обратно я шёл долго, босиком, вытирая нос рукавом, и где-то на полдороге вспомнил про зайца.

Не знаю, почему именно тогда: в голове было пусто, вот туда и полезло что попало. Я вспомнил, что берёзовый заяц с одним глазом теперь живёт на дальнем конце улицы у какой-то девчонки, которую я даже не знаю по имени.

И у меня появилось дело.

Домой я не пошёл, а свернул к дальним дворам и нашёл её. Звали её (информацией снабдила проходящая мимо знакомая) Липа, было ей года четыре, и когда я подошёл к их дому, она как раз сидела на завалинке и возила этого зайца по земле.

— Отдай.

— Не-а.

— Он не твой, — просопел я.

— Мне Веся подарила!

Тут возразить было нечего. Я походил вокруг неё кругами, посопел и в конце концов вытащил из-за пазухи свой нож — деревянный, отец выстругал мне его весной, чтобы я не лез к настоящим, и я его, между прочим, очень любил.

— Меняемся.

Конечно, от такого предложения не отказываются, даже девчонки. Липа взяла нож, повертела его для вида, и отдала зайца.

Дома я отковырял за печкой доску пола, которая и так шаталась, сунул его в щель и закрыл, никому ничего не сказав.

* * *

Изба стала больше.

Она не изменилась ни на вершок — та же лавка, та же печь, тот же угол, где сохли травы, — просто её вдруг стало слишком много. Веся занимала места на троих: она топала, орала, хлопала дверью и постоянно тащила со двора то щенка, то лягушку, то Милошеву сестру. А теперь стало слышно даже, как в сенях капает с крыши — раньше шума было слишком много, чтобы дать место такому тихому звуку.

Отец начал уходить в лес чаще и возвращаться позже. Один раз он вернулся среди ночи, я слышал, как он возится в сенях, а утром на столе лежал заяц — настоящий, битый, здоровенный.

— В такую пору мясо жёсткое, — сказала мать, — И сколько ты за ним ходил? Месяц бы подождал, и дюжину таких принёс бы!

— Знаю.

— Так чего ходил?

Он не ответил.

А я перестал разговаривать с матерью.

Это была подлость, я понимал это уже в первую неделю, но остановиться не мог.

Сцен я не устраивал, я вообще ничего не устраивал — я просто с ней не разговаривал.

— Тиш, поешь.

Молчу и сажусь есть.

— Ты меня слышишь?

Молчу.

— Отец где?

Пожимаю плечами.

Если просила подать — подавал, посылала за водой — шёл.

Продержался я четыре месяца, и мать за это время не наказала меня ни разу: не крикнула, не схватила за ухо, не сказала "а ну отвечай, когда с тобой говорят". Она ни разу это не помянула, и так же молчала со мной.

Один раз, в мае, она всё-таки не выдержала. Я нёс от колодца ведро, зацепился за что-то и вылил половину. Как раз когда она вышла на крыльцо.

— Тиш.

Я поднял ведро и пошёл обратно.

— Да что ж ты делаешь-то, — сказала мать мне в спину, тихо и без злости, скорее устало.

Я дошёл до колодца, набрал заново и вернулся, а она уже ушла в дом.

В июне я слёг с лихорадкой дня на три, и обе ночи она просидела рядом, меняла тряпку и поила меня какой-то дрянью. На третий день я в полубреду сказал ей спасибо, а потом выздоровел и опять замолчал.

Деньги она не тронула.

Я лазил проверять: сначала мне просто хотелось на них посмотреть, а потом это превратилось в привычку — раз в две недели сунуть руку в нишу под печью и пересчитать. Двадцать две, и так было всегда.

В июле пришли за податью, и не хватило семи медных. Отец выгреб всё, что было, потом взял две шкуры и поволок их в Брод — в июле, когда шкуры не берут, — и продал за бесценок; я слышал, как он потом сказал матери, что отдал почти даром. В августе кончилась соль, и мать три недели ходила занимать её по горсти. А в сентябре Гужа предложил отцу отработать зиму у него на дворе, что для охотника было почти оскорблением, и отец согласился.

И всё это время горшок стоял под печью в двух шагах от них обоих.

Я сидел на полу, ковырял щепкой доску и никак не мог уложить это в голове. Если деньги нельзя тратить, то зачем их вообще брали? Получается, Весю отдали ни за что: соль всё равно кончилась, подать всё равно нечем платить, отец всё равно батрачит у старосты — а мешок лежит.

Тогда я объяснил это себе самым простым способом, до которого мог додуматься: мать на что-то копит.

Первое письмо пришло в конце сентября, с казённым обозом.

Милош читал вслух, при всех, а я стоял в толпе, между чьих-то ног, и слушал, как парень по слогам разбирает письмо моей сестры, а полдеревни слушает и умиляется.

Буквы, сказал Милош, кривые, и клякс три штуки.

Ехали они тридцать один день. В школе есть лестница в семьдесят ступеней — всё-таки нашла, хотя я до сих пор думаю, что она просто придумала это, чтобы не портить репутацию у бывших подружек. Платье Веся носит белое, дают сразу два, потому что одно всегда в стирке. Наставницу зовут сестра Пелагия, у неё на подбородке бородавка с волосом, а за косой надо следить, а то отрежут. Кормят кашей и мясом, овощами и фруктами, десерт дают три раза в неделю. Она уже умеет затягивать порезы и небольшие ранки.

А в конце сестра попросила прислать сушёной малины, а то здешняя не такая.

Деревня хохотала, а Кузиха сказала:

— Ишь ты, малины ей. Небось кушает там, как столичная барышня!

— А ещё чего? — крикнули из толпы.

— Всё, — сказал Милош и повертел лист. — На обороте пусто.

Мать взяла письмо, поблагодарила старосту и пошла домой, а дома положила бумагу на стол и села.

Вечером она сходила за Милошем и отдала ему две горсти сушёных грибов, чтобы он прочёл ещё раз — дома и только ей. Он прочёл, она выслушала стоя, у печи.

— Спасибо, Милош. Иди.

Голос у неё был совершенно ровный, а руки тряслись так, что она не смогла с первого раза завязать очередной мешок с травами.

В тот вечер я и сдался — не потому что растрогался, а потому что наконец сложил всё вместе.

Веся сделала это для меня, конечно, и я был уверен, что это именно она поговорила с матерью, но в любом случае — даже если бы меня и не хотели отдать кожевнику, она бы всё равно решила ехать. Тут у неё были семья и друзья, это верно, но там у неё друзей тоже будет полно, а семью у неё забирают не навсегда. Возможно, её фантазии о сытой жизни в столице были не такими уж фантазиями…

В любом случае, для Веси это лучший вариант. Не для меня, да и не для матери с отцом, но для неё.

Так что я решил, что делать ситуацию ещё сложнее для матери смысла нету. Да и детская обида, которую я к ней испытывал, уже отошла.

Я слез с лавки и подошёл к ней. Она перебирала траву и головы не подняла.

Я постоял рядом, поковыряв пальцем стол.

— Спокойной ночи.

Она замерла — на секунду, я бы и не заметил, если бы не смотрел специально.

— Спокойной ночи, — сказала мать и снова взялась за траву.

Вот и всё, больше в тот вечер ничего не было.

Ночью я, как обычно, выжался в последний раз за сутки.

Опустошение.

Очки Пути: +2

Путь магии — Ученик Железа: 600 / 2 000

Шесть сотен.

Я смотрел, как строчка тает передо мной, и в кои-то веки думал не про очки, а про Урмень. Месяц пути, город, где стоит лестница в семьдесят ступеней и школа, в которой мою сестру кормят как королеву — по сравнению с нашей деревенской жратвой, конечно.

Хотя, когда отец начал ходить за деньгами от школы, забрав их сразу за несколько месяцев, мы стали жить веселей. Все долги он раздал сразу же, так ещё и купил хорошенького поросёнка, который буквально через несколько месяцев обещал превратиться в здорового хряка.

На самом деле, я даже не знал толком, в какой столица стороне. Дорога стоила два серебром с обозом, это я узнал, а у меня не было ни одной медной монеты и в ближайшие годы не предвиделось. Читать я не умел и вообще не умел ничего, кроме как греть себе ладонь и терпеть.

Родня имеет право приезжать раз в три года, за свой счёт.

Значит, когда-нибудь кто-то из нашего дома туда всё-таки поедет. И то, что это будут не отец с матерью, я понимал уже тогда.

Предыдущая главаГлава 5 из 26Следующая глава