К книге
ШестимерныйГлава 3
12%
Глава 3
3

Тот год был второй неурожайный подряд.

Летом дважды заливало покосы, пшеницу испортила местная саранча, а картошка уродилась мелкая, одна ботва. Осенью с доски у колодца прочитали бумагу, из которой следовало, что подать поднимают на четверть, потому что королевству нужны деньги на охрану восточную границу. Мужики послушали, поматерились и разошлись. Спорить с доской было незачем.

К январю в доме кончилась соль.

Это звучит несерьёзно, пока не поживёшь без неё. Без соли не засолить рыбу и мясо, а несолёные оба этих продукта до весны не доживают. К тому же, честно признаться, то, что мы ели, соль просто спасала, и без неё нашу водянистую кашу стало есть ну совсем невмоготу.

Репа, каша и вода, вот и все продукты питания. Мать первое время красиво резала порции, смешивала репу то с морковкой, то с редькой, но потом перестала — всё, кроме репы, закончилось.

Ещё кончились нитки. Мелочь, но в тот год чинить приходилось всё, и я помню, как мать пол вечера распускала старую холстину, чтобы подшить отцу рукав.

А ещё у неё кончилось терпение, но это я понял позже.

Отец в декабре свозил в Брод шкуры. Он рассчитывал на девять монет, а привёз шесть, потому что зимой шкуры везут все и цену сбивают. Он положил их на стол, мать пересчитала, ничего не сказала и убрала.

Мне тогда было четыре.

Счётчик у меня стоял на трёхстах восьмидесяти, и я знал, что до первой ступени осталось около восьми месяцев, если не болеть. Я старался не болеть. Это, надо сказать, было единственное, что я вообще мог сделать полезного для этого дома.

* * *

Проснулся я от голосов.

В избе было темно и холодно — печь протопили с вечера, и к ночи тепло держалось только у самой стены. Я лежал на лавке, накрытый с головой, и сначала даже не понял, отчего проснулся. Говорили тихо, за печкой, где родители спали.

Потом я разобрал слово «младший», и перестал дышать.

Мне понадобилось секунды три, чтобы всё сообразить.

Так, не двигаться. Дышать ровно, как во сне, и слушать.

Говорили это мать с отцом.

— …всё равно не жилец, — говорила мать.

Голос у неё был обычный. Она говорила чётко и по делу — так же, как считала монеты и так же, как объясняла бабам, сколько дней поить ребёнка отваром.

— Он третий год такой. Бледный, худой, блюёт через день. Ветла руками разводит. Я ему уже всё дала, что знаю.

— Но он ходит, — сказал отец.

— Ага, ходит и падает. Ты сколько раз его поднимал!

Отец промолчал.

— Ну допустим, произойдёт чудо, и дотянет он до семи, — сказала мать, — а что дальше? На Мерке ему намеряют пустое, я тебе сейчас говорю, я таких видела. И останется он у нас — ни в школу, ни в гарнизон, ни к делу. Хилый и слабый, одним словом лишний рот. И так до старости, пока мы его не переживём.

— Дарья кузина тоже слабая была.

— Дарья кузина померла в семнадцать!

— Ну так не от болезни, её ж медведь загрыз!

Дальше была пауза. Я лежал и считал удары сердца — очень тяжело осознавать, что вот там, в метре от тебя, решается твоя судьба.

— А пока он маленький, за него ещё берут, — сказала мать, — В Броде кожевник Шибан ищет подручного. Берёт с пяти лет, кормит, одевает! Ремесло верное. Живут при нём уже двое, оба сыты.

— Он их бьёт.

— Он их кормит, и уж получше нашего!

Отец опять промолчал.

— И Веся, — сказала мать. — Ты про неё думал?

— А что Веся?

— А то, что ей одиннадцать! А и её надо в чём-то выдавать. У неё одна юбка, Дарен, одна. Она в ней и на речку, и на праздник, и всюду!

Я слушал и думал: вот сейчас он скажет, что Веся тут ни при чём и нечего одно на другое перекладывать.

— И есть приют при храме, — сказала мать. — Матери-в-Снегу. Туда отдают за три серебром. Только там правила: семья на ребёнка больше прав не имеет. Совсем — ни забрать, ни навестить.

— Три серебром, — повторил отец.

Медленно, будто всерьёз рассматривал.

— Это же деньги, Дарен, и довольно большие! Это соль, это продукты, понимаешь? Это подать, наконец, и ты не будешь отрабатывать долг у Гужи, будет больше времени на охоту в сезон! Веся в тёплом ходить будет наконец-то!

Я слушал и поймал себя на том, что считаю вместе с ней.

Три серебром. Подать за год — полторы. Соль на зиму — четверть. Оставалось больше монеты в запас. Она была права. Арифметика сходилась идеально — в этих подсчётах только не было чувств.

— Нет, — сказал отец, — Забудь.

И всё. Больше он ничего не сказал.

Я ждал продолжения. Я реально лежал и ждал, что сейчас будет вторая часть фразы, та самая, ради которой люди вообще открывают рот: он мой сын, и я его никуда не отдам, и закрыли разговор.

Второй части не было.

— Почему забудь? — спросила мать.

— Ну… не надо, Ясь, — Отец завозился. — Давай до весны подождём. Весной видно будет. Может, выправится.

— До весны он может помереть, — сказала мать. — И тогда мы не получим ничего.

Тишина.

Потом она добавила, уже мягче — и вот от этого мне стало по-настоящему нехорошо:

— Ты подумай, Дарен. Я не гоню. Я просто говорю, как есть. Возможно, тебе стоит вернуться к…

— Подумаю, — резко сказал отец, я впервые слышал такой жёсткий тон от него.

Я лежал до рассвета.

Хорошо помню, что я тогда чувствовал, потому что чувство было неожиданное, какое-то прямо-таки странное. Близкое к обиде, но не она — на обиду у меня уже давно не хватало сил, я весь свой запас уже израсходовал в прошлой жизни.

Я испытывал дежавю.

Мне было восемь лет, и я лежал в спальне на шесть человек, и слышал из коридора, дверь в который распахнулась сама по себе, как воспитательница объясняет кому-то по телефону: этот трудный, этого никто не возьмёт, этот так в интернате и досидит. Она не была злой женщиной. Она просто говорила по делу — спокойно, как человек, который двадцать лет на этой работе и уже умеет прикидывать, кого возьмут, а кого нет. И о том, что в кровати лежит мальчик, который мечтает о маме с папой, она просто не думала.

Мать за печкой говорила тем же голосом.

И я лежал в темноте, четырёхлетний, в чужом мире, за бог знает сколько световых лет от той спальни, и думал одну простую вещь.

Вот я и вернулся туда, откуда начал.

Всё то же самое. Другой язык, другие стены, другая женщина неподалёку — а расклад тот же самый. Я никому не нужен, и даже простой, той самой любви, которую получает большинство людей просто так, материнской, мне что в том, что в этом мире не видать.

К рассвету я твёрдо решил одну вещь.

Я доживу до семи. Не постараюсь, а доживу. Назло, тупо, из чистого упрямства, которое, судя по всему, и есть единственное, что во мне работает без перебоев.

И к этим семи годам я должен стоить больше, чем три серебром.

Я тогда ещё не знал, что такое Мерка на самом деле. Я знал только, что это день, в который приезжает человек из столицы и говорит про тебя, кто ты такой, и после этого всю жизнь решают уже за тебя. Значит, у меня было три года на то, чтобы к этому дню стать хоть чем-нибудь.

* * *

Следующие две недели я работал как ненормальный.

Это, конечно, была глупость. Я это понимал уже тогда, но остановиться не мог: мне надо было хоть куда-то деть то, что во мне сидело после той ночи. Я выжимал ману утром, потом ещё раз в обед, потом таскал воду наравне с Весей, хотя ведро еле поднимал с земли, когда оно было наполнено на треть.

Кончилось предсказуемо. Меня свалило на четыре дня, и счётчик за эти дни не сдвинулся ни на единицу.

Мать поила меня отваром и говорила отцу через плечо:

— Вот. А ты — подождём до весны.

Она была уверена, что я загибаюсь. И, если положить руку на сердце, она была не так уж далека от истины.

Разговор продолжился через два дня, и — вот что важно — начал его отец.

Они сидели у окна, он делал древки для стрел, она перебирала сушёную траву. Начиналось всё с пустого: что в колодце воды маловато, и как бы к весне не остаться совсем без воды. А потом отец, не поднимая головы, сказал:

— Ты про кожевника-то… узнавала, сколько он держит? До какого возраста берёт?

Он спросил это буднично, как спрашивают цену на овёс.

Я сидел на полу у печи и ковырял щепкой пол.

— Забудь, — сказала мать.

Отец поднял голову.

— Забудь, — повторила она. — Никуда мы его не денем.

— Ты же сама сказала…

— Ага. И теперь сама говорю — забудь. Всё, Дарен.

Она отвернулась к траве, и больше эту тему в доме не поднимали.

Никогда. За все следующие годы — ни разу.

И я не понял. Реально не понял, и это было очень странно.

Потому что я привык, что у любого решения есть причина, и причину обычно видно, если посидеть и подумать. А тут сколько бы я не сидел и не думал, ничего не сходилось. Почему мать так изменила своё мнение, оставалась для меня неясным. Возможно — затеплился огонёк надежды у меня в груди — она вспомнила, что я не просто голодный рот, но ещё и её ребёнок?

Однако, в плане достатка, ничего не изменилось. Соль не появилась, подати не отменили. Я не выздоровел — наоборот, за эти два дня меня вырвало трижды, потому что я упрямо выжимался на пустой желудок. Отец не заработал денег, потому что ходить в лес был не сезон, и лотерею мы уж точно не выиграли.

Я перебрал все варианты, до последнего дурацкого, но ни один вариант не объяснял главного — почему это случилось так резко и почему после этого разговор закрылся раз и навсегда.

Тогда я пошёл к Весе.

Она сидела на дворе и точила о камень отцовский старый нож, хотя ей это строжайше запрещали.

— Веся. Мамка говорила, про меня. Ночью.

Она даже не вздрогнула. Продолжала возить ножом по камню.

— Ну?

— Что меня отдадут. В Брод.

— А, — сказала Веся. — Это она просто так.

— Как просто так?

— Ну так, — Она пожала плечами и наконец на меня посмотрела — весело, безмятежно, глядя прямо в глаза, — Она всегда сперва ляпнет, а потом передумает. Она в прошлом году нашу корову продавать хотела. И меня, между прочим, к тётке в Гнилицы отправить хотела, чтоб я там жила. Ну и что, отправила?

— Не отправила.

— Вот, — Веся вернулась к ножу. — Так что не выдумывай.

Она врала.

И понял я это не по внешнему виду, нет, внешне она идеально скрывала, что волнуется.

Я понял это по ножу. Она точила его ровно, размеренно, ни разу не сбившись, — а Веся не умела делать ничего размеренно.

Я стоял и смотрел на её рыжую макушку и понимал, что мне четыре года, что у меня нет ни одного рычага, и что если я начну давить, она просто рассмеётся и убежит.

И я не стал выпытывать причину.

* * *

Дальше был год, когда моя жизнь круто изменилась.

Веся стала странной.

Первое, что бросилось в глаза: она перестала меня оставлять. Раньше она носилась по деревне со своей компанией, а меня брала, когда вспоминала. Теперь она таскала меня всюду. На речку, за хворостом, к колодцу, в чужие огороды. Один раз она полдня просидела дома, потому что я лежал после утренней продувки маны и не мог идти.

Потом — она начала меня учить, и всерьёз, с раздражением, когда у мелкого карапуза не получалось.

— Смотри сюда. Вот это так, этот сюда, и так затягивай. Ну-ка сам.

Мне было четыре года, пальцы как сосиски, ещё и слабость с самого утра. Естественно, я завязал ей узел вкривь.

— Опять. Ещё раз!

— Веся, мне…

— Ещё раз, я сказала!

Она учила меня разжигать растопку в мороз — сырую, которую надо расщипывать и класть шалашиком. Она заставила меня трижды подряд развести огонь на снегу, и когда я обморозил пальцы, она отогревала их в своих тёплых ладонях и ругалась так, что я половину слов слышал впервые.

Вот ещё что изменилось — она перестала драться.

Веся дралась всегда. Она дралась с мальчишками у мельницы, дралась с девчонками у огородов, один раз укусила старосту за палец, и её за это выпороли, чем она гордилась полгода.

А той весной Милош, старостин сын, при всех сказал ей что-то про нашу семью и про то, что мы у них зимой брали зерно.

Раньше она бы вцепилась ему в лицо, без вариантов, снова пришлось бы матери краснеть.

Но в этот раз она уничижительно посмотрела на него, взяла меня за руку и увела.

Я обернулся. Милош стоял с открытым ртом — он, походу, тоже ждал драки.

И наконец, вечерами она начала накачивать меня информацией.

Она ложилась рядом на лавку, подпирала голову рукой и говорила — тихо, подряд, будто читала список.

Как звали бабку по матери и как она умерла. Где стояла старая изба, до пожара, и что подвал там до сих пор есть, только его закрыли досками. У кого в Броде можно ночевать, если припрёт, — у бондаря на Кривой, он отцу по гроб должен, в его большой семье всегда можно остановиться на недельку-другую. Где отец прячет второй нож. Что мать всегда сначала кричит, а потом делает по-твоему, если переждать часик.

Я лежал, слушал и запоминал, потому что делать было больше нечего.

И ни разу — ни разу за весь год — я не спросил, зачем она мне это рассказывает.

Я был слишком занят прокачкой. У меня в голове был свой мир, состоящий весь из продувки маны. Я каждый день подсчитывал заработанные очки и думал, что делаю самое важное дело в этом мире.

А в середине лета она задала мне вопрос.

Мы лежали на берегу, обсыхали после речки. Веся жевала стебель осоки и смотрела в небо, и я думал, что она уже задремала.

— Тиш.

— М.

— Ты меня помнить будешь?

Я повернул голову. Она продолжала смотреть в небо.

— Ты вон маленький, — сказала она. — Маленькие ничего не помнят. Кузин Ждан своего отца не помнит, а ему четыре было, когда тот утоп.

— Буду, — сказал я.

— Точно?

— Точно.

Она помолчала.

— Ну и ладно тогда.

Она резко вскочила на ноги, и начала швырять в воду камешки, и уже через минуту орала, чтобы я смотрел, как она делает восемь блинчиков подряд.

Я потом полдня прокручивал этот разговор в голове. И — честное слово — истолковал его так, что она боится помереть от какой-нибудь болезни, как половина деревенских детей.

Ни одна другая мысль мне в голову не пришла.

* * *

В конце лета я искал её и нашёл в дровянике.

Она сидела на колоде, спиной к двери, и ревела.

Ревела беззвучно, зажав себе рот ладонью. Плечи ходили. Я стоял в дверях, наверное, секунд пять.

Потом она обернулась.

И вот тут я увидел вещь, которую сложно забыть — она изменилась в лице. Одна секунда — и передо мной уже не слезливая девочка, а обычная Веся.

— Ты чего? — сказала она нормальным голосом.

— Ты плачешь… — протянул я.

— Я палец занозила, — сказала Веся и показала мне палец, — Вот, глубоко. Больно, зараза.

На пальце ничего не было.

Я это видел — стоял в двух шагах и отлично видел, что на пальце ничего нет.

И я ответил:

— А, ясно.

У меня было правило.

Оно родилось ещё в другой жизни, когда мне было десять, и звучало так: не лезь — станет хуже. Не спрашивай человека, что у него случилось. Не пытайся починить то, что тебя не касается. Если полезешь, тебе объяснят, что ты лезешь не в своё дело, и хуже станет и тебе, и ему.

За двадцать пять лет это правило меня ни разу не подвело, потому что человек, который не лезет в чужие дела, никогда в общем-то не ошибается.

И всё же, теперь мне кажется, что произнеси я тогда три простых слова — Веся, что случилось, — и возможно, она бы не держала всё в себе. Возможно, мы бы поговорили с ней, и ей стало бы легче.

Но я ничего не сказал, лишь развернулся и вышел из дровяника.

* * *

Той осенью счётчик наконец сдвинулся туда, куда я его два года тащил.

Я продул ману утром, на пустой лавке, лицом к стене, и вытерев рот, увидел строчку.

Опустошение.

Очки Пути: +1

Путь магии — Ученик Меди: 400 / 500

Четыреста.

Сто до первой ступени. Примерно два дня на очко — значит, месяцев семь. К лету, у меня будет новый ранг. Или, чего я боялся, вообще ничего не будет.

Я лежал и думал, что у меня всё идёт по плану.

За стенкой Веся готовила небольшому выводку наших цыплят корм, и что-то напевала, громко и фальшиво, как всегда.

Ей оставалось жить с нами семь месяцев, и она уже это знала.

А я тогда не знал ничего.

Предыдущая главаГлава 3 из 26Следующая глава