К двум годам я умел только одно: делать ладонь тёплой.
Не прям кипяточной, а слегка тепловатой, как если подержать её над печкой и убрать. Это длилось секунды две, потом рука гасла, а меня начинало мутить. За день у меня получалось делать так раз пять или шесть, и после каждой попытки я несколько часов лежал с закрытыми глазами и ждал, пока изба перестанет качаться.
Полгода я честно думал, что дальше станет легче.
Не стало. Тепла от ладоней было ровно столько же, и мутило ровно так же. Серая строчка Системы не появлялась, и я не понимал, почему она не появляется. Что я делаю не так?
А потом, Веся сходила к знахарке.
Она всю зиму кашляла — глухо, с присвистом, по ночам будила весь дом. В феврале мать, испробовавшая всё, не выдержала и повела её в Гнилицы, к своей учительнице, бабке Ветле, за восемь вёрст по накатанной колёсами телег дорожке.
Вернулись они к вечеру. Веся ввалилась в избу первой, красная от мороза и страшно собой довольная — так, будто её не лечили, а посвятили в какую-то важную тайну.
— Мне бабка Ветла всё рассказала, — объявила она с порога.
— Разувайся, — сказала мать.
— Подожди ты, я Тише рассказываю! Так вот, она сказала мне про ману!
Я уже лежал на своей подстилке у печки, и до этой секунды честно собирался спать.
Веся стянула валенки, залезла ко мне с ногами и начала рассказывать. Восьмилетний ребёнок, который пересказывает слова взрослого, — это отдельный жанр: половина слов перепутана, зато интонация точь-в-точь бабкина.
— Мана сама не растёт, — сказала она важно. — Вот сколько дали, столько и есть. Чтобы больше стало, надо всю до капли выгнать. Совсем всю, чтоб внутри пусто было. Тогда тело злится и наращивает чуть-чуть сверху.
— Это она тебе зачем сказала? — спросила мать от печи.
— Чтоб я не делала.
— И правильно.
Веся выдержала паузу и добавила, понизив голос:
— Я один раз попробовала. Летом ещё.
— И? — услышала мать.
— Меня стошнило с крыльца. Прямо на Кузину собаку.
Я лежал и старался не выдать себя лицом. Вот оно что! Я полгода делал по капле в день, а надо было наоборот — выжигать всё до дна.
— Вот видишь, — добавила мать, — Кому оно надо, себя медленно убивать? Один раз выгонишь — потом два дня как дохлая ходишь. Само вырастет.
Да, эту фразу я в прошлой жизни слышал тысячу раз. Само рассосётся, само наладится, само придёт с опытом. Но никогда ничего не приходило.
Однако здесь было другое. Здесь бабка Ветла, которая, судя по всему, в жизни не открыла ни одной книги, только что честно и бесплатно выдала мне рабочий механизм по прокачке способностей. И, похоже, вся деревня его знала. И никто им не пользовался — не потому что это какое-то тайное знание, а просто потому, что никому не хотелось ходить дохлым.
Ночью я не спал и считал.
Я считал спокойно, как считал когда-то, хватит ли до зарплаты, если сегодня взять пельмени, а завтра прожить на воде. Голова у меня для этого приспособлена лучше, чем для всего остального.
Пятьсот очков до первой ступени. Одно очко за одно опустошение. Если делать пять раз в день — сто дней. Три с половиной месяца.
Я лежал в темноте и почти смеялся. Сто дней. Я в той жизни на курсы английского ходил дольше и не выучил ничего.
Наутро я начал.
Первая неделя оказалась хуже всего, что я мог придумать, — а фантазия у меня богатая.
Выгнать всё до капли — это блин не сделать ладонь тёплой пять раз подряд. Это как выжимать тряпку, которая уже сухая. Сначала идёт легко, потом тяжелее, потом тебе кажется, что внутри вообще ничего нет, а оно ещё есть, просто сидит глубже, и надо давить дальше.
Последние крупицы запаса маны уходят хуже всего. Их приходится прямо-таки выскребать.
А потом накрывает.
Меня выворачивало, но к удобству родителей рвать было нечем, потому что ел я как двухлетний, то есть немного, и после нечастых приёмов пищи обычно забывал про тренировки. К тому же у меня дрожали руки — мелкой дрожью, как у пьяного. Знобило так, что зубы стучали в тёплой избе. Голова была тяжёлая, будто её набили мокрым песком, и в ушах стоял тонкий звон, который к вечеру уходил, а наутро возвращался.
На третий день я не смог поднять голову с лавки до полудня. На четвёртый меня замутило от запаха еды, и я не ел ничего, только пил. На пятый я потерял сознание.
И главное, чего я не учёл: тело не резиновое.
Мой красивый план на сто дней сломался уже на третьи сутки. Я выложился утром — а к обеду понял, что выжимать больше нечего. То, что натекало обратно, было даже не каплей, а тенью капли. Я честно выгнал и её, и ещё раз, и ещё, и Система на это никак не отозвалась.
Она отзывалась только на первое за сутки. На то самое, настоящее, до дна.
И даже это выходило не каждый день. Иногда я вставал и понимал, что внутри пусто ещё со вчерашнего, что выгонять просто нечего и надо ждать, пока мана накопится.
Я пересчитал заново. Получалось не сто дней.
Получалось, что при хорошем раскладе я выжимаюсь дважды в пять дней. Значит, пятьсот очков — это не три месяца. Это годы. Два, три, если очень повезёт — чуть меньше.
Я лежал на лавке, тихий, мокрый и злой, и ждал, когда внутри что-нибудь шевельнётся: разочарование, отчаяние, желание бросить. Что-то из привычного набора.
Не шевельнулось.
В той жизни я два года подряд ходил в пункт выдачи, за который мне зарплату, и не получал от этого ничего, кроме этих самых денег, которые уходили на еду и прочие базовые потребности. Ни опыта работы, ибо моим ремеслом мог заниматься и любой школьник, ни улучшения социальных навыков, ничего. Здесь мне предлагали три года мучений — и в конце гарантированно давали результат, который записан в Системе, и благодаря которому я смогу исполнить мечту.
Тут даже думать было не о чем. Я был согласен на любые мучения.
Через месяц я поставил опыт.
Мне надо было понять одну вещь: имеет ли смысл выжиматься по нескольку раз в день, если очко всё равно капает только за первое. Я решил проверить это честно, как проверяют нормальные люди, а не как проверял я в прошлой жизни, то есть на глазок и один раз.
Десять дней я делал только одно опустошение — утром, и больше не трогал себя вообще.
Следующие десять дней я выжимался по четыре-пять раз: утром до дна, а потом ловил каждую вернувшуюся каплю и выгонял её тоже.
Счётчик показал одинаково. Четыре очка там, четыре здесь.
Значит, объём не решал ничего. Значит, можно было спокойно выжиматься раз в сутки и остальное время лежать.
Но за эти десять дней я заметил другое, и это оказалось интереснее.
Тепло стало приходить быстрее. Раньше мне нужно было секунд десять, чтобы нащупать внутри силу и потянуть за неё, теперь же хватало двух. И ладонь теплела прямо там, где я хотел, а не непонятно где. Один раз я даже сумел прогреть не всю ладонь, а только два пальца. Те, которые сам выбрал.
Система на это никак не отреагировала. Она вообще не считает такие вещи.
Однако, это показывало мой прогресс.
А потом, мать нашла меня в сенях.
Я не помню, как туда вышел. Помню лишь, что мне надо было проветриться, потому что в избе стоял запах варёной репы и меня от него мутило сильнее обычного. А дальше провал в памяти, вообще ничего не помню. Очнулся я уже на лавке, с мокрой тряпкой на лбу, а надо мной стояли мать и отец.
— Дышит спокойно, — сказала мать. — Лоб не горячий.
— Он же не жаловался, — сказал отец. Голос у него был растерянный.
— Он никогда не жалуется.
Мать помолчала и добавила:
— Слабый он. Болезненный. Такие долго не живут.
Отец что-то ответил, тихо, я не разобрал.
— Не я решаю, — сказала мать. — Кормить будем как всех. Больше ничего сделать нельзя.
Она напоила меня каким-то настоем — горьким, с болотным запахом, — и ушла дальше варить репу.
А я лежал и понимал, что мне только что невероятно повезло.
Потому что вопросов ко мне больше не будет. Ни почему я бледный, ни почему меня рвёт, ни почему я по полдня лежу лицом к стене. Всё уже объяснено, и это всех устраивает.
Я не спорил. Мне было даже удобно находиться в такой позиции.
Опустошение.
Очки Пути: +1
Путь магии — Ученик Меди: 9 / 500
К трём годам это перестало быть подвигом и стало работой.
Утром, пока все ещё спят, — выжаться до дна. Отлежаться. Потом день: смотреть, слушать, запоминать, кто чей, кому сколько должны, что говорят у колодца. Вечером заснуть. Проснуться. Повторить.
Просто одно и то же, изо дня в день, восемьсот с лишним раз подряд.
И вот тут выяснилась смешная вещь.
Оказалось, что делать одно и то же годами без всякого удовольствия — это то, в чём я реально лучший.
Я иногда думал: если бы мне тогда сказали, что мой единственный настоящий навык — это терпеть, я бы, наверное, обиделся. А теперь это был, считай, моя самая мощная способность!
Хуже всего было в феврале.
Я тогда простыл — по-настоящему, с жаром, — и три недели не мог выжаться ни разу. Просто внутри ничего не набиралось: тело тратило всё на то, чтобы меня не угробить, и на мои упражнения ему было наплевать.
Двадцать один день счётчик стоял.
Вот это было тяжелее любой рвоты. Когда ты работаешь и видишь цифру — ты держишься. Когда же лежишь и цифра не двигается, начинается ровно то, от чего я страдал в прошлой жизни: ощущение, что ты стоишь на месте, а время идёт.
Разница была одна, но решающая. Я знал точно, что счётчик не сломался. Он просто честно не двигался, потому что я его не двигал.
Как только я встал на ноги, он пошёл дальше с того же места. Ничего не пропало.
Иногда только это чувство прогресса и держало меня.
Про Лозу к тому времени я знал уже почти всё.
Шестьдесят дворов, все друг другу родня или должники, а чаще и то и другое сразу. Староста Гужа, у которого во дворе стоял единственный на деревню каменный амбар. Колодец на площадке между четырьмя домами, а рядом с ним — доска, куда раз в сезон прибивали бумаги с объявлениями из гарнизона.
К этой доске я приходил как на работу.
Читать я тогда ещё не умел, но старостин сын Милош читал вслух — громко, с выражением, потому что это был единственный случай, когда его, глуповатого паренька, который только читать и умел, слушали все вокруг. Из бумаг я узнал, что подать в этом году поднимут на четверть. Что в Сумежье опять видели волчьи следы и в лес до весны ходить парами. Что в Стылом Броде набирают в гарнизон парней от шестнадцати, кормят и одевают.
И ещё я узнал слово, которое тогда пропустил мимо ушей.
Мерка.
Мужики у колодца поговорили о ней минуты две — мол, приедут через год, будут смотреть ребятню, кому семь исполнилось, — и разошлись. Никто не спорил и не радовался. Так говорят о снеге: придёт и придёт.
Отец с осени до весны обдирал шкуры.
Он сидел на низкой скамейке у окна, работал ножом и всё время что-то говорил — негромко, будто сам себе. Он рассказывал мне, карапузу, как отличить след беляка от русака, почему нельзя брать зверя у воды и что делать, если провалился под лёд. Я слушал очень внимательно, но виду не подавал, и он, по-моему, был уверен, что разговаривает всё равно что с бревном.
Один раз он застал меня сразу после утреннего опустошения.
Я сидел на ступеньках, серый, с трясущимися руками, и пытался дышать так, чтобы не вырвало. Он посмотрел на меня, ничего не спросил, ушёл в избу и вернулся с куском вяленого мяса — из своих, из тех, что он прятал, чтобы взять с собой на охоту.
Он сел рядом, и начал давать мне мясо маленькими кусочками. Сидел молча, пока я его грыз.
Потом сказал:
— Ты ешь. Поправляйся.
Ни расспросов, ни что с тобой, ни пойдём к матери — ничего.
За всю мою недолгую новую жизнь это был один из лучших моментов — помимо, конечно, того дня, когда я узнал про магию.
Мать уходила по два-три раза в неделю. Однажды за ней прибежали ночью, и она вернулась только под утро — молча повесила плащ, села к столу и долго смотрела в стену. Отец не спросил ничего, только подвинул ей еду. Я потом узнал, что у неё на руках умерла роженица.
А Веся взяла надо мной шефство.
— Раз ты болезненный, — заявила она мне тем летом, — надо закаляться.
И потащила меня на Лозу.
Речка у нас холодная даже в июле — она идёт из-под сосен, через болото, и вода в ней тёмная, как чай. Веся заходила по пояс, набирала воздух и уходила под воду с головой, а потом выныривала и орала на всю округу, какая она молодец.
— Давай! Ногами держись, руками загребай!
И я держался.
Мне было три года, я весил как мешок крупы, и меня после каждого утреннего выжимания шатало. Но Веся тащила меня туда через день, и я, честно говоря, шёл сам. Потому что делать всё равно было нечего, а закаляться моему хилому телу, которому предстояло ещё собрать свой гарем, всё-таки надо было.
А в конце того лета в Лозу приехал маг.
Единственная деревенская мельница наполовину провалилась в землю — не вся конечно, но промоина под ней была жуткая, и мужики четыре дня возили туда глину, и не справлялись. Держали её при помощи канатов, натянутых на блоки, а работяги закидывали под огромную мельницу глину — увы, про цемент в этом мире не слышали. После недели бесполезных мытарств, Староста Гужа плюнул, собрал с дворов деньги, утроил сумму из своего кармана и послал в Стылый Брод за Подмастерьем. Именно так назывался следующий ранг после Ученика, и в магии, и в мече.
Маг приехал на телеге через два дня. Обычный мужик лет тридцати, в поношенной куртке с нашивкой на плече, с сумкой и очень усталым лицом человека, который за лето объехал двенадцать таких Лоз.
Смотреть сбежалась половина деревни. Меня Веся посадила себе на плечи, чтобы я видел.
Сначала они со старостой торговались.
— Уговор был на восемь, — сказал Подмастерье.
— Уговор был до дождей, — ответил Гужа. — А ты приехал после.
— Я после дождей и должен был. Я в Гнилицах колодец чинил.
— Ну так мы тебе монету не за то, чтобы сидеть и ждать тебя, платим! Просрочил — получай меньше, вот и всё!
Кончилось тем, что сошлись на шести. Мужик пожал плечами, сплюнул и пошёл к промоине.
Я думал, будет красиво, но назвать это даже зрелищем было бы слишком.
Маг подошёл, постоял, прикинул. Потом упёрся ладонями в воздух и начал тянуть формулу — долго, секунд двадцать, и тянул её тяжело и нудно. Голос у него к концу сел. Ничего не сверкало, ничего не гремело — просто мужики с верёвками приподнимали мельницу, а маг делал ровный фундамент.
Мокрая глина на берегу шевельнулась, поползла и начала заваливаться в промоину вязким потоком, как тесто с ложки. Наконец, мужики отпустили канаты, и мельница тяпнулась в глину, прямо и жёстко, встав ровнёхонько, как раньше.
Деревня выдохнула в один голос. Кто-то захлопал. Староста немедленно принялся объяснять всем вокруг, что это он придумал послать за магом.
А я смотрел не на глину. Я смотрел на мужика.
Он отошёл к брёвнам, сел, наклонился и упёрся локтями в колени. Лицо у него было серое. Руки заметно тряслись, и он спрятал их между коленями, чтобы не видели. Кто-то поднёс ему ковш воды, он выпил залпом, половину пролив, и попросил ещё.
— Дня два у тебя отлежусь, — сказал он старосте. — Раньше не поеду, не серчай.
— Агась, — кивнул староста, — А что ж нам делать, если ещё где размоет?
— А если ещё где размоет, то без меня. — Он поднял голову и посмотрел на Гужу почти зло. — Ты думаешь, я тебе за шесть монет две глотки надорву?
Внезапно он понял, что говорит с тем, кто будет кормить его два следующих дня, и проворчал:
— Ну ладно, ладно, помогу конечно, если вдруг что случится. Харантийный срок, как говорится.
И тогда до меня дошло.
Это было оно. То, что я делаю каждое утро на лавке, лицом к стене, чтобы никто не видел, только ему после этого нужно два дня лежать!
Подмастерье выложился до дна и стал героем дня. Получил за это шесть монет и пойдёт отдыхать.
А я выкладываюсь до дна каждое утро. Уже второй год, и буду ещё много лет.
Домой я ехал на Весиных плечах и молчал, при этом думая об одном.
Возможно, очень даже возможно, что в свои тридцать, я буду гораздо круче, чем этот мужик.
Вечером я выжался ещё раз, хотя по-хорошему не стоило.
Опустошение.
Очки Пути: +1
Путь магии — Ученик Меди: 210 / 500
Я лежал на лавке, смотрел, как строчка тает над балкой, и считал в уме. Двести девяносто до первой ступени. Примерно два дня на очко, если не болеть. Значит, ещё года полтора.
Полтора года — это нормально. В любом случае, когда я перейду первый рубеж, у меня должны появиться какие-никакие способности…