К книге
ШестимерныйГлава 1
4%
Глава 1
1

— То есть как — нету?

Женщина стояла у стойки и смотрела на меня так, будто я лично унёс её коробку домой и там распаковал.

— Ваш заказ отмечен как выданный в среду, — будничным голосом ответил я.

— А я к вам что, в среду приходила? В среду он только пришёл! Заказ неделю хранится!

— Я понимаю. Сейчас посмотрю ещё раз.

Смотреть было особо негде. От стойки выдачи до стеллажа было недалеко, и я обыскал его уже трижды, имитируя бурную деятельность — всё ради успокоения клиента.

Правда нужного эффекта я, к сожалению, не добился.

— Заказа нет, — сказал я. — Можете оформить возврат, деньги вернутся.

— Какой возврат, где заказ мой? Наушники, красные такие, пять тысяч стоят, между прочим!

— Четыре девятьсот.

Это было лишнее, и я понял это сразу же. Она задышала носом.

— Умный, да? Я на тебя жалобу напишу. И в поддержку, и куда угодно!

— Напишите. Так деньги вернут быстрее.

Она подумала пару секунд, поняла, что скандалить не с кем — я просто сел за рабочий комп и начал что-то в нём тыкать, — и ушла, хлопнув дверью так, что на одном из стеллажей съехал набок пакет.

Я подошёл и поставил его ровно.

Виталий Борисович приехал в субботу утром. Полистал накладные, посмотрел на меня, потом снова уткнулся в бумажки.

— Кто в среду стоял?

График висел у него за спиной. Прямо за спиной, на стене, между инструкцией по пожарной безопасности и календарём за позапрошлый год. Было не так трудно обернуться и посмотреть.

— Николай.

— Коля? — Он даже не обернулся.

— В среду меня здесь не было.

— Ну а спрашивать-то с кого?

— С того, кто выдал неверный заказ.

Виталий Борисович вздохнул так, будто я его лично расстроил.

— Стёп. Коля ещё молодой, у него голова дырявая.

— Ему двадцать.

— Вот именно. А ты работаешь два года уже, так что по факту старший.

Никакого старшего у нас в штате не было. Была должность «оператор» и оклад тридцать две тысячи. Камера у нас висела одна, над стойкой выдачи, и смотрела она прямо на неё: Виталий Борисович считал, никто ничего не ворует, а вешать камеру над складом с принятыми товарами — оскорбление коллектива. Оскорблённым коллективом был Коля, который принимал и раскладывал заказы, привезённые на огромной фуре, по пять часов, смотрел стримы, игнорируя громкие жалобы посетителей, и в целом, делал то, за что любого другого сотрудника уже давно бы попёрли. К его счастью, Коля был не только сотрудником, но и племянником начальника пункта выдачи, который к тому же владел ещё парой десятков таких же в других районах города.

— Ну, значит, ты у нас и проштрафился, — сказал Виталий Борисович и закрыл папку. — Кто-то же должен.

Пять тысяч вычтут в середине и конце месяца. Двумя частями, чтобы, как он выразился, не так больно.

Я мог поспорить. Я вообще много чего мог — написать в трудовую инспекцию например. А что, оклад у меня белый, график на стене, соблюдение которого подтвердят многие, заодно и данные с камеры. Я мог сказать, что ухожу, или вообще просто уйти, без всяких скандалов.

Вместо этого я прикинул, во что мне всё это выльется. Месяц нервов, потом поиски новой работы, а эта была в двух станциях метро от дома, и к тому же, график был довольно свободный, конечно, когда не приходилось никого заменять.

— Понял, — сказал я.

Я отнюдь не боялся Виталия Борисовича. Виталий Борисович — типичный богатый пятидесятилетний мужик с одышкой, который два раза в год ездит в Турцию и очень гордится своей немецкой машиной. Ничего плохого я бы в жизни про него не сказал.

Я просто заранее знал, чем всё кончится, и не видел смысла тратить на это время.

Раньше я не был таким. В детдоме я, между прочим, боролся, много и охотно. Я жаловался, доказывал, а один раз даже дошёл до директора с нормальными доказательствами. Меня выслушали, покивали и не сделали ничего, потому что тем двоим, сломавшим ноутбук, который я купил на сэкономленные буквально со всего деньги, оставалось до выпуска полгода и портить отчётность никто не собирался. Кому какое дело, что какой-то пацан полгода батрачил где мог, чтобы позволить себе такую вещь?

В колледже произошла похожая ситуация. В двадцать один ещё раз, на моей первой серьёзной работе.

Ну а когда ты тридцать раз подряд делаешь всё правильно, а результат каждый раз один и тот же — то есть никакой, то на тридцать первый ты уже ничего не делаешь и сдаёшься, вот и всё.

* * *

В воскресенье у меня был выходной, и проснувшись ни свет ни заря, я полез разбирать кладовку.

Она была метр на два, с полкой под потолком и старой лампочкой. Там с самого переезда стояли коробки, которые я привёз с прошлой квартиры, жуткой коммуналки, четыре года назад, и ни разу не открыл. До этого было просто незачем. А вот сегодня меня почему-то потянуло.

В третьей коробке, под ботинками, которые я не носил с института, лежала зелёная тетрадь на двенадцать листов.

«Ковалев Степан, 4 "Г"».

На первой странице печатными буквами, написанными с таким нажимом, что бумага чуть не прорвалась:

КЕМ Я СТАНУ

Военный

Милиционер

Программист

Хозяин магазина

Чтобы была машина

Учитель физкультуры

Кинолог

Тренер по боксу

Чтобы меня взяли

Каскадёр

Кто-нибудь.

Одиннадцатый пункт был дописан позже, другой ручкой, и почерк там был ровнее — года на три взрослее.

Я даже помню, когда именно. После того как Соловьёвых забрали, а на меня лишь посмотрели, и тётка в коридоре сказала воспитательнице что-то про «трудного», думая, что дверь закрыта.

Да, это навевало воспоминания. Помню как я узнал, что отец парня, который гнобил меня в школе, был милиционером, и яростно зачеркнул эту профессию в списке. А ещё Серёга Босов, мой единственный друг, сказал мне, что кинолог — это тот, кто кино снимает, и я доверчиво написал и этот пункт в список. Да, жалко парня, пошёл в опасный бизнес и связался не с теми. На его похоронах из знакомых были только я и пара работников приюта — все остальные члены банды, для которых он, видимо, что-то да значил. Может, он умер и счастливым — я вот не надеюсь, что на моём отпевании люди заполнят всю церковь, пусть даже все и будут на чёрных джипах и с оружием.

Я закрыл тетрадь и положил её обратно в коробку. Не хочу выбрасывать, пусть полежит.

Только я разобрался с кладовкой и провёл уборку, как телефон зазвонил. Звонил Виталий Борисович.

— Стёп, выручай! Коля загулял, а работать надо!

На компе у меня стояла игра. Я купил её три дня назад по скидке и держал, как держат в холодильнике что-то вкусное, — до выходного, чтобы сесть с утра и не вставать до ночи. Я правда ждал это воскресенье.

— Тебе же всё равно делать нечего небось, — сказал Виталий Борисович, — Постой там треть смены, часа два! А там он придёт ещё может…

Я вздохнул.

— Через час буду.

Ну, хотя бы деньжат ещё подзаработаю. Благородный Коля дал мне шанс отработать те пять тысяч, что я потерял из-за его ошибки. Но игра никуда не денется, а подменить его — это часа два, ну три.

Коля так и не пришёл, и я провёл в ПВЗ всю смену.

* * *

В метро напротив меня села семья.

Отец, мать и девчонка лет пяти. Между ног у них стоял большой чемодан с наклейкой аэропорта, и сразу было видно, что едут они все вместе и надолго. Девчонка спала, уткнувшись отцу в плечо, а он придерживал ей затылок ладонью. Мать смотрела в телефон и беззвучно смеялась, потом повернула экран мужу, и дальше они смеялись уже вдвоём.

Я смотрел на своё отражение в чёрном стекле. Оно висело прямо поверх них: серое лицо, серая куртка, капюшон.

И вот там, где-то между «Автозаводской» и «Павелецкой», я загадал.

Вот бы попасть в мир, где у меня тоже было бы что-то подобное.

Где я был бы не вечно странным, неуверенным в себе сиротой. Я хочу мир, где я смогу заниматься тем, что позволит мне стать лучшим в этом. Я хочу понятности — чтобы отжался один раз, и стал сильнее на пункт. Отжался сто раз — на сто пунктов. И чтобы не было границы, чтобы то терпение и гринд, который в этом мире пропадает впустую, превращаясь максимум в деньги, которые позволяли мне и дальше влачить своё жалкое существование, вели бы к силе, к величию, к становлению величайшим.

Потом поезд дёрнуло, девчонка проснулась и захныкала, отец сказал ей что-то, и на следующей станции они вышли.

Домой я вернулся в одиннадцатом часу и не сразу понял, почему в квартире темно. Щёлкнул выключателем — ничего.

Свет отключили за неуплату. Не весь: одна розетка на кухне почему-то работала. Я постоял, посмотрел на неё, потом плюнул и воткнул чайник.

Лапшу я ел в темноте, подсвечивая себе телефоном. Шесть процентов зарядки. Надеюсь, розетку не отключат — поставлю тогда заряжаться на ночь.

Помню, о чём подумал перед сном. Ровно о двух вещах.

О том, что надо заплатить за свет, и ещё, что стоит хотя бы поговорить с Колей.

Потом лёг.

Больше ничего не было. Ни света в конце тоннеля, ни жуткой боли в груди. Просто человек лёг спать и не проснулся — наверное, это самая обычная смерть на свете.

Хватились меня дня через четыре. Не раньше, потому что раньше было просто некому.

* * *

Первым пришёл холод.

Он шёл изнутри, из костей, будто меня облили ледяной водой и оставили стоять на морозе. Я попробовал свернуться калачиком, натянуть на себя хоть что-нибудь — и не смог ничего.

Тело было. Оно просто меня не слушалось, как отлежанная во сне рука.

Глаза открылись, но толку от них не было никакого. Мутный красный свет качался передо мной, и я не различал в нём ни линий, ни предметов. Я даже не мог посмотреть туда, куда хотел: глаза уползали сами.

Пахло потом, мокрой шерстью и чем-то кислым.

А потом рядом заговорили, и я понял, что не понимаю ни слова.

Женский голос звучал устало и деловито. Мужской был ниже и медленнее.

Слов я не понимал, зато отлично понимал интонации. Она говорила коротко, будто вынося вердикт. Он отвечал длиннее и мягче, как бы слабо возражая в ответ.

Потом она сказала одно короткое слово, и оба замолчали.

Пауза висела долго. Я лежал на мокром одеяле и первый раз за две жизни испугался по-настоящему — просто и тупо испугался за свою жизнь, как животное.

Кто знает, чего хотят эти люди? Может, решили вынести меня в сарай и оставить на морозе — что кормить дармоеда?

А потом сверху на меня свалилось что-то тёплое и тяжёлое, и заорало.

Орало оно долго, на одной ноте, с подвыванием, отбиваясь ногами от чьих-то рук. Меня вдавило в солому так, что стало нечем дышать, и мне это, как бы ни было странно, ужасно нравилось. Я не понимал слов, но какая-то жуткая интуиция подсказывала, что есть хоть одно существо, которое хочет, чтобы я жил.

Что она кричала, я узнал уже потом. Всего два слова, по кругу, раз двадцать.

— Не отдам, не отдам, НЕ ОТДАМ!!!

Мужской голос сказал что-то усталое. Женский не сказал ничего. Хлопнула дверь, и сверху на меня накинули что-то тяжёлое, пахнущее овцой. Ох, вот это уже не хилое полотенце! В таком тепле у меня не оставалось выбора, кроме как закрыть глаза и засопеть.

И утром, я всё ещё был жив.

* * *

От той зимы у меня остались только слабые воспоминания. Волчий вой за стеной, который всю ночь то приближался, то уходил куда-то далеко. Женские руки, холодные и быстрые, которые и купали, и баюкали, и кормили меня без единого лишнего движения.

Запах кожи и дыма, который шёл от мужчины, и то, что он всегда брал меня одинаково — левой ладонью под спину. От этого почему-то было спокойнее всего. Всё-таки, он тоже сопротивлялся, когда мать собиралась меня выкинуть!

И голод. Не тот, который бывает, когда не пообедал, а такой, что становится главным состоянием в жизни, а всё остальное, что ты делаешь, к нему уже прилагается. Однако не знаю из-за чего точно — прошлая ли жизнь, где я преспокойно два-три дня мог только лишь пить воду, помогала, или моё новое тело было так приспособлено, но с этим я справлялся на ура.

А ещё рыжая макушка.

Она появлялась раз двадцать в день, всегда сбоку и всегда слишком близко, так что расплывалась. Она пахла рекой. Часами эта девчонка тарахтела мне в ухо, и я не понимал ни звука, но интонацию узнал сразу: так разговаривают с котятами — снисходительно, но очень серьёзно.

Это была моя сестра.

Взрослому человеку в теле младенца плохо не от беспомощности. К беспомощности привыкаешь за неделю, деваться-то всё равно некуда.

Плохо оттого, что нечем занять голову.

Тело у тебя абсолютно беспомощное, а вот голова старая-добрая. Она работает как работала, а вот дел у неё нет никаких: лежишь в темноте и слушаешь, как в доме скребут ложкой по дну котла — вот единственное развлечение.

Так что я начал работать.

Способ был дурацкий, но другого у меня не было: слушать неизвестные слова и ждать повторов. Если звук повторялся в похожей ситуации три раза, я вешал на него определённую бирку. Вот это говорят, когда дают есть. Вот это — когда открывается дверь и входит холод. Вот это она говорит ему, а он ей — никогда.

К весне у меня набралось слов сорок, значение которых я знал на сто процентов. К концу лета — под двести.

Один раз я чуть не спалился. Мать спросила у отца через всю избу, куда он дел шило, и я, забывшись, посмотрел на лавку, где оно лежало.

Она поймала этот взгляд и застыла.

Я закрыл глаза и притворился спящим. Она простояла надо мной секунд десять, потом сказала: «Померещилось», — и ушла.

Заодно я выяснил, куда попал. Это заняло куда больше времени, чем язык, и радости принесло куда меньше.

Деревня называлась Лоза: шестьдесят дворов, река, сосны и болото за рекой. Зима здесь стояла с конца октября до середины апреля, и это считалось нормальной зимой. Тяжёлая — это когда до мая.

Мать звали Ясна, и она была травницей и повитухой на четыре деревни. Её могли поднять среди ночи и увести за восемь вёрст, а вернуться она могла через сутки, с чужой кровью на рукавах и без единого слова.

Отца звали Дарен. Он был охотником и кожевником, тихим и спокойным, с руками в мелких порезах до самого локтя. Со мной он разговаривал больше, чем с кем угодно в доме, и я долго не понимал почему. Потом дошло: младенец не отвечает. Со мной можно было просто говорить, ничего особо не объясняя.

Сестру звали Веся. Ей было шесть — бойкая рыжая девчонка, громкая и лезет решительно во всё.

Однажды она свесилась ко мне через край колыбели и уставилась в упор.

— Ты чего никогда не орёшь? Все орут.

Я промолчал.

— Ну и молчи. Молчун.

А я, как выяснилось, и был Тишан.

Имя мне дала мать, и означало оно ровно то, что означало. Тихий. Тот, кто не кричит. Я не заорал, когда родился, и почти не орал потом. Это было потому, что когда я изредка начинал кричать, для поддержания так называемого сценического образа карапуза, моя маленькая гортань чуть ли не выворачивалась наружу. Не знаю, у всех ли младенцев так, или это я такой хилый, но это ужасное чувство мне хватило испытать лишь однажды. Больше я без дела не кричал.

Мать сочла это признаком слабости и назвала меня Тишаном.

Понял я это не сразу, а когда понял, долго лежал и смотрел в потолок. Это был мой единственный способ саморефлексирования.

В той жизни я тоже молчал, за что получил погоняло Молчун. В этой мне считай то же самое выдали собственные родители, только в качестве имени.

И надо сказать одну вещь про этот мир. Он не был ни высоким фэнтези, вроде Средиземья, ни тёмным грим-дарком. Скорее, более-менее реалистичный сеттинг, вроде Ведьмака.

Я почему-то ждал сказки: красивый лес, рыцари, гербы, трактиры, геройские герои. Ничего похожего.

Например, у соседей через два двора зимой волки взяли двоих детей. Просто дети пошли в сумерках за хворостом, потому что топить было нечем, а мать лежала больная. Вернулся один старший, без младших и без хвороста. Да и он через пару дней утопился.

Это обсуждали дней десять, а потом перестали, потому что весной у другой соседки умер младенец, а летом мужик утонул в Лозе на ровном месте, спьяну. Так что старые новости быстро выходили из моды.

В марте, в самый тощий месяц, в кашу подмешивали толчёную сосновую кору. И я, мелкий малыш, это ел, и даже выжил.

Подати здесь, кстати, собирали дважды в год. В тот год, когда мне было около двух, у нас забрали телёнка, и отец потом два дня подряд садился на крыльце и подолгу смотрел в одну точку.

Мать сказала ему на это одну фразу:

— Ну, не сдохли же!

Вот такой это был мир. Настоящий, очень холодный и совершенно не заинтересованный в том, чтобы я в нём как-то себя проявил.

Иногда по ночам я лежал и думал: ну и что, собственно, изменилось? Там был пункт выдачи, здесь будет какая-нибудь корчма. Там я был никем — и здесь тоже никто. Меня даже не спросили, хочу ли я стать великим героем с гаремом эльфиек или Владыкой Демонов с сотней прислужниц! Смысл тогда от этого мира, если это всё равно что наше средневековье?

А потом произошло то, из-за чего я назвал этот мир фэнтези.

Было лето, мне шёл второй год. Веся валяла дурака — она вообще всегда это делала: залезала с ногами на лавку, ела стоя, дралась с мальчишками и один раз даже укусила старосту за палец, когда он начал её за что-то отчитывать.

В тот день она свесила голову набок, покорчила мне рожи, а потом вдруг сказала:

— Смотри, дурень.

И проговорила четыре слова, быстро, на одном выдохе и чуть нараспев, как считалку. И сложила ладонь лодочкой.

В ладони у неё завёлся огонёк.

Он был размером с ноготь, дрожащий, белый с желтизной по краям. Огонёк висел над кожей, не касаясь её. Веся продержала его секунд восемь, потом он моргнул и погас.

— Уф, — сказала она и потрясла рукой, будто отсидела её.

А в избе на эти восемь секунд стало чутка теплее.

Я это очень хорошо запомнил, потому что почувствовал самой кожей. Мне стало даже легче дышать.

Она повторила. Потом ещё раз. На четвёртый у неё ничего не вышло.

— Всё, мана кончилась, — сказала Веся и надулась.

Потом посмотрела на меня и великодушно добавила:

— Ты тоже так сможешь. Все смогут. Ты просто маленький ещё!

И ушла во двор.

Мана — это было первое слово нового мира, которое я выучил не по интонации, а сразу и целиком, с первого раза.

Я лежал в колыбели почти счастливый. Возможно — конечно не точно, но вполне возможно — что высшие силы услышали мои прошения! Я и правда попал не просто в тёмное средневековье! Магия существует, я смогу стать магом! Да я готов хоть двадцать лет корпеть над учебниками и жрать одну баланду, лишь бы уметь кидать огненные шары и стрелять молниями!

Однако дальше меня ждало полгода унижения.

Формул я не знал. Веся тянула свои четыре слова так быстро, что они слипались в одно, и я не мог даже разобрать, где кончается второе и начинается третье. Спросить было нельзя: полуторагодовалый ребёнок, который просит показать формулу помедленнее, — это не умилительно, это повод звать знахарку и начать изгонять из меня беса. А так как знахаркой в деревне была моя собственная мать, то и процесс бы тоже начался незамедлительно.

Так что я делал единственное, что мог. Повторял интонацию, ибо слов не понимал.

Я выучил её мелодию, как выучивают чужую песню, не понимая текста: вверх, вверх, вниз, короткая пауза, вниз.

Я прогонял её тысячи раз, лёжа на спине и глядя в потолок. Пробовал по утрам, когда меня оставляли одного, и ночью, беззвучно, одними губами, и даже вслух, шёпотом, когда все уходили за реку.

Но увы, как бы я ни пыжился, ничего не выходило.

И вот тут стало по-настоящему плохо, потому что это чувство я знал наизусть. Так же у меня было с турником во дворе, с курсами английского, с уроками программирования и с книжкой по си шарпу, которую я купил в двадцать один год и над которой потел месяцев семь-восемь.

Ты стараешься, стараешься, стараешься, а потом смотришь на себя со стороны и понимаешь, что за три месяца не сдвинулся ни на волос. И что дело, скорее всего, не в трёх месяцах, а в тебе, потому что у других-то получается, а ты застрял на долбаных интегралах!

Убивает ведь не трудность — с чем-чем, а с ней я смирился уже давно. Убивает то, что ты не видишь, движешься ты или стоишь.

Если бы мне тогда, в той жизни, кто-нибудь показал табличку — пройдено четыре процента, продолжай, — я бы, наверное, стал совсем другим человеком. Мне и талант был бы не нужен!

На пятом месяце я решил, что хватит. Что тут, видимо, тоже нужен дар от рождения и что я снова оказался не с той стороны — как всегда, как везде, в любом из миров.

Не бросил я по одной-единственной причине: заняться мне всё равно было нечем.

Иногда всё решает не сила духа, а отсутствие вариантов.

Потому что кое-что случилось в конце следующей зимы, утром.

Мать ушла на роды в соседнюю деревню, Веся — за водой, отец ещё затемно ушёл в лес на охоту.

Я лежал на лавке, на овчине, у меня чесалось за ухом, и я в очередной раз, механически и без всякой надежды, потянул внутри себя ту самую мелодию.

А потом, абсолютно случайно, напряг маленькие ручки, будто бы сжимая их силой мысли.

И в ладони стало тепло. На один короткий миг, может быть, на полсекунды.

А потом изба поехала вбок.

Меня скрутило так, что я не успел ни испугаться, ни обрадоваться. Мир накренился, глаза будто опухли, к горлу подкатило, и меня вырвало прямо на солому — всем, что было, а было, признаться честно, немного. Уши заложило. Рук я не чувствовал совсем, обеих.

Я лежал в собственной блевотине, мокрый, с трясущимися губами, и был счастлив как идиот.

Да, у меня не вышло даже искры, вообще ничего видимого, только тепло из ладоней. Но это тепло я сделал сам, из ничего! После шести месяцев тупого повторения одной и той же непонятной мелодии!

А потом перед глазами развернулась строка.

Она висела в воздухе, чуть выше уровня взгляда, серая и полупрозрачная, и сквозь неё был виден потолок.

Внимание. Первое истечение маны зафиксировано.

Путь магии — Ученик Меди

Очки Пути: 1 / 500

Я прочитал её раз двадцать.

И первым до меня дошёл даже не смысл, а то, что буквы были русские.

Полтора года я не видел ни одной русской буквы. Полтора года у меня в голове лежал язык, на котором я не мог сказать ни слова никому. И вот они: «Внимание», «Очки», «Ученик».

А потом до меня дошло и второе.

Это же считай то, что я всегда хотел.

Один из пятисот — это начало. Пусть один, пусть из пятисот — главное, что есть цифры! Есть прогресс!

Я лежал на лавке, в блевотине, полутора лет от роду, не чувствуя рук, и смотрел на серую строчку с цифрами.

Ладно, подумал я. Пятьсот так пятьсот. Будет тебе и полтысячи. Не сегодня и не завтра, может даже больше чем через год.

Но что-то, а терпеть я умею.

Предыдущая главаГлава 1 из 26Следующая глава