Праздник Баранов назначил на воскресенье. Город мы отстояли, главного вражеского заводилу закопали, договор с прибрежными родами заключён. И Александр Андреевич рассудил, что людям надо дать хотя бы один день отдыха и веселья.
До окончательного замирения ещё далеко, однако поди объясни это матросу, который три недели спал в обнимку с пушкой и теперь твёрдо намерен выпить за победу, пока начальство не назначило очередную службу.
Готовились щедро, почти как к уездной ярмарке, где половину товара съели ещё по дороге. Женщины коптили рыбу, варили мясо в котлах и толкли ягоду с мёдом. Плотники сколотили длинные столы, матросы натянули над ними парусину на случай дождя, а Кусков ходил следом за каждым работником и спрашивал, кто дозволил взять ещё одну доску, лишний фунт масла или второй моток верёвки. Баранов терпел его ровно до той минуты, когда тот попытался отобрать у Горнера цветную бумагу.
— Не тронь. Люди поглядят и повеселеют.
— Бумага денег стоит, Александр Андреевич!
— Люди дороже.
Кусков не согласился, но спорить перестал и с того дня только записывал убытки, недобро поглядывая на учёных.
Лангсдорф с Горнером заняли дальний угол склада и никого туда не пускали. Изнутри доносились стук и немецкая ругань, тянуло серой, так что народ попроще крестился, проходя мимо.
На третий день Кусков едва не отменил праздник единоличным решением, когда Лангсдорф пришёл к нему за половиной бочонка подмоченного пороха. Баранов успокаивал его, напоминая, что отсыревшим порохом всё равно не выстрелишь. Кусков же ворчал, что не выстрелить-то нельзя, зато по весне ревизор спросит, куда девалась половина бочонка, и взыщет, как за годный.
Архипыч всю неделю хлопотал вокруг Моаны и Теи. Обеим уже было тяжело стоять подолгу, и старик соорудил им у столов отдельную скамью со спинкой, натаскал шкур, устроил навес от ветра и заранее объявил бабам, какие куски откладывать. Жёны принимали заботу, как должное, и командовали им, не сговариваясь, в четыре руки. Со стороны это выглядело как два маленьких капризных адмирала при одном старом боцмане, и боцман был счастлив.
В воскресенье с утра отслужили благодарственный молебен. В часовню народ не поместился, большая часть осталась снаружи и слушала через открытые двери. Отец Гедеон помянул убитых, и площадь на несколько минут затихла так, что стало слышно чаек; в толпе были перевязанные после штурма и вдова одного из якутатских, прибывшая с попутным грузом.
Многим здесь праздник обошёлся недёшево. Потом вышел Баранов, поблагодарил защитников Ново-Архангельска и объявил, что до вечерней пушки работы не будет, кроме караулов и ухода за ранеными. Вот тут город и поверил в победу окончательно.
Первым выступил матрос с «Невы», где-то выучившийся ходить на ходулях. Две жерди подняли его выше человеческого роста, и он зашагал над толпой, изображая то цаплю, то великана. Бабы сперва шарахались, потом осмелели, дети с визгом побежали следом. Великан переступил через бочку, чуть не сел верхом на растяжку навеса и двинулся на Баранова, обещая раздавить правителя всей Русской Америки. Александр Андреевич не отступил ни на шаг, только показал пальцем на Кускова.
— Начни вон с него. Он тебе за помятую траву счёт выставит.
Матрос на ходулях попытался поклониться Кускову и едва не рухнул. Его подхватили за обе жерди, публика захохотала, а Кусков потребовал записать, кто это тут собрался без спросу топтаться возле склада.
Следом вышел жонглёр. Сперва он перебрасывал деревянные шары, потом добавил к ним нож, второй и небольшое ядро. Лисянский немедленно подошёл и осведомился, от какой пушки взят боеприпас и кто разрешил. Жонглёр от неожиданности упустил шар, зато тяжёлую добычу удержал, за что и получил дозволение продолжать — при условии сдать её в погреб под расписку. Умеет Юрий Фёдорович поддержать веселье.
Настала и моя очередь вспомнить молодость. Хоть целиком её при дамах лучше и не вспоминать, но кое-что оттуда вполне годилось для семейного праздника. Архипыч, увидев у меня в руках три деревянные чашечки, схватился за кошель, как за сердце.
— Даже не думайте, батюшка. Люди бедные.
— Я не на деньги.
— Вы всегда поначалу не на деньги.
Знает старик хозяина! Пришлось объявить во всеуслышание, что представление даётся единственно для просвещения публики, и что учёные в Европе зовут этот фокус упражнением для глаз. В моё время забава звалась попроще и устраивалась на перевёрнутом ящике у вокзала, а глаза после неё обычно упражнял пострадавший, отыскивая обидчика по всей площади.
Показал шарик, накрыл чашкой, медленно поменял чашки местами. Первый промышленный угадал. Второй тоже. К третьему заходу вокруг стояло полсотни человек, и каждый считал соседа слепым дураком. Тогда руки пошли быстрее.
— Под средней! — крикнули разом с трёх сторон.
Средняя оказалась пуста. Подняли крайние — пусто и там. Толпа загудела, меня потребовали обыскать, кто-то предложил проверить рукава. Шарик сыскался у Баранова за ухом, хотя Александр Андреевич стоял в двух шагах и глаз с игры не сводил.
— Мошенник! — заключил он с уважением.
— Учитесь, Александр Андреевич! С этим ремеслом нигде не пропадёшь: ни в Петербурге, ни у дикарей.
— Оно и видно, что не пропали.
Моана поглядела на мои руки, потом мне в лицо и на следующем заходе безошибочно ткнула в нужную чашку.
— Подглядывала!
— Федя смеяться, когда прятать, — объяснила она Тее.
Вот и работай после этого с семьёй. В любом приличном притоне за такую наводку бьют канделябром, а тут изволь улыбаться и говорить, что жена умница! После такого разоблачения играть стало невозможно; чашки я убрал, пока просвещённая публика не начала предлагать настоящие ставки, и всех позвали к столам.
Еды на первый взгляд наставили столько, что Кусков зря себе портил праздник. На досках лежали пласты белухи и китовины, тёмная сивучатина, жирная нерпа, оленина, жаркое из птицы, добытой специально к воскресенью. Рыбу подали солёную, копчёную, варёную и печённую в углях; рядом горками стояла икра сельди, а в плошках поменьше — красная икра с реки Медной. Дымились рисовая и кукурузная каши, поблёскивали мочёная клюква и толчёная ягода с мёдом.
Хлеба на всех не хватило: несколько малых караваев порезали ломтями такой толщины, что сквозь них можно было смотреть на солнце.
Архипыч усадил жён на скамью, подоткнул шкуры и принёс обеим по миске лучшей оленины. Женщины поглядели на угощение безо всякой благодарности.
— Хочу кокос, — объявила Моана.
— А где я тебе его возьму?
Она показала рукой на воду. Кокосы имелись за океаном, дорогу туда муж знал, стало быть, вопрос считался решённым.
Тея подумала и показала на Архипыча.
— Архипыч — старый кокос!
Обе захихикали. Старик покраснел и упёр руки в бока.
— Я вам покажу старого кокоса! Я им с утра шкуры таскаю, мяса лучшего отобрал, а они старика честного обзывают!
— Тогда банан! — решила Моана.
— И мне банан, — поддержала Тея и погладила живот. — Ребёнок хотеть.
— Удобно устроились! Сами ни при чём, это всё дети!
Они ещё на свет не показались, а уже выучились требовать через посредников. Моя школа, ничего не скажешь.
Ворча, Архипыч принёс им блюдце засахаренного ягодного варева и по тонкому куску каравая. Моана попробовала, признала замену временно годной и напомнила мне, что банан я им должен.
Тем временем Резанов добрался до деревянной миски, которую все прочие обходили. В ней лежали длинные зелёно-бурые полосы, политые нерпичьим жиром. Николай Петрович подцепил одну вилкой, понюхал, откусил и скривился.
— Что за гадость?
— Это у нас капуста, — ответил Кусков.
Резанов ещё раз заглянул в миску, будто надеялся найти там что-то другое.
— А обыкновенной нет?
— Обыкновенную в июле доели.
— В Петербурге, — сказал Николай Петрович, откладывая вилку. — Свежую капусту подают и в январе. Цветную-с. При дворе на Крещение ставят спаржу и артишоки из оранжерей, лимоны свои и апельсины. Я, не поверите, ел зимой ананас, выращенный в Ропше. Разрезаешь, а от него пар идёт и пахнет летом.
За столом сделалось заметно тише.
— И ведь что обидно, — продолжал он, разохотившись. — К нему подавали телятину белую, молочную, и пулярок с трюфелями, и вина бургонские, а я, дурак, ещё капризничал.
Полюбуйтесь на него: сидит на краю света, жуёт водоросль с нерпичьим жиром и кается в прежних капризах. Быстро же жизнь научила смирению его превосходительство.
— Курицы бы, — мечтательно сказал один из офицеров. — С лапшой.
— Поросёнка с хреном, — отозвался второй.
— Говядины, — сказал Сукин. — Просто кусок варёной говядины. Без нерпичьего жиру.
— Хлебца чёрного, — угрюмо добавил Архипыч. — Чтоб корка хрустела.
— Яичницу…
— Огурца солёного!
— Яблок мочёных, господа, яблок!
Понеслась душа в рай! Через минуту весь стол наперебой поминал блюда, которых на Ситке не водилось и до весны не предвиделось, и даже сивучатина, с утра считавшаяся праздничной, осталась лежать сиротой. Лисянский молча слушал, потом произнёс одно слово — «вина» — и вздохнул так выразительно, что все заслушались.
Кусков не выдержал.
— Можно подумать, я ваш хлеб в море выбросил! Коли нет его, откуда возьму? Хотите курицу — привезите курицу. Хотите свинину — привезите свинью, да корму ей на год. Скот весь на племя, каждая корова у меня на счету!
— Не сердитесь, Иван Александрович, — сказал Резанов. — Стол богатейший.
— Мясо, рыба, мясо, рыба, — пробормотал Кусков, оглядев доски. — Богатейший.
И ведь попал в точку. Оленина отличалась от белухи, нерпа от сивуча, кит от лосося, но после нескольких месяцев такого довольствия человек начинал мечтать уже без затей: о кочане капусты, курином яйце или ломте хлеба толщиной в палец. Несколько сортов икры — а хлеба нет! Обзавидуйся, Европа.
От дальнейших страданий нас спас Горнер: он выбежал на свободное место с большим бумажным змеем, раскрашенным красным, синим и жёлтым, а следом двое матросов разматывали бечеву. Ветер с залива сперва прижал его к траве и поволок боком, дети кинулись поднимать, Горнер закричал на них по-немецки, перешёл на русский и тут же сорвался обратно на немецкий, причём русский вариант был самым непечатным. Со второго разбега бумажное чудовище хлопнуло, дёрнулось и пошло вверх, вытянув над крепостью длинный цветной хвост.
Дети бежали следом всей стаей. Матросы советовали травить ещё, Горнер грозил кулаком каждому, кто тянулся к верёвке, а Кусков спросил у неба, сколько аршин доброй бечевы болтается там без всякой пользы. Ответа он не дождался, и хорошо, а то поплохело бы мужику!
К вечеру, когда стих ветер, Горнер приберёг главный сюрприз. На берег вынесли большой расписной мешок из склеенной бумаги, а под ним поставили малую жаровню. Я распорядился держать эту затею на двух верёвках, принести вёдра с водой и отодвинуть зрителей подальше: город у нас деревянный, и войти в историю человеком, спалившим Русскую Америку воздушным шаром, мне не хотелось. У меня и без того в послужном списке хватает строк, за которые приходится краснеть.
Поначалу мешок висел жалкой складчатой тряпкой. Потом тёплый воздух принялся расправлять бумагу; на ней проступили нарисованные солнца, птицы и звёзды. Оболочка шевельнулась, натянула верёвки и поднялась над берегом.
Толпа дружно ахнула.
Народ стал креститься, бабы оттащили детей, один алеут лёг на землю, пытаясь понять, на чём держится шар. Горнер стоял под своим творением, задрав бороду, и сиял.
— Во Франции на таких люди летать!
— Французу лишь бы шею сломать новым способом! — заметил Лисянский.
Я скромно промолчал. О том, что присутствующий здесь граф уже летал на этакой штуке с французом Гарненом и долетался до дуэли, разноса перед строем и этого самого берега, публике знать было не обязательно. Если разобраться, вся Русская Америка была обязана нынешним праздником воздушному шару.
Монгольфьер подняли на высоту корабельной мачты, подержали и осторожно свели вниз. Когда бумага остыла, люди ещё долго подходили трогать её пальцем.
После шара снова вернулись к еде, а вскоре заиграла музыка. Матросы с «Невы» пытались выдерживать фигуры, знакомые им по Кронштадту, промышленные топали как на деревенской свадьбе, тлинкиты сперва смотрели, посмеиваясь, а после начали повторять движения по-своему, и выходило у них, честно сказать, красивее.
Моана и Тея танцевать не пошли, а усадили меня между собой и по очереди гоняли то за водой, то за ягодой, то узнать, не осталось ли чего сладкого. Граф и кавалергард на посылках — видели бы меня сейчас в полку!
— Порядочный муж при беременных жёнах сидит, — одобрил Архипыч. — А не ногами перед народом дрыгает.
— Порядочный слуга приносит бананы.
— Опять двадцать пять!
Когда совсем стемнело, Лангсдорф велел погасить лишние факелы. На расчищенном месте у воды стояло небольшое колесо на столбе. Учёный сам проверил крепление, отогнал помощников и поднёс огонь к шнуру.
Сначала не происходило ничего. Кусков рядом со мной тяжело вздохнул.
— Полбочонка.
Шнур зашипел, из ступицы брызнули искры, колесо дёрнулось, мгновение подумало и раскрутилось, выбрасывая над чёрной водой сплошной огненный круг, красный с белым. Толпа отхлынула и завыла от восторга, дети завизжали, а офицеры наперебой объясняли всем вокруг, что такие огни устраивают у самого государя императора и при французском дворе, — и Ново-Архангельск, стоя на своём краю земли, минуты две чувствовал себя столицей.
— Этот жук немецкий, вор окаянный, на такое дело у меня полбочонка пороха забрал, — сообщил мне Кусков, не отрывая глаз от колеса. — Ну и что, что подмоченного и он на стрельбу не годится? А как докажешь? Спросить-то могут, как за настоящий!
Лангсдорф услышал и обернулся.
— Он и быть настоящий! Мастер уметь сделайт нормальным!
Вот это я зарубил на память дважды. Подмоченный порох оказался не покойником: знающий человек сумеет вернуть его к жизни, а потому рыжий пленник, умеющий варить зелье, становился нужен мне до зарезу!
Даже без переделки отсыревшая смесь годилась на ракеты и потешные огни, от которых до зажигательных зарядов оставался один шаг. Появится у наших берегов эскадра Фрейзера — устроим ей фейерверк по полной программе, с колесом размером с фок-мачту. Пусть потом в Лондоне рассказывают, как русские встречают дорогих гостей.
Других чудес у учёных не нашлось, и гулянье стало стихать. Детей унесли, бабы собирали посуду, караулы разошлись по местам. У Баранова задержалось одно начальство: Резанов, Лисянский, Сукин, Кусков, пара старших офицеров да Лангсдорф с Горнером, прибиравшие своё хозяйство во дворе. Архипыч подогрел остатки моего пунша и разлил по кружкам.
— Хорошо отпраздновали! — сказал Резанов, вытягивая ноги.
— Хорошо, — согласился Баранов. — Ещё бы кормить так каждый день.
Кусков поглядел на пустые блюда.
— Рыбой да сивучатиной? Этого добра хватит! Только через месяц люди взвоют.
— Уже начинают, — сказал я. — Вы слышали, как стол курицу поминал? Как покойницу. Ещё немного, и по ней панихиду закажут.
— И пить нечего, батюшка граф, — поддержал из угла Архипыч. — Даже нехристи индейские за китайскую косорыловку цену сбивают. Ром им подавай! А того и не осталось почти!
Дожили! Дикари воротят нос от моего пойла, а предложить взамен нечего. В начале девяностых за такую торговую политику могли ив лесок в багажнике вывезти.
Кусков, дорвавшись до разговора о хозяйстве при всём начальстве, немедленно принёс свою книгу. Из записей выходило, что риса и кукурузы на складах пока довольно, только кормить ими предстояло поселение, корабли и артели всю зиму. Муку берегли для больных и родильниц, солонины не хватало, скот оставили на расплод, а овощей до новых поставок не предвиделось.
— Одной рыбой людей не удержишь, — сказал Баранов. — Сюда работников звать надо, семьи перевозить. А чем встречу? Весной опять цинга пойдёт. Лимонов нет, капусты нет.
Резанов покосился на миску с водорослями, доехавшую с нами от стола.
— Капуста есть. Но такую только врагам подавать!
Смех быстро стих. Стали перебирать возможные пути, но ни один не годился. Охотск далёк и ненадёжен: пока муку довезут, половина отсыреет, а вторую съедят по дороге. Кантон даёт рис, чай, ткани и краски, но ни говядины, ни хлеба, ни овощей там не возьмёшь.
Вдобавок китайцы оценивали меха хуже, чем мы рассчитывали: за бобра давали сотню рублей, тогда как в Кяхте цена доходила до двухсот. Шкуры выгоднее было отправлять через Камчатку на Кяхту, однако без них рейс в Китай лишался главного товара, а вместе с ним и смысла везти обратно рис. Собственный хлеб появится лет через пять, не раньше: нужны люди, семена и покой, скот развести — немало лет требуется. На этом разговор заглох.
Я сидел у окна. За тёмной полосой берега покачивалась «Юнона», рядом чернел стапель, на котором заложили «Авось». О Калифорнии я думал давно, ещё с зимы; сегодняшний пир лишь выложил все доводы на стол вместе с морской капустой.
— Так ведь недалеко искать, Николай Петрович. Надо брать «Неву» и идти в Калифорнию. И «Юнону» заодно.
Резанов поставил кружку.
— За хлебом?
— За хлебом, мясом, овощами и скотом. Испанские миссии сеют пшеницу и кукурузу, держат стада, вино давят своё. Мы им — железо, инструмент, китовый ус, шкуры, китайский шёлк из кантонского привоза. Они нам — продовольствие. А если сговоримся о постоянных рейсах, колония перестанет зависеть от каждой опоздавшей охотской бочки. Калифорнийская пшеница заменит рис, который мы перестанем привозить, если сократим рейсы в Кантон.
— Испанцы чужие корабли в свои порты не пускают, — заметил Сукин.
Лисянский провёл пальцем по краю кружки.
— «Неву» пустят! Мне как участнику кругосветного плавания разрешено заходить в испанские порты. Бумага есть.
— Вот потому, Юрий Фёдорович, без вас и не обойтись.
— Разрешение дано «Неве», а не всякому судну, которое пожелает пристроиться ей в кильватер. И прежде чем куда-то идти, я осмотрю вашу «Юнону». Потом сочту людей. И лишь тогда решу, можно ли вообще выходить в эту пору.
Лисянский оставил вопрос открытым, а перечисление условий звучало почти как приглашение к торгу. Знаем, проходили: когда человек начинает перечислять условия, он уже продал, просто цену набивает.
Резанов распрямился: Сан-Франциско нравился ему куда больше зимовки на Ситке, и говорил теперь уже посланник великой державы. Баранов начал вслух прикидывать груз: китовый ус, шкуры, шёлк, инструмент. Кусков считал, сколько зерна поднимут два судна и что выгоднее — живой скот или солонина, и по всему выходило, что скот, потому что скот на новом месте сам делает новый скот.
Лангсдорф, до той минуты мирно допивавший пунш во дворе, услышал слово «Калифорния» и возник в дверях.
— Там много морской бобёр! Местный люди его почти не бить! Наука должен установить: он тот самый вид или другой!
— А если тот самый? — спросил я.
— Тогда тоже наука! Но шкуры можно взять.
Начальство Русской Америки переглянулось с полным пониманием научной ценности вопроса. Люблю немцев: у них даже жадность ходит в учёной мантии.
С Калифорнией у меня были связаны и другие расчёты, о которых вслух я не заговаривал. Там можно было сбывать китайский товар и присматривать гавани севернее испанских миссий, где рано или поздно придётся вбивать русский кол. И лучше поставить его прежде, чем туда доплывут англичане или бостонцы. Оставалось ещё одно дело, о котором за этим столом не знал никто, кроме меня, и которое я до поры не собирался доверять даже пуншу.
— Значит, так! — подвёл итог Резанов. — Завтра осматриваем «Юнону». Иван Александрович готовит расчёт продовольствия и груза для мены. Александр Андреевич даёт людей. Юрий Фёдорович думает о «Неве».
— Я уже думаю, — сухо сказал Лисянский. — Потому и не обещаю.
— А я готовить список научный потребность! — объявил Лангсдорф.
— Нет, — сказали Кусков и Лисянский в один голос.
На том и разошлись. Ещё утром главными событиями дня обещали быть ходули и огненное колесо, а к ночи у нас завёлся поход, для которого не было пока ни готового судна, ни свободной команды, ни согласованного груза. То есть ровно то, что я люблю: все против, ничего нет, а дело верное!
Ну, здравствуй, Калифорния!