— Раз меня вызвали, сеньоры, то оружие выбираю я, — тут же продолжил Эстебан. — Таков обычай.
Отстегнув от пояса шпагу, он положил её на стол перед комендантом. Тяжёлая, широкая, с чашкой в пол-ладони, из тех клинков, какими на войне рубят, а не колют. Лангсдорф еле поспевал переводить.
— Палки будут той же длины и веса. Пусть их вытешет плотник пресидио, а я проверю каждую на руке. Драться завтра на рассвете. Русский граф ведь не станет откладывать?
Штука, между прочим, была серьёзная: фунта три веса на глаз, длиной по мою грудь. Привычные Фёдору клинки были легче и короче, не говоря уже про арматурину, которой мне недолгое время довелось помахать в девяносто третьем.
Выходит, он обеспечил себе преимущество привычного оружия. Ничего, в девяностые я, бывало, и не так попадал, выкручусь и сейчас!
— Извольте, — сказал я. — Только рассвет отменяется, сеньор.
— Боитесь?
— Занят! — отрезал я. — Русский приём с фейерверком готовится, я его обещал при всех, а без меня, сами понимаете, ничего не состоится.
Комендант ухватился за мою фразу. Поднявшись, дон Хосе загремел, что фейерверк обещан всей провинции, что дамы ждут, что падре ждёт, и он не позволит лишать общество праздника из-за спора двух горячих кавальеро. Состязание будет после приёма, и ни днём раньше.
Эстебан молча склонил голову. Короче, у меня была неделя. Ничего, выкручусь!
С утра я развил бурную деятельность, потому что приём был нужен мне для двух вещей сразу. Во-первых, блеснуть. Во-вторых, поиметь с него побольше ништяков. Одно другому у меня никогда не мешало.
Первым делом я организовал шатер. Посадить за стол сорок кабальеро нетрудно, но я задумал позвать всех. Гарнизон с семьями, вакеро, индейцев миссии, монахов, всю Уэрба-Буэну до последней собаки. Человек двести, как на молдавской свадьбе. Пусть весь край запомнит, кто здесь умеет гулять. Дон Луис, услышав перевод, даже переспросил.
— Солдаты за одним столом с идальго? У нас так не принято, сеньор конде!
— А у нас принято, дон Луис. Победу празднуют всем полком, и на Пасху государь христосуется с часовым. Ваши люди будут пить за здоровье короля с русскими офицерами, разве это плохо?
Я, положим, приврал насчёт государя с часовым, но Луис этого знать не мог, а солдаты его смотрели на меня потом как на родного. Полотна на такой шатёр в Калифорнии не было ни у кого, парусина приходила из Сан-Бласа раз в год и вся уходила казне. Зато индейцы миссии ткали грубое серое конопляное полотно, и падре отдал мне целую гору этого добра за качественную выпивку и обещание пустить ракеты так, чтобы их было видно от колокольни. После праздника оно пойдёт на чехлы и на мешки под зерно.
Забавно получалось, ведь Иван готовил эти вкусняшки из их же бренди, иногда разбавляя «огненной водой», но при этом стоили они в три-пять раз дороже. Получается, мы платили миссии умениями и трудом спасённого пленника. И он уже многократно окупил аванс, оставленный нами масквим, даже если мы не получим от них ни одной шкуры.
Доски и брусья тоже дала миссия, а вот на гвозди пошёл свой, корабельный запас. Сукин отсчитывал мне их с таким лицом, будто отдавал последнее.
— Фёдор Иванович, гвоздь в этих краях дороже говядины!
— Потому и свой. После праздника всё до единого выдернем, выправим и в мену пустим. Индейцы у масквим за гвозди отдадут больше, чем испанцы за пунш.
В общем, кормить двести ртов оказалось проще всего. Говядина тут ходила по холмам сама, кукуруза и фасоль лежали в миссии горами, красное вино стоило дешевле воды. Для изюминки я запряг Ивана. Матросы наловили в заливе толстого красного осеннего лосося, и Иван засолил его по-своему, с пряностями из миссии, так что рыба вышла нежная, чуть сладкая, тающая во рту. К ней я велел наварить картошки. Испанцы знали её только по монастырскому огороду, и укроп там же рос сорняком. Малосольная рыбка с горячей картошкой и укропом! Здешняя публика ещё не знала, что её ждёт.
— Ну, что скажешь, мастер? — спросил я Ивана, попробовав рыбу.
— Постоит ещё день, — сказал Иван.
Больше из него было не вытянуть. Иван заранее приготовил и пунш, целый бочонок, а напоследок я велел купить у вакеро гитару. Нашлась старая, с треснувшей декой, зато звонкая, и стоила она мне одного ножа.
Между делом я готовился к бою. Каждое утро лазил по вантам «Елисаветы» под ржание матросов, потом садился на бушприт над самой водой и сидел, свесив ноги, пока не переставало тянуть вниз. Я не собирался смотреть под ноги на трёх ростах, но тело стоило заранее приучить к высоте.
Плотник пресидио вытесал палки из кривого тяжёлого здешнего дуба, с простой крестовиной вместо гарды. Взвесив обе на руке, Эстебан выбрал себе одну и ушёл, не сказав ни слова. Вторая досталась мне, и я унёс её к себе на постой. Вещь была подлая. Плечо через полчаса гудело, как после первого дня в качалке, и понятно было, зачем Эстебан выбрал именно её. Он с такой шпагой вырос, а я держал её в руках третий день.
Ну и ладно. За меня будет фехтовать тело Фёдора Толстого, оно годами училось этому в Морском корпусе и в гвардии. Моё дело придумать, чем удивить. И я придумал кое-что дня через два, а дальше отрабатывал это уже в закрытой палатке на берегу, где снаружи бдил Ефимка с Чернышом. Пацан относился к службе серьёзно и шуганул даже Лангсдорфа, сунувшегося спросить про фитили. «Барин велел никого не пускать! Хоть учёного, хоть губернатора!» Правильно понимает службу, далеко пойдёт.
К обеду третьего дня я отправился в арсенал пресидио. Точнее, в тот отнорок арсенала, где держали негодный порох. Ясное дело, никто бы не пустил русского графа в настоящий погреб. С собой я взял Савву, Ефимку и Лангсдорфа, для перевода и как главного по фейерверку. Провожал нас дон Луис с тем самым седым сержантом. Комендант передал вопрос сыну, и правильно сделал, с Луисом можно было говорить о деле.
Внутри я, признаться, ждал сырую яму с плесенью, а увидел порядок. Бочонки стояли на решётках, каждый осмолён, а у входа на гвозде висела книга, где сержант записывал, что и когда открывали. В углу на жаровне грелся котелок со смолой, чтобы после осмотра тут же залить крышку заново. Небогато у них, но служба идёт, я бы рискнул доверить склад такому сержанту.
Савва молча открыл один бочонок, другой, третий. Насыпав пороху в ладонь, смотрел на зерно, тёр меж пальцев, нюхал, лизнул. Потом отсыпал в тряпицу по щепоти из каждого и, выйдя на воздух, поджёг пробы одну за другой. Одна пыхнула бодро, две другие зашипели, как мокрые дрова. Он вернулся и доложил:
— Вашсиясь, ямчуги много потерялось. Даже не пойму, как так вышло при их порядках. Могу восстановить чуть больше половины, а недостающую часть вымою из остатка пороха. Была бы она тут в достатке да добрая, почти всё бы поднял.
Половину, значит. Но лучше попросить с запасом, из расчёта трети.
— Дон Луис, — сказал я. — Мне нужно пять бочонков.
Лангсдорф перевёл, тот ответил не сразу.
— Отец говорил о двух. Два бочонка — это подарок. Пять это уже торговля, а она с иностранцами запрещена.
— Никакой торговли. Третий бочонок за фейерверк для миссии, падре уже ждёт. А четвёртый и пятый я меняю на вещь, которой у вас нет и которая нужнее пороха.
— И что же это?
— Кремни. Я видел ружья ваших солдат. Кремни сточены до ногтя, половина не даст искры даже по сухому. У меня на «Елисавете» их мешок, английских, я отдам вам полсотни.
Брат Кончиты переглянулся с сержантом. Ему год не присылали ни пороха, ни кремней, а тут русский разбойник сам предлагает то, о чём он писал в Монтерей три рапорта.
— Сто! — сказал он.
— Восемьдесят, и ваш сержант сам отберёт бочонки, где порох посуше.
— Идёт!
Перетёрли. Сержант пошёл отмечать бочонки мелом, а Савва, уже собираясь, кивнул в дальний угол, где под рогожей стояло ещё с десяток свежих, судя по состоянию покрытия.
— А те, вашсиясь, почему не показали? Свежие ведь.
Лангсдорф перевёл вопрос, и сын коменданта вдруг длинно и с чувством выругался по-испански, отчего Лангсдорф покраснел и передал только суть. В Монтерее нашлись умники, которые сочли себя умнее Папы Римского и прислали в пресидио порох на колониальной ямчуге.
— А она сосёт воду даже из воздуха, благородные доны! — переводил Лангсдорф уже с азартом. — Через два месяца этот порох бил вполовину слабее, а через год перестал гореть вовсе!
— Как это? — не понял я. — Порох он и есть порох.
— На добрый порох, вашсиясь, — вмешался Савва. — Ямчуга надобна персиянская або индийская. Только её нынче ни к нам, ни к испанцам не возят, война. У нас её в ямах растят, с поташом, годами. А ископаемая ямчуга, что в других землях копают, она много хуже! Свежий порох из неё стреляет и взрывает добро. Только полежит, и всё, воду в себя тянет, как губка.
Испанец добавил ещё что-то злое, и Лангсдорф перевёл, что некоторым сеньорам в Монтерее очень хочется, чтобы колониальную селитру можно было пускать на порох, а не только продавать в лавках на удобрение.
Ага! Здесь, в этой дыре, селитру продают в лавках, и ранчеро её покупают. И порох из неё горит как надо, пока свежий. Так для моих дел другого и не требуется: скалы рвать, учебные стрельбы вести, фейерверки пускать. На свой боевой запас я эту дрянь не пущу, а на всё остальное она пойдёт за милую душу.
Тут Лангсдорф не выдержал и вставил пять копеек от себя.
— Савва ест не совсем прафф! Селитра из содиум можно переделайт в селитра из потассиум. Это умейт ещё больше триста лет назад. А немецкий химик Глаубер ест улучшайт этот способ.
— Так её ещё и в добрую переделать можно? — обрадовался я.
— Можно! — решительно подтвердил немец. — Но я знайт только принцип. Нужен опытный химик, в Европе такой ест, но не быстро. И это дорого, граф! Иначе весь мир делайт бы так. Этим пользуйт только в большой война, когда пороха нет совсем.
Дорого и не быстро, потому что нужен знающий именно эту тему химик. Слышал я такие речи и не раз! А потом всё же добивался, чтобы дело делалось. Я велел Савве найти лавку и купить мешок этой самой колониальной селитры на пробу, а Лангсдорфу написать в Европу всем знакомым химикам, каких сочтёт нужным.
Дальше дни пошли под грохот. Горнер с Лангсдорфом набивали ракеты и вязали огненное колесо, Тилезиус рисовал для шатра испанский герб рядом с русским, Савва сушил, тёр и просеивал порох из пяти бочонков. К концу недели у него вышло без малого два бочонка нормального. Чуть слабее заводского, но ружейный заряд брал, а мне большего пока и не требовалось.
Резанов заглянул ко мне на постой посреди этой суеты и застал меня с палкой в руках.
— Готовы, граф? Учтите, Эстебан хороший фехтовальщик и очень спортивный молодой человек.
— Готов, Николай Петрович. Придумал один трюк.
— Трюк? — камергер понизил голос. — Федор Иванович, я вас умоляю! Если этот ваш «трюк» сочтут сомнительным, на вас обрушится такое количество вызовов, что пороха отстреливаться не хватит. Тут вам не Петербург!
— Так дуэли же запрещены, Николай Петрович! — невинно улыбаясь, заявил я. — Уже век как.
Резанов посмотрел на меня с тоской и ушёл к своей Кончите. А я подумал, что образ дикого графа стоит подкрепить заранее, чтобы после боя никому и в голову не пришло меня вызывать. Тут уже знали, как я стреляю, и вся провинция пересказывала историю про командирскую ляжку. Требовалось что-то новенькое. И я решил метать топоры, благо стальных, корабельных, у нас хватало. Савва, увидев, чем я занимаюсь, только крякнул.
— Индейцы, вашсиясь, топоров не мечут! Лезвие дорогое, о камень или гвоздь испортишь, а рукоять от бросков расшатывается, и потом в бою топор подведёт. Хайда за этакое преизрядно ругаются!
Ну, так у них топор один на семью, а у меня полтрюма. И я метал час за часом в толстую доску, пока Ефимка бегал вытаскивать, а Черныш облаивал каждый удар. К третьему дню топор входил в доску с двадцати шагов девять раз из десяти.
Хоть сейчас в цирк.
Приём удался на славу. Шатёр из серого монастырского полотна встал на берегу под самой Уэрба-Буэной, длинный, как ангар, и под ним поместились все, кого я звал. Идальго с семьями сидели во главе стола, за ними офицеры, солдаты с жёнами, вакеро, монахи, индейцы миссии у дальнего конца, и все ели одно и то же. Говядина шипела на решётках, кукуруза дымилась в котлах, красное вино лили из кувшинов в глиняные кружки. Лосось Ивана исчез первым. Идальго сперва с подозрением тыкали вилкой в картошку с укропом, а потом требовали ещё, и падре, попробовав, объявил, что в его огороде, оказывается, растёт благословение Божие.
Пили горячий пунш. Лёд пока ещё был где-то на севере вместе с «Невой», о чём мне немедленно и напомнил толстый корнет, поднимая кружку:
— А где же ваш лёд, сеньор конде? Я, между прочим, на него поставил!
— Лёд в пути, сеньор. Пари в силе, деньги пока не тратьте.
— Ему нужно время, чтобы растаять! — крикнул кто-то из офицеров, и шатёр захохотал.
Пусть смеются. Донья Беатрис сидела через два места от меня и смеялась вместе со всеми, только смотрела при этом на меня, а не на корнета.
Потом я взял гитару. Умею я на ней не больше любого пацана из нашего двора, три аккорда и напор, но испанцам было на это плевать. Ударив по струнам с оттяжкой, я повёл мотив, которого здесь никто не слышал, потому что его ещё лет восемьдесят никто не сочинит, рваный, тягучий, с паузами, где сердце пропускает удар. Танго сначала под гитару и танцевали, но делать это при падре я не собирался, за такое он наложил бы епитимью на всех присутствующих, а меня — предал бы анафеме!
Несмотря на дефекты в исполнении слушали хорошо. Дамы притихли, вакеро отбивали такт ладонями по столу, Кончита не сводила с Резанова глаз, будто мотив играл он.
— Что это? — спросила донья Беатрис, когда я отложил гитару.
— Так играют в Буэнос-Айресе, сеньора. В портовых кабаках.
— Вы бывали в Буэнос-Айресе?
— Я, сеньора, много где бывал.
Затем были топоры. Ефимка вынес доску, я отошёл на двадцать шагов и всадил в неё три топора один за другим, так что второй лёг рядом с первым, а третий расколол между ними щепку. Солдаты взревели, вакеро свистели, идальго переглядывались. Эстебан стоял у входа в шатёр и смотрел на доску, не на меня. Пусть прикидывает, чем ещё может закончиться наша встреча помимо палок.
Стемнело, и учёные дали фейерверк. Ракеты пошли одна за другой, красные, белые, с треском рассыпаясь над чёрной водой залива, потом закрутилось колесо, и весь берег завыл от восторга. От миссии, как я и обещал падре, тоже донёсся крик. Монах крестился, не отводя глаз от чуда.
Под грохот ракет я и подсел к старому вакеро, тому самому, что говорил у коновязи про блестящий песок. Лангсдорф переводил, вино развязало старику язык, и на этот раз вышло уже что-то конкретное. За большой долиной, где река идёт с гор, есть ручьи, а в ручьях после дождей тяжёлый жёлтый песок, который не уносит водой. Индейцы из тех мест приносили его в миссию в кожаных мешочках, и монахи не знали, куда его девать. Если знать дорогу, туда три дня верхом. Я понимал, что это за песок, лучше всех в шатре, и лежал он ровно там, где я и думал. Осталось добраться туда первым.
Разъезжались за полночь. Донья Беатрис уехала со всеми, а через час её лошадь стояла у моего постоя, и никто из уехавших этого не видел. Надо бы поберечь силы, думал я, снимая с неё мантилью. Мысль здравая, но реализовать её не получилось, утром я встал вымотанный, как после двухдневного загула, а меня уже ждали на берегу.
Матросы Сукина поставили стеньгу на двух козлах в трёх ростах от земли, под ней лежал песок с торчащими камнями. Народу собралось больше, чем на приёме. Дон Луис вызвался судить, комендант с семейством сидел под навесом, Резанов при Кончите, донья Беатрис с веером и совершенно невинным лицом. Эстебан уже ждал у лестницы, сняв куртку.
Мы поднялись с двух концов. Стеньга под ногами оказалась шире, чем виделась снизу, и сидела крепко, матросы знали своё дело. Взяв палку и поймав равновесие, я поднял глаза на противника и обмер. Эстебан держал палку в левой руке. Твою мать, да он — левша!
Я вспомнил обед у коменданта, шпагу, вылетевшую из ножен, и понял, что видел это уже тогда, но не придал значения. Бояться самого боя мне и в голову не приходило. Драться должно было тело Фёдора Толстого, а оно всю жизнь сражалось с правшами. С левшой всё выходило наоборот, укол приходил не с той стороны, отбив уходил не туда, и мой трюк, отработанный в палатке до автоматизма, был рассчитан на правшу. На секунду мне захотелось всё переиграть. Потом я вспомнил карты в отцовском доме, сдачу с низов, которая не шла, пока я думал, и вышла сама, стоило мне перестать думать. Федя гений, если Ярослав не лезет ему под руку. Ладно, пусть тело дерётся само, а я оставлю себе один момент и подстроюсь к нему по ходу.
Луис махнул платком, и Эстебан начал атаку. Двигался он очень аккуратно: ни одного широкого замаха, ни одного шага, где можно потерять опору. Короткие тычки в грудь, рубящие сверху, всё в линию, всё с возвратом. Он берёг равновесие и ждал моей ошибки, потому что на высоте в три роста её достаточно. Хорош, чертяка, признал я про себя, отбивая третий тычок. Тело моё работало само, руки отбивали, ноги переступали по бревну без моего участия, и я старался им не мешать. Пару раз палки сшиблись так, что отдалось в плечо до самой шеи, и я понял, чем кончится дело, если он всё-таки достанет меня сверху.
Эстебан был настоящим фехтовальщиком с хорошей школой, после каждого укола Эстебан возвращал палку к себе, так его учили с детства, и он делал это не думая, как обычные люди пользуются вилкой. На этом я его и поймал.
Я нарочно пропустил очередной тычок, и всё равно ощущение было такое, будто в рёбра с размаху ткнули оглоблей. Палка ударила в левый бок, и в тот миг, когда Эстебан начал тянуть её обратно, я зажал её левой рукой, локтем и всем боком, как зажимают в драке чужую руку с ножом. Он дёрнул, но вырвать оружие из моего захвата не сумел. Тут бы ему разжать пальцы, и, может быть, всё кончилось бы иначе, но дворянин не бросает клинка, и он рванул снова, а я уже рубил правой сверху, с плеча, со всей дури, по той самой левой руке, что держала палку.
Хрустнуло, он вскрикнул, палка осталась у меня под мышкой, а Эстебана повело назад. Взмахнув здоровой рукой, он поймал воздух и рухнул с трёх ростов вниз, на камни, торчащие из песка.
На берегу стало тихо, потом закричали дамы. Я спустился по лестнице сам, оставив палку Эстебана на стеньге, и подошёл посмотреть. Он лежал на боку, серый, прижимая левую руку к груди, а правая нога ниже колена торчала под таким углом, под каким ноги не гнутся. Живой! Он смотрел на меня снизу вверх, и злобы в его взгляде было куда больше, чем боли.
Донья Беатрис даже веер не раскрыла, чтобы спрятать лицо, а Кончита держала Резанова за руку при матушке, и донья Мария Игнасия впервые на моей памяти этого не заметила.
Офицеры вспыхнули сразу. Двое молодых, приятели Эстебана, пошли на меня прямо через толпу, толстый корнет орал, что хватать оружие рукой бесчестно, и я уже прикидывал, кого из этих сук уронить первым, когда между нами встал комендант.
— Состязание было на ловкость, сеньоры. Кто удержался на бревне, тот и ловчее. Дон Луис, вы — судья этого состязания. Вы все видели?
— Условия не нарушены! — подтвердил Луис. —. Бревно, палки, три роста. О руках уговора не было.
Дон Хосе повернулся к носилкам, на которых уже лежал мой недавний противник.
— А вам, дон Эстебан, я запрещаю покидать дом, пока вы полностью не поправитесь. Это — приказ коменданта!
Солдаты унесли носилки. Молодые офицеры отступили, но так, как отступает до поры братва после стрелки, когда старший велел разойтись.
Через три дня, ночью, донья Беатрис рассказала мне, как Эстебан проводит время дома. Оказалось, что домашний арест ему не помеха, он только сменил оружие. К нему ездят приятели, ездят ранчеро, ездит даже толстый корнет, и он расспрашивает всех подряд, о чём говорил русский граф на приёме, с кем сидел, о чём спрашивал старого вакеро, и зачем русскому учёному понадобилось три раза ездить к дальним лугам. Коменданта Эстебан считает купленным русскими и намерен написать об этом в Монтерей.
— Он думает, что вы ищете дорогу для солдат, — сказала Беатрис, водя пальцем по моей груди, где расплылся синяк размером с тарелку. — Что русские хотят прийти сюда по суше.
Дорогу я, и правда, Искал, хоть и не для солдат. Но если Эстебан сложит в одну картинку вакеро, ручьи и учёного, о золоте узнает весь Монтерей, а там и Мехико. Тогда за золотоносную долину примутся всерьёз, но — без меня. Ждать было нельзя, а вот просто сесть в седло и уехать на три дня никак не получилось бы. Испанцы чужого офицера вглубь страны не выпустят, у них на этот счёт указ.
Резанов тоже не отпустит, я нужен ему на приёмах при Кончите. Требовался предлог, и к утру, лёжа рядом со спящей Беатрис, я его нашёл: научная экспедиция! Лангсдорф давно ныл про дальние луга и горы, а наука в этих краях уже открыла мне и погреб, и полотно.
С Резановым я заговорил за завтраком.
— Николай Петрович, Лангсдорф просится к большой долине. Травы, жуки, камни, дня на три-четыре. Я поеду с ним, для охраны и порядка.
— Граф, что вам спокойно не сидится? Три дня тому у вас был поединок, а теперь вы спешите в горы? Испанцы решат, что мы шпионим.
— Пусть думают, что русские чудаки ловят бабочек. Кстати, Лангсдорф обещал первую новую тварь, какую найдёт, назвать вашим именем. По-латыни, в учёных книгах, на веки вечные.
Камергер отставил чашку.
— Тварь?
— Бабочку, мотылька, червяка, что попадётся. Тут, говорят, водятся красные черви, каких в Европе не видали.
— Червяка не надо, граф. Пусть будет бабочка.
— Как прикажете, Николай Петрович. Резановская бабочка.
Он отпустил меня с таким лицом, будто она уже сидела у него на эполете. Через неделю, к бабке не ходи, экспедиция станет его собственным замыслом, и пусть.
С комендантом вышло ещё проще. Я явился к нему с Лангсдорфом и просьбой: учёный желает описать большую долину для Петербургской академии и европейских обществ.
— Долину, дон Хосе, которую первым показал миру комендант Аргуэльо.
— В Мадриде о моей долине и не слыхали, — дон Хосе выпрямился в кресле.
— Услышат из русских и немецких книг. Учёные пишут подробно, кто дал лошадей, кто просветил дикий край. Герр Лангсдорф уже записал ваше имя.
Немец, не моргнув, показал раскрытую тетрадь. Комендант заглянул в неё, увидел своё имя латиницей и порозовел, как девица.
— Лошадей дам. И проводника из вакеро. Только без солдат, сеньор конде, и не дальше долины.
Я смотрел, как он раздувается от собственной значимости, и ставил зарубку. Этого человека можно купить, и валюта у него не бренди, а слава. Дешевле и без всяких расписок.
Выходим послезавтра. Лангсдорф прикроет наукой, Савва с Ефимкой пойдут при мне, до тех ручьёв три дня пути. А идальго пусть пока пересчитывают мои топоры.