

Дражайший Хахмед,
Сегодня утром в Кляйн-Хафинге я с трудом выбрался из гостиничной постели: всё тело болело, особенно икры и бёдра. Тут я обнаружил, что пол под ногами по-прежнему качается, словно палуба судна в сильный шторм. Я испугался и мигом окончательно проснулся. Неужели это расплата за мою мнимую мореходность? Неужели меня настигла разновидность морской болезни, которая проявляется с опозданием, уже на суше? А вдруг она хроническая и никогда не пройдёт? Разве такое бывает? Неизлечимое расстройство равновесия, из-за которого до конца жизни будешь ощущать себя на качающемся судне, как бы твёрдо ни стояла под ногами земля? Встревоженный, я собрал дорожные вещи и, пошатываясь, как пьяный, двинулся вниз по лестнице пансиона. Ноги всё ещё словно находились на «Квопеде», так что спуск едва не обернулся смертельно опасным предприятием.
Лишь разговор с хозяином пансиона, древнющим береговым гномом с зеленоватой бородой и татуировкой глубоководной рыбы на лбу, сумел немного меня успокоить. Расплачиваясь, я, забыв о вежливости, почти не мог отвести взгляда от изображения на его лбу: это была первая живая татуировка, какую мне довелось увидеть. Живые татуировки — эйдернорнская особенность татуировочного искусства: если присмотреться, их мотивы, кажется, тревожным образом движутся.
Это не магия, а оптическая иллюзия, возникающая благодаря искусному наложению нескольких татуировочных слоёв разного цвета, — искусство, которым, как утверждают, по-настоящему безупречно владеют лишь профессиональные эпидермоперфораторы этого острова. Здесь их называют «хёйденпикерами». Первобытная рыба на морщинистом лбу хозяина выглядела не как обычная татуировка, а скорее как филигранно вылепленный полурельеф, который почти незаметно двигался. Завораживающе и тревожно одновременно — словно картина маслом в раме, вдруг ожившая!
Береговой гномДобродушный хозяин гостиницы заверил меня, пока я заворожённо таращился на его татуировку, что это покачивание совершенно нормально и вполне обычно и у некоторых пассажиров может длиться даже несколько дней, пока чувство равновесия вновь не приспособится к устойчивым условиям. Тело уже на суше, а мозг ещё в открытом море. Он даже знал специальное слово для этого состояния и с полной непринуждённостью называл его «сухоплаванием». «Дык энто всего лишь сухоплаванье, паря! Скоро ужо пройдёт», — поучал он меня на таком густом островном диалекте, что мне самому пришлось с некоторым трудом переводить его на высокий замонийский: «Но это скоро пройдёт». Ну, будем надеяться!
Лишь приглядевшись во второй раз, я осознал, что ещё никогда не видел столь старого берегового гнома так близко. Его лицо походило на скалистый ландшафт, который миллионы лет неустанно ваяли ветер, дождь и волны, — с бесчисленными морщинами и разломами, поросшими мхами и лишайниками; лик словно из последнего ледникового периода. Я поймал себя на том, что разыскиваю в его искусно переплетённой с красивой спиральной раковиной бороде (этой техникой владеют лишь эйдернорнские цирюльники; называется она «кнаутик») гнёзда чаек, а может быть, и бутылку с картой сокровищ. Но больше всего меня поразил его голос. Он говорил вовсе не как престарелый гном: ни старческого хрипа, ни скрипа в его голосе не было. Нет, он говорил громко и отчётливо, высоким звонким голосом — как существо в расцвете лет. И в остальном он производил впечатление молодого, жилистого, почти атлетически сложенного существа — хотя по чертам лица я дал бы ему никак не меньше пятисот лет. Ни малейшей дрожи в руках, кошачье владение телом и крепкое рукопожатие на прощание, которое от боли едва не заставило меня взвыть йодлем. Он даже настоял на том, чтобы донести до двери мой тяжёлый морской мешок, и сделал это играючи, одной рукой, словно это была пуховая подушка. Впервые я встретил живое доказательство знаменитого укрепляющего силы и продлевающего жизнь климата Эйдернорна. Физическое состояние моего хозяина так меня впечатлило, будто я повстречал в дикой природе редкого и опасного хищника.
Итак, я, по всей вероятности, не страдал — как я опасался, — неизлечимой морской болезнью. Это радовало. И всё же, когда я, пошатываясь, направился сквозь утренний туман к ближайшей каретной станции (или, точнее, сухоплавился), чтобы добраться до Эйдергарда, моей истинной цели путешествия, как тебе известно, то, должно быть, походил на матроса, всё ещё изрядно пьяного после ночи беспробудного пьянства.
На станции меня ожидали дурные известия.
Кучер, словоохотливый лягушон, который, несмотря на влажное произношение и слегка квакающую артикуляцию, к счастью, говорил на высоком замонийском почти без акцента, сообщил мне, что «Квопед» необходимо отбуксировать из гавани Кляйн-Хафинга по каналу в Эйдергард, где его надлежит профессионально отремонтировать и вновь привести в мореходное состояние. Пройдёт, возможно, несколько недель, прежде чем снова начнёт ходить корабль. А поскольку «Квопед» — единственное судно, регулярно курсирующее между Эйдернорном и материком, в обозримом будущем не будет и почтового сообщения — кроме голубиной почты, предназначенной исключительно для служебных сообщений и чрезвычайных ситуаций. Он добавил, что, насколько ему известно, все корабли, даже стоящие в гаванях, настолько сильно пострадали от шторма, что даже самые безрассудно храбрые моряки не рискнут отправиться в плавание.
А ведь я намеревался, дражайший Хахмед, каждые два-три дня посылать тебе подробное письмо о своих исследованиях маяков и наблюдениях природы — и уже предвкушал твои сведущие ответы, всезнайство, оскорбления и шахматные ходы. Теперь этому пока не бывать. Но я всё равно намерен регулярно писать эти письма, собирать их, а затем, когда корабельное сообщение возобновится, послать тебе пачкой. Нашу партию в шахматы по переписке, однако, придётся на это время прервать. Впрочем, мои шансы хотя бы один-единственный раз поставить тебе и твоим не только численно превосходящим мозгам 4 мат и без того безнадёжны.
Поездка в карете из Кляйн-Хафинга в Эйдергард дала мне первое гнетущее предвкушение отдалённости от цивилизации, которая будет определять мою жизнь в ближайшие недели. По-прежнему почти ничего нельзя было разглядеть: густой туман, казалось, окутал весь остров. Я от всей души надеялся, что это лишь последствие бури, а не постоянное состояние. Нельзя было различить даже небо. Лишь время от времени, когда туман становился чуть менее плотным, мне сквозь запотевшее каретное окно открывались виды на плоский, обструганный яростным морским ветром ландшафт. Обычно я видел пустынные залежи, где, по-видимому, способны выжить лишь самые упорные низкорослые кусты с крепкими корнями. Изредка появлялось причудливое крупное растение без листьев, с искривлёнными бурями ветвями, больше похожее на коралл, чем на дерево или куст, — вот почти всё, что могла предложить мне в этой поездке скудная эйдернорнская флора.
Коралловое деревоСвободный обзор небосвода до самого конца тряской поездки заслонял вязкий туман. Великолепно, подумал я, ближайшие недели придётся прозябать под запотевшим сырным колпаком, где произрастают лишь упрямые чертополохи, земноводные растения и пляжный овёс. Вероятно, мои намеченные ботанические экскурсии окажутся куда менее богатыми открытиями и приключениями, чем я представлял. Единственными особенностями местности, которые мне удалось различить, были жёлто-серые странствующие дюны, а иногда из мглы выступали одинокие хутора, где, как я предполагаю, занимаются производством козьего сыра, стрижкой овец и кровосмешением. Там же стоят знаменитые эйдернорнские силосные башни для пляжного овса, за столетия настолько согнутые островным ветром, что кажется, будто в следующее мгновение они рухнут. Порой из тумана доносилось блеяние, а однажды я увидел несколько растрёпанных ветром овец, которые стоически жевали жёсткий бурьян и непонимающе таращились вслед нашей карете.
Силосная башня для пляжного овсаСтало быть, культурного шока в смысле избытка впечатлений мне здесь явно опасаться не приходится. За всю дорогу я вообще не видел ни одного говорящего жителя, отчего в конце концов мне стали приходить в голову нелепые мысли — например: что, собственно, делали животные, которых необходимо стричь, когда ещё не существовало фермеров? Катались ли они по дюнам нестрижеными шерстяными шарами? Не лучше ли на островах разводить рыбу, вместо того чтобы производить сыр и шерсть? Нельзя ли получать сыр и из рыб? Я до удручения мало знал об островном сельском хозяйстве! Лишь когда я начал придумывать названия сортов рыбьего сыра — сельдекамамбер, эйдернорнский сардинный дамбосыр, намазная скумбрия, — я заметил, что мои мысли уже образуют одни лишь дурацкие цепочки ассоциаций, как это часто бывает в долгих поездках в карете или на прогулках, когда моё мышление охотно безнадёжно запутывается само в себе. Если таково будет общее направление моих здешних размышлений, то за моё литературное творчество во время курортного лечения я, дражайший Хахмед, не ручаюсь!
Чтобы отвлечься, я украдкой разглядывал единственного другого пассажира кареты — бледнолицего хутценского полукарлика в серой рясе с просторным капюшоном. Это было ошибкой! Ибо, едва наши взгляды встретились, он немедленно принялся фальцетом рассказывать о своих недугах, неприятно хрипя при каждом вдохе. Мучительно многословно он поведал, что за сто семьдесят лет уже в четырнадцатый раз проходит на Эйдернорне курс лечения от упорного скопления слизи в бронхах. Это, разумеется, ещё больше усилило мои сомнения в излечимости хронических заболеваний и тотчас меня удручило. Я стал ещё напряжённее смотреть в окно, чтобы, игнорируя словоохотливого старика, заставить его умолкнуть. Единственной достопримечательностью за всё путешествие через остров был замок Эйдер, также называемый Эйдербургом, — древняя шестиугольная крепость. Во всяком случае, так сказано в содержательном путеводителе Фарокустоса де Бонга, который я взял с собой в эту поездку.
— А знаете ли вы, что Эйдербург большей частью сложен из чаечьего раствора? — прохрипел старик, когда мы проезжали мимо руин.
Я покачал головой.
— Это высушенный помёт морских птиц, — без всякой просьбы пояснил он. — Его растирают в порошок и по мере надобности смешивают с прибрежным песком и солёной водой. Так получается знаменитый, испытанный штормами эйдернорнский цемент, из которого построен едва ли не каждый второй дом на острове. Здесь его называют дюнным дерьмом. Известие о том, что половина жилищ, в которых мне предстояло провести ближайшие недели, сооружена из птичьего дерьма, тоже не слишком способствовало улучшению моего настроения.
— Этого, э-э, я не знал, — холодно ответил я. — Очень познавательно.
Затем последовала ещё длинная проповедь об эйдернорнской истории и историческом конфликте между половинами острова — Эйдером и Норном; но я, дорогой Хахмед, избавлю тебя от неё, потому что она настолько неинтересна, что мне совсем не хочется ещё и записывать её. Примечательным я счёл лишь мимолётное упоминание Города без дверей: оно напомнило мне, что этот город тоже входит в число достопримечательностей, о которых говорил мой литературный крёстный Данцелот. Я сделал мысленную заметку: осмотреть Город без дверей. И вторую: избегать зрительного контакта с попутчиками в каретах. Затем я снова уставился в окно на безотрадную пустошь и пропускал всё мимо ушей, пока тряская поездка не закончилась.
В Эйдергарде я поселился в гостиничном номере, который ещё накануне забронировал по почте. Я предпочитаю провести всё курортное лечение в гостинице, чтобы не жить в санаторном отделении, где наверняка кишат хрипящие пациенты, коварные бациллы, злокачественные вирусы и прочие бродячие болезнетворные микробы с убийственными наклонностями. Таким образом, я прохожу амбулаторное лечение, то есть в санаторий мне нужно являться лишь на ежедневные процедуры — полоскания горла солёной водой, водорослевые обёртывания, потогонные ванны и так далее. Всё остальное время я могу свободно перемещаться по острову и свести к минимуму общение с врачами, медсёстрами, другими пациентами и прочими потенциальными носителями бацилл.
Маленькая гостиница «Пляжебег» на Дюйненштрассе, 77, в самом центре Эйдергарда обставлена старомодно и, по всей видимости, битком набита пожилыми гостями самого разного происхождения — в свои почти триста лет я в вестибюле чуть ли не снова чувствую себя юношей. И в ней стоит такая противоестественная тишина, что, войдя в холл, я сперва испугался, не случился ли у меня внезапный приступ глухоты. Но это было всего лишь непривычное отсутствие всякого шума. Персонал и гости разговаривали исключительно вполголоса или шёпотом. Я видел, как люди ставили чашки с чаем столь бережно, что при этом никак не могло возникнуть ни звука, а если он всё-таки возникал, толстые шумопоглощающие ковры с морскими мотивами тотчас его проглатывали. Довольно диковинные часы в вестибюле, изготовленные, по-видимому, из старинного шлема ныряльщика за ракушками, чучела осьминога и хронометра, возможно, вовсе не сломаны, а просто не заведены, чтобы никакое тиканье, а тем более бой часов не нарушал общего могильного безмолвия. Поэтому их стрелки вечно предостерегающе показывают без пяти двенадцать. Что ж, даже остановившиеся часы всё-таки дважды в день показывают верное время. И, быть может, на этом острове столь скромного требования к часам уже вполне достаточно, хотя хронометры, собственно говоря, созданы для особенно точного отсчёта времени в мореплавании.
Без пяти двенадцатьЛишь нежное шуршание морского ветра за двойными стёклами свидетельствовало о том, что хотя бы снаружи время всё ещё идёт. На цыпочках я прокрался — или, скорее, всё ещё проплыл по суше — к стойке и запуганным шёпотом назвал своё имя.
— Я, э-э, забронировал номер, — почти неслышно добавил я. И всё же был уверен, что все уши в зале навострились в мою сторону. Портье, возившийся с доской для ключей, вызывающе медленно повернулся и окинул меня оценивающим взглядом. Должен, к сожалению, признаться тебе, дорогой Хахмед: я до мозга костей испугался, когда понял, что он небельхаймец!
Небельхаймец-портьеТы ведь знаешь, что после нашего общего приключения с небельхаймцами и их тромпаунной музыкой я отношусь к этой замонийской форме жизни напряжённо, почти невротически. 5 Но я непрестанно работаю над искоренением своих предубеждений, друг мой!
Ибо мне, разумеется, ясно, что из-за одного неприятного происшествия с несколькими неудачными представителями какой-либо группы населения нельзя стричь всех небельхаймцев под одну гребёнку. Поэтому я действительно приложил все усилия, чтобы переступить через себя, ничем не выдать своих чувств и обращаться с этим портье с величайшей непринуждённостью. К несчастью, у него дефект речи: между некоторыми частями фраз он делает выводящие из себя паузы, сопровождаемые призрачным выдохом, что отнюдь не облегчает непринуждённое общение с ним.
— В самом деле, господин фон… — неприятная пауза, долгий взгляд в гостевую книгу, — ххххх… Мифорез, — ответил он таким потусторонним, бесплотным голосом, что чешуйки у меня на загривке встали дыбом. — Мы уже… ххххх… ожидали вас вчера.
— Мне пришлось переночевать в Кляйн-Хафинге, — шёпотом ответил я. — Моё судно попало в ужасный шторм, и потому…
— Я знаю, — перебил он. — Этот ужасный шторм. Мы, разумеется, не станем брать с вас плату за… ххххх… прошлую ночь. Для вас уже готов очень удобный номер. И вас, вероятно, порадует, что он… ххххх… на целую категорию выше забронированного. Это люкс. Но… ххххх… платить вы, разумеется, будете столько же, сколько за стандартный номер.
— Это и впрямь приятно, спасибо! — ответил я. — Прежнему гостю пришлось уехать раньше?
— Так можно было бы это сформулировать. Он… ххххх… ххххх… внезапно скончался.
Я лишь едва заметно вздрогнул и попытался придать лицу выражение, в котором скорбь по поводу смерти и радость от лучшего номера благопристойно уравновешивали бы друг друга, но у меня, вероятно, вышла лишь фальшивая гримаса. Неважно: небельхаймец всё равно смотрел сквозь меня в пустоту, протягивая ключ. — Номер… ххххх… сто тринадцать, — выдохнул он. — Вам нужна помощь с… ххххх… багажом?
Я мельком взглянул на носильщика. Это опять был мускулистый береговой гном с мшистой бородой — на материке такая форма жизни встречается довольно редко, зато на Эйдернорне, по-видимому, успешно пустила корни. У него тоже была на лбу Живая Татуировка, и выглядел он так, словно был по меньшей мере в пять раз старше меня, но без труда мог бы одной рукой отнести меня вместе с багажом в номер. Когда человек для своих преклонных лет производит особенно спортивное или выносливое впечатление, его называют «крепким», не так ли, мой добрый Хахмед? Но для впечатления, которое произвёл на меня этот жилистый старец, жалкого «крепкий» было бы недостаточно. Тут больше подошли бы «атлетичный», «жилистый» или даже «достойный зависти». Тело, в котором время, казалось, застыло так же, как в часах при входе.
Пол всё ещё качался у меня под ногами, а в руках и плечах я ощущал самую настоящую крепатуру: во время шторма я так упорно цеплялся за поручни. Поэтому я с благодарностью принял предложенную услугу.
— У вас… ххххх… гумдудель! — прошипел мне вслед небельхаймец. Я ненадолго остановился и задумался, что он хотел этим сказать. У меня… что? Гумдудель? Неужели это эйдернорнское оскорбление, означающее, что у меня не всё в порядке с головой? Потому что он инстинктивно почувствовал мою неприязнь к небельхаймцам? Во всяком случае, прозвучало это как ругательство. Но с какой стати ему вдруг так компрометировать платящего гостя, которого он только что столь предупредительно обслужил? Может быть, слух после переправы пострадал так же, как чувство равновесия? Быть может, он сказал: «У вас есть румбуддель» — и имел в виду алкогольное снабжение в моём номере, которое, как я вычитал в путеводителе, в эйдернорнском гостиничном деле считается особенно образцовым? Но проворный полукарлик уже легко взбегал по устланной коврами толщиной с кулак лестнице, поглощавшими любой звук шагов, а небельхаймец за своей стойкой снова занялся пронумерованными ключами. Поэтому я оставил это без внимания и последовал за своим спортивным носильщиком, которого из-за его назойливого запаха скумбрии нашёл бы даже с завязанными глазами в темноте.
— Де хартен смюген ин де прюккен, — сообщил он мне, когда я наконец не без труда его догнал. — Дат гивт ун смёкенприель! — Я не имел ни малейшего понятия, о чём он там мелет: его диалект был особенно силён. Но я предположил, что, как это обычно бывает при подобной вежливой болтовне с гостиничным персоналом, речь шла о погоде. — Да-да, — ответил я. — Я тоже так думаю.
— Йк воор краакенфикен ин де дюйнен! — добавил он, убегая впереди лёгкой рысцой и нисколько не запыхавшись. Мне уже не пришлось особенно напрягаться, чтобы сообразить, что под «дюйнен» имеется в виду эйдернорнский прибрежный ландшафт. Но, к счастью, я не успел вообразить, как он там «краакенфикал», потому что мы добрались до моего номера.
— Земмер хондертдертиен! — Это я понял и с тех пор знаю, как следует произносить «сто тринадцать» на эйдернорнском нижненемецком. В два счёта он нагнал меня и широкой плечистой спиной распахнул тяжёлую дверь из обработанного плавника с вросшими в него ракушками и морскими звёздами, даже не поставив багажа. Мы вошли.
— Да боопен гейт де смюккен эн де бромсдийдль, — пояснил он, раздвигая шторы и открывая мне затянутый туманом вид на Эйдергард, то есть вид в никуда.
— Очень красиво, — сказал я.
На комоде стояло несколько бутылок крепких спиртных напитков — среди них действительно была и самая настоящая румбуддель. Я ещё немного расслабился.
— Эн хиер, — добавил слуга, мрачно глядя на большую кровать, — ис де лаатсе гааст честорвен.
Если он хотел сказать, что на этой кровати, над которой висит большая картина маслом с парусником, увлекаемым в глубину багрово раскалённым гигантским кальмаром среди вздыбленных волн, скончался предыдущий гость, то это было уже больше обслуживания, чем мне требовалось. Я успешно вытеснил мысль о моём усопшем предшественнике по номеру, но теперь был вынужден представлять хрипящего старика, испускающего последний вздох на этом стёганом одеяле с вышитыми якорями и гарпунами. Остаётся лишь надеяться, что он не умер от какого-нибудь заразного и устойчивого микроба; поэтому я решил первые ночи лучше провести на диване в углу, чтобы, если в постельном белье и есть бациллы, они успели утратить остатки своей вирулентности. Не перепонки ли были между пальцами моего гостиничного пажа? Возникла неловкая пауза, во время которой я со звоном принялся искать чаевые в дорожном кошельке. Тут мшистобородый вдруг сказал: — Ун дат ис де гумдудель!
Я проследил взглядом за его словно обвиняюще вытянутым пальцем и впервые заметил маленький террариум со свинцовым остеклением, стоявший на большом бельевом комоде в номере.
Я с любопытством подошёл ближе и, к своему изумлению, обнаружил внутри живое существо. Террариум был величиной примерно с две шляпные коробки и застеклён со всех сторон, однако тут и там в стекле просверлены маленькие отверстия для воздуха. В любовно устроенном миниатюрном прибрежном пейзаже из мокрого ила, засохшего пляжного овса, комков водорослей, кусочка плавника, маленького ржавого якоря и даже крошечного пиратского сундука с сокровищами (вероятно, с крошечным сокровищем внутри) съёжилось — да, в самом деле: живое существо! Неведомая мне доселе тварь, которую при первом взгляде я бы описал как смесь гигантской улитки, раковины наутилуса, морской звезды, осьминога и актинии, а при втором мне припомнилось ещё несколько морских созданий.
Террариум
ГумдудельСпециально для тебя, дорогой Хахмед, я попробую изложить всё несколько систематичнее: у этого диковинного моллюска есть похожая на улиточный домик раковина, к которой намертво припеклись крошечные ракушки, морские жёлуди и морские звёзды, образуя дополнительный панцирь. Из большого отверстия высовывается множество снабжённых присосками хоботков и щупальцеобразных хватательных рук; они постоянно, но очень медленно движутся и напоминают мне колышущиеся под водой водоросли. Однажды мне показалось, будто в путанице ручек я различил желтоватый глаз, меланхолично и как-то жалобно таращившийся на меня, но он тут же снова исчез. Нижняя часть тела, несколько напоминающая и гусеницу, и улитку, может передвигаться на бесчисленных крошечных зеленоватых ножках-обрубках лишь крайне медленно. Снаружи террариум оснащён замысловатым на вид техническим устройством: маленькими медленно работающими мехами, чугунным котлом (как у миниатюрной паровой машины), разнообразными медными трубками, предохранительными клапанами и арматурой. Эта машина снабжает террариум паром такого цвета и консистенции, каких мне ещё не доводилось видеть. Он сияюще-светло-голубой, слегка пульсирует и лежит на илистом дне ёмкости в виде змеи толщиной с палец; он кажется почти таким же живым, как и сам гумдудель. Когда я наклонился ещё ближе, через воздушные отверстия до меня донёсся сильный морской запах. И, как мне показалось, я услышал ритмичное гудение и жужжание («Гум, гум, гум, гумгумгум…»), вероятно усиленное маленьким рупором, торчавшим из террариума. Поверх него я различил также непрерывно повторяющееся, почти гипнотическое дудение; оно звучало почти так, словно где-то вдали несколько красивых детских голосов поют под чужеземную волынку. Мне даже почудился далёкий морской прибой, но это, конечно, было лишь воображение.
— Гумдудель, — повторил гном. — Сказывает, какая погода будет! — Он полил террариум водой из стоявшей рядом маленькой лейки.
— Он может… предсказывать погоду? — попытался я тут же перевести. Гном усердно закивал.
— Ага! Высоко гумдудель поёт — погода хорошей будет. Басом гумдудель поёт — погода мокрой будет.
Ага. Запомнить это, вообще-то, было нетрудно: если гумдудель (он? она? оно?) поёт высоко, будет сухо. При низких нотах, вероятно, стоит захватить зонтик. Обрадованный тем, что у меня появился такой милый живой барометр в соседи по номеру (и что портье меня, по всей видимости, не оскорбил — теперь и с этим всё было ясно), я вручил пажу чаевые, которые считал княжескими, а он принял их с каменным лицом.
— Квиквигг! — крикнул он, ударив себя кулаком в грудь.
Прошло мгновение, прежде чем я понял, что это не выражение благодарности, а его имя. Затем он удалился, невнятно бормоча.
КвиквиггЯ убрал свой дорожный гардероб в шкаф и комод и вымыл лицо и руки у чудесно чистого умывальника. Затем осмотрел письменные принадлежности на маленьком, но вполне достаточном на время моего пребывания столе: бумагу с бланком отеля «Пляжебег», чернильницу с водостойкими морскими чернилами («Капитанское качество» — на острове, чью почту корабли везут через шторм, дождь и океан, вовсе не лишнее), три только что очинённых пера, промокательную бумагу, сургуч, адресный штемпель и подушечку для него, перочинный нож, несколько конвертов, карандаш, пять знаменитых треугольных эйдернорнских почтовых марок с изображениями здешних природных явлений, ластик в форме ракушки.
Треугольные почтовые маркиВсё весьма аккуратно. Во всяком случае, я смогу сочинить здесь несколько стихотворений или рассказов. И вести переписку с тобой. Наконец я попытался душевно акклиматизироваться: налил себе порядочный стакан из хорошо наполненной румбуддели (восемьдесят процентов) и, усевшись за стол, пишу тебе это второе письмо. Всё это время я слушал успокаивающее гудение и дудение гумдуделя, пока едва не заснул сидя.