К книге
Наставник во ХристеГлава VI
19%
Глава VI
8

Кардинал был в своих покоях наедине с Мануэлем, когда мадам Пату, стоявшая на крыльце, под зелеными косами вербейника, увидела, что к гостинице приближаются ее дети вместе с Фабьеном Дюсэ. Прикрывая глаза ладонью (смотреть приходилось против солнца), мадам Пату пробормотала:

– Маленькие негодники! Если уж им что втемяшится, так и не выколотишь, сколь ни старайся! Как же мне быть-то? Монсеньору доложить об них? Непочтительно получится. Впрочем, монсеньор такой кроткий и добросердечный – даст бог, не осерчает…

Мадам Пату пришлось прервать свои рассуждения, ибо дети были уже рядом и Бабетта звонким, требовательным голоском спрашивала, где кардинал. Мадам Пату подбоченилась, жалостливо и снисходительно озирая троицу.

– Кардинал не спускался с самого завтрака, дети. Он раздумывает, куда бы пристроить бедного сиротку, без единой родной души в целом свете, которого нынче ночью он нашел в Соборе…

– Погоди, мама, – перебил Анри. – Как это сиротка мог ночью попасть в Собор? Когда мы с Бабеттой туда пришли, так уже никогошеньки не было; только наша свечка и теплилась в темноте. А когда мы уходили, сторож нас за эту свечку побранил и дверь запер.

– Если ты такой въедливый и дотошный, – рассердилась мадам Пату, – так я иначе выражусь: конечно, сиротку нашли не в самом Соборе. Дело было в полночь. Кардиналу послышался детский плач, он в доброте своей пошел поглядеть, кому это так горько, да и обнаружил мальчика под дверью Собора. Деревянная дверь служила бедняжке изголовьем, а рыдал он так, будто сердце у него разрывалось. Его преосвященство привел найденыша сюда, уложил в свою постель. Мальчик и сейчас при монсеньоре.

Фабьен Дюсэ, тяжко опиравшийся на костыли, вскинул голову:

– Он увечный вроде меня?

– Нет, дитя, – отвечала сердобольная мадам Пату. – Телом он здоров и бодр. А лицом очень, очень мил.

Фабьен вздохнул. Бабетта шагнула к двери:

– Хочу поглядеть на него! Побегу к монсеньору!

– Бабетта, не смей! Бабетта! – воскликнула мадам Пату.

Но девочка, ловко проскочив мимо своей матушки, взволнованная, в упоении от собственного непокорства, уже распахнула дверь в комнату кардинала, даже не подумав постучать. На пороге она замерла по двум причинам: во-первых, давешняя дерзость сменилась в ней робостью, во-вторых, Мануэль, сидевший со своим покровителем у окна, обернулся и устремил на Бабетту вопрошающий взгляд синих глаз. Сам кардинал поднялся ей навстречу, и маленькая своевольница, найдя в его лице ободрение и ласковость, вдруг задрожала, ибо слезы душили ее.

– Монсеньор… Монсеньор… – лепетала девочка.

– Да, дитя мое, я тебя слушаю, – мягко заговорил кардинал. – Не бойся, скажи, что случилось. Ты, наверное, привела своего друга, о котором рассказывала вчера?

Бабетта поникла головкой. Исподлобья, глазами, полными готовых пролиться слез, она взглянула на кардинала и выдохнула: «Да».

– Вот и хорошо. Я сейчас же к нему спущусь. – Кардинал помедлил, глядя на Мануэля, который, как бы отзываясь на молчаливую просьбу, встал и приблизился к нему. – Иди и ты с нами, Мануэль, – проговорил благочестивый прелат и обратился к Бабетте, опустив ладонь на ее кудрявую макушку: – Видишь, милая, у меня появился еще один маленький друг, также полный печали. Хотя Мануэль не увечен и вполне здоров, он совсем один в этом мире, что для столь юной души очень тяжело. Прояви и к нему сочувствие, какое даришь бедному калеке – своему товарищу по играм.

Однако на Бабетту нашла небывалая робость; больших трудов ей стоило сдерживать слезы, которые подступали к горлу и грозили, пролившись, перерасти в бурные рыдания. Девочка не понимала, что это такое происходит с ней, всегда бойкой и беспечной, и откуда взялась эта болезненная застенчивость. Лицо Мануэля пугало и завораживало Бабетту. «Точно прекрасный ангел, который благовестит Святой Деве на витраже в старой церкви Сен-Маклу!» – с восторгом думала девочка. Заговорить с Мануэлем ей не хватало духу – она лишь украдкой бросала на него взгляды из-под своих длинных, загнутых, мокрых ресниц. Когда же кардинал, взяв ее за руку, повел вниз по лестнице, Бабетта, не в силах удержаться, то и дело косилась назад, ибо следом шел он – гибкий, грациозный, почти невесомый Мануэль, и шаги его были легки и беззвучны. Навстречу этим троим уже спешила, отчаянно жестикулируя, грузная и сконфуженная мадам Пату.

– Сколь прискорбно, монсеньор, – завела она, взывая к кардинальскому снисхождению, – прискорбно и постыдно, что покой вашего преосвященства нарушен, но если бы только вы знали, как упрямы и своенравны эти дети, – о, если бы вы знали о них все, вы пожалели бы их бедных родителей! Вот, изволите видеть, это и есть тот маленький калека; это они его привели к вам, монсеньор! Поистине, без слез и не взглянешь на несчастного, так жестоко он изувечен волей Господней, хотя едва ли Господь был рядом, когда Фабьен, еще совсем кроха, кувырнулся с тачки, которую толкала его матушка, и покорежил свои младенческие косточки. Скорее уж, осмелюсь заметить, дьявол где-то поблизости околачивался, потому как мало, очень мало добра в том, чтоб человеческое существо комком бесполезным да беспомощным сделать, и какая же тут может быть божественная благодать, не правда ли, монсеньор? Живо кланяйся кардиналу! Кланяйся, как умеешь! – распорядилась вдруг мадам Пату, переключив внимание на бедного Фабьена. – Жаль, не успел ты исповедаться и причаститься Святых Даров прежде, чем сей святой человек возложит на тебя свои длани!

Кардинал Бонпре укоризненно воздел руку.

– Дочь моя, прошу, не называйте меня святым, – произнес он без намека на показное самоуничижение, и знакомой тенью подернулся его чистый взор. – Ничто не огорчает меня более, нежели слово «святой», примененное к тому, кто, как я, полон заблуждений и грехов. Я просто старик, чья телесная смерть не за горами, и достоин похвалы только за то, что стремлюсь служить Господу Богу и следовать Его заповедям, хотя, увы, желание своей силой превышает мои возможности. Многое из того, что я хотел бы сделать, недоступно мне по телесной и духовной слабости, и в своих начинаниях я слишком часто терплю неудачи. А теперь подойди ко мне, дитя мое.

Сам перебив свою речь, кардинал склонился над Фабьеном, бережно поднял его вместе с костылями и понес из коридорчика в комнату. Мануэль проскользнул туда первым и замер подле кресла, в которое уселся кардинал. Юные синие глаза так и светились, деликатно очерченная верхняя губа чуть приподнялась в легчайшей улыбке. Фабьен, пребывавший на коленях кардинала и в кольце его объятий, нисколько не робел. Сосредоточенный, полный доверия, он снизу вверх взирал на тонкое, подвижное лицо Феликса Бонпре. Анри и Бабетта, полагая, что свою миссию они выполнили, топтались на пороге, не смея его переступить, а за их спинами внушительная мадам Пату глядела на кардинала, бродяжку Мануэля и калеку Фабьена с трепетом, к которому примешивалось любопытство.

– Бедное мое дитя, – ласково заговорил Феликс Бонпре, – мне бы хотелось, чтобы ты понял, сколь глубоко я тебе сочувствую. Я сделал бы что угодно, лишь бы ты стал крепким, здоровым, счастливым мальчиком. Но не думай, что мне по силам тебя исцелить. Вчера я уже сказал твоим друзьям, что я вовсе не святой вроде тех, о которых ты наверняка читал в книжках; что не умею творить чудеса и что Божественная Благодать не снизошла на меня, как снисходила на более достойных слуг Благословенного нашего Спасителя. Тем не менее я твердо уверен в одном: если Господь увидит, что тебе во благо будут сила и ловкость, Он найдет способ исцелить тебя. Порой болезни и скорби посылаются нам для нашего же блага, порой таким благом становится сама смерть, хотя мы и не сразу это осознаем. На Небесах все будет ясно, и даже наши горести обернутся радостями. Понимаешь ли ты меня, дитя?

– Да, – серьезно прошептал Фабьен, но две крупные слезинки уже блестели в его печальных глазах, ибо в потайном уголке одинокой истерзанной души успела родиться слабенькая надежда на чудесное исцеление – и вот она, едва поманив, улетучилась.

– Очень хорошо, – продолжал Феликс Бонпре ласковым голосом. – А теперь, поскольку преклонить колени тебе будет слишком трудно, ты останешься в моих объятиях. – Кардинал подхватил Фабьена под мышки и устроил его еще удобнее. – Закрой глаза, а руки держи вот здесь. – Маленькие ручки были помещены на серебряное Распятие. – Я же обращусь ко Господу и попрошу для тебя исцеления, ибо сам я бессилен.

На этих словах Анри и Бабетта переглянулись и вдруг, будто под влиянием необъяснимой эмоции, одновременно их обуявшей, рухнули на колени. Мадам Пату, слишком тучная и неуклюжая, чтобы сделать то же самое, не сотрясши все здание (вот был бы конфуз!), удовлетворилась тем, что склонила голову как могла низко. Мануэль остался стоять. Опирающийся на спинку кардинальского кресла, пристально глядящий на бедного калеку, он казался юным ангелом сострадания, жаждущим одного – избавить род человеческий от бремени скорбей и болезней. В полном молчании прошло минуты две, затем кардинал возложил ладони на белокурое темечко Фабьена и начал молиться вслух:

– Христос-милостивец! Сердобольнейший и кротчайший Избавитель, Тот, к Кому в святые дни Его земного существования стекались больные, увечные, незрячие, уходили же исцеленными и утешенными, ибо никто из них не знал отказа! Молим Тебя, обрати взор на мучения сего чада Твоего, кое лишено радостей, созданных Тобой во множестве для других детей, сильных и здоровых, не отягощенных недугами, подавляющими резвость юной плоти и гасящими пыл юных душ. Взгляни с состраданием на это дитя, о кроткий Царь и Учитель. Ты Сам был отроком, так сжалься, избави его от прискорбного увечья. В Твоей власти распрямить это искривленное тело и наполнить силой эти вялые мышцы, ибо Ты победил саму смерть и не существует для Тебя ничего невозможного! Но, Спаситель наш милосердный, прежде всего молим мы о том, чтобы Ты укрепил душу этого чада, если телесные страдания посланы ему свыше. Даруй ему совершенство духа, дабы был сей отрок достоин поместиться среди Твоих ангелов в светлом Царствии Твоем. Вручаем его Тебе, великий Учитель, вверяем всецело Твоей милости, сами же остаемся покорны Твоему Божественному Произволению. В память о Твоем священном отрочестве, прими, утешь, исцели, благослови сие чадо! Аминь!

Настала глубокая тишина. Отчетливо слышалось только размеренное тиканье старомодных часов, что стояли в кухне, за стеной. Анри и Бабетта очнулись первыми. Поднявшись с полу и отряхнув свои одежки, они уставились на Фабьена. Неужто прямо на их глазах свершится чудо? Фабьен не шевелился в объятиях кардинала; его худенькие руки по-прежнему сжимали Распятие, глаза были благоговейно закрыты – наверное, он так бы и сидел, если бы кардинал не спустил его со своих коленей, проявляя максимум деликатности. Лишь тогда Фабьен распахнул глаза, стал озираться в недоумении. Он пошатнулся; падение было бы неизбежно, если бы Фабьену вовремя не подали костыли. Но сколь жалко дрогнули бледные губы, силясь улыбнуться, сколь скорбно поник Фабьен своей белокурой головкой, когда собрался проковылять к выходу!

– Спасибо, монсеньор, – заговорил он смиренно. – Когда вы молились обо мне, я чувствовал себя почти исцеленным. Но это все без толку! Мир полон обездоленных, и многие из них – калеки, я такой не один. Если Господь станет отзываться на каждую мольбу о здравии, когда же Ему вершить другие дела? Монсеньор, вы сделали все, что могли, – в этом я уверен и благодарен вам от всего сердца. Прощайте!

– Прощай, дитя мое! – отвечал Бонпре, растроганный видом беспомощной изувеченной фигурки, сам страдая физически оттого, что не в силах устранить причину чужих мук. Наклонившись, он поцеловал Фабьена и добавил: – Поверь, мой мальчик, я бы с радостью отдал жизнь свою, лишь бы ты стал здоровым и крепким. Да благословит и да исцелит тебя Господь!

Тут-то Мануэль и покинул свой пост за кардинальским креслом. Легко, будто по воздуху, скользнул он к бедному калеке, обнял его и поцеловал в лоб.

– Прощай, брат мой милый! – заговорил он с улыбкой. – Ободрись! Имей терпение! Помни: Господь слышит все молитвы, сколько их ни раздается в целой Вселенной, во многих миллионах миров. Слышит – и отвечает молящимся! Не сомневайся в этом. Наберись мужества, дорогой брат! Скоро ты будешь исцелен!

Изумленно вглядывался Фабьен в юное лицо, исполненное кротости, излучавшее надежду и любовь.

– Какой ты добрый, – сказал он наконец. – Ты сам еще ребенок и, наверное, понимаешь, каково это – быть вроде меня. Другие мальчики всюду бегают, резвятся, по многу лье проходят по лугам и тенистым рощам, где звенит птичье пение, где можно многому дивиться и о многом размышлять. Но мне, хромому, путь в луга и рощи заказан. И потом, моя матушка ужасно сокрушается обо мне. Как ей будет со мной тяжело, когда я стану взрослым, но помощи в преклонных летах она от меня получить не сможет…

Тонкий голосок сорвался, две огромных слезы сформировались, сорвались с ресниц и поползли по бледным щекам. Мануэль стиснул руку Фабьена.

– Не плачь! Верь мне – ты скоро исцелишься, – ласково заговорил он. – Кардинал всю душу вложил в молитву о тебе. Так, без единого эгоистического помышления, с верой и глубоким смирением, взывают к Господу только лучшие из людей. И после таких молитв на землю спускаются ангелы! Наберись терпения и мужества! Верь в добро – и оно придет!

Столько сладостного умиления было в этой речи, что утешился даже кардинал Бонпре. Калека Фабьен улыбнулся сквозь слезы.

– Я БУДУ верить и надеяться! – молвил он. – Мне и самому всегда казалось, что Господь где-то рядом, хотя моя матушка считает, что Он очень далеко. Я наберусь мужества, то есть постараюсь. Ты так добр ко мне; я знаю, ты понимаешь, что я чувствую, – спасибо тебе за это. Вот бы и ты однажды обрел счастье! Прощай! – И, оглянувшись на Анри и Бабетту, Фабьен уточнил: – Теперь мы можем идти?

Анри по-взрослому сдвинул брови:

– Полагаю, да – больше ведь ничего нельзя сделать?

Эта реплика, выданная не без сарказма, была обращена к кардиналу, который, впрочем, встретил дерзкий юный взгляд почти сочувственно.

– Ничего, мой мальчик, увы, ничего! Ты ждал чуда? Но ведь я еще вчера сказал, что я вовсе не святой и без соизволения Господнего ни на что хорошее не способен.

– А вот папа римский верит в чудеса, – возразил Анри, и его лицо вспыхнуло от внезапного гнева. – Но в какие? В те, которые ему лично на пользу! Воображает, будто у Бога основная задача – о нем заботиться!

Неясно, чем была вызвана гробовая тишина, в которой потонули эти слова, – то ли ужасом, то ли неловкостью. Кардинал молчал, Бабетту слегка потряхивало. «Какой же гадкий, оказывается, у меня брат!» – думала девочка. Мадам Пату зажмурилась в страхе, осенила себя крестным знамением, будто защищаясь от нечистого духа, и хотела заговорить, но Анри, нимало не обескураженный, в новом приступе пылкого и яростного красноречия обратился к задумчивому Мануэлю:

– А что, я не прав? Папа окружен заботами, как персик – опилками; а о Христе разве кто заботился? Ему только препятствия чинили, а под конец вообще распяли! Ну а папа? Сидит себе в Ватикане, где сокровищ – на многие миллионы, а тем временем в одной только Италии тысячи людей голодают и мучаются. Христос бы такого никогда не допустил. Он говорил: «Продай половину имения твоего и раздай нищим» [36]. А папа ни половины не продает, ни четверти – вообще нисколько! Только загребает да копит! Однако же общее мнение – будто Бог творит чудеса для этого старика! О, я все знаю! Мы, ребята, тоже газеты читаем, как и взрослые!

– Анри! – выдохнула мадам Пату, с выражением глубокой укоризны простирая свою пухлую руку. – Анри, ты с ума сошел… злой, дурной мальчишка…

Анри оставил матушкин жест без внимания.

– Вот ты, кажется, мой ровесник, – продолжал он, глядя на Мануэля. – Тоже, наверное, читать-писать умеешь, а? И ты в таком юном возрасте остался совсем один. По-твоему, правильно это, что на свете столько обездоленных детей? По-твоему, стоит верить в Бога, который так и задумал наш мир – жестоким и бессердечным, и никогда не помогает, сколько к нему ни взывай? Я считаю, нечего и ждать от людей доброты, если они с утра до ночи молятся, постоянно надеются и работают не покладая рук, а взамен получают только беды, болезни да утраты… – Анри умолк просто потому, что выдохся.

Мануэль же взглянул ему прямо в глаза, в самую их глубину.

– Да, жизнь тяжела! Очень тяжела! Но жестокости творит вовсе не Бог. Бог есть Любовь, а Дух Любви не может быть жестоким. Таковы сами люди, это они ранят друг друга помышлением, словом и делом. Те, в ком не теплится Любовь, притягивают к себе скорби и хвори, сами стремятся к несчастьям. А потом обвиняют Господа: ведь так просто все свалить на Него! Это куда проще, чем найти причину в себе! Вот ты спрашиваешь, стоит ли страдальцам и дальше верить в Бога. Так я тебе отвечу: да, стоит, ибо иначе они, которые столько уже блуждают в потемках, никогда не выйдут на дорогу.

Чистый голосок звучал подобно колокольчику, и Анри вдруг, без видимых причин, ужасно смутился. Кардинал Бонпре слушал своего найденыша, и в его душе росло небывалое чувство, слишком потаенное, чтобы найти выход в словах. Бабетта же, подняв свои ясные карие глазки, решилась высказаться.

– Это верно, – пролепетала она. – Это так и есть, я знаю. Сам посуди, – Анри достался взгляд мудрый и снисходительный, – всегда ведь одно и то же: если кто страдает, обязательно есть причина. Взять хотя бы мадам Дюсэ: все говорят, что ей лень было держать Фабьена на руках, вот она и положила его в тачку, а не положила бы – он бы не упал и не покалечился. Видишь, с чего все началось и кто виноват? Вовсе не Бог! Идем, Фабьен, мы поможем тебе добраться до дому.

Мадам Пату резко сбросила пугающее оцепенение и принялась жестикулировать, пособляя себе словами:

– Да уж, давно пора! Довольно вы докучали монсеньору! Если уж такая молитва, какую он изволил вознести, до Небес не дойдет, стало быть, и нет их вовсе, Небес-то, и толковать тут не об чем. Но, Господь всемогущий, каких ужасных вещей наговорил Анри! И это – мой сын! Так клеветать на Его святейшество может только очень дурной мальчик! Боже, Боже! Горе мне! Анри! Если ты таких кощунствиев из газет понабрался, не смей их отныне читать!

– И кто же, интересно, меня остановит? – съязвил Анри, сверкнув глазами.

– Тише, тише, дитя мое! – мягко вмешался кардинал. – Действительно, ничто не может остановить тебя, и, вступив в большой мир, ты сам будешь избирать пути свои. Тебе придется столкнуться и с добром, и со злом, напрячь все силы, чтобы отличить одно от другого, и да поможет тебе любовь твоей матушки, если уж Господня любовь тут бессильна!

Вновь повисло молчание. Анри понурил голову, слезы навернулись ему на глаза. Ничего больше не говоря, он поспешил поддержать Фабьена, который, с помощью Бабетты, уже ковылял к двери. Чувствительная мадам Пату подавила всхлип.

– Да благословит вас Господь, монсеньор! Анри ваших слов не забудет – он вспыльчив, это правда, а только сердце у него доброе! Уж поверьте матери, монсеньор, золотое сердечко…

– Я в этом и не сомневаюсь, – отвечал кардинал Бонпре. – Ваш сын порывист и вдумчив, он ищет истину. Если бы он знал в глубине души, что утверждаемая «истина» верна, он, конечно, построил бы на ней свою жизнь и вырос добродетельным и отважным. Да, он умен, ваш Анри; но нынешняя система образования вынуждает юные умы созревать прежде, чем взрослеют тела и души. Нетерпение и гнев вашего сына объясняются тем, что он силится разгадать загадки, неподвластные ему в силу возраста. А впрочем, наш мир, со всем в нем сущим, непонятен и большинству взрослых людей! – Кардинал вздохнул и продолжал будничным тоном: – Ваши заботы, дочь моя, мне больше не понадобятся. Я решил нынче же покинуть Руан – сяду в дневной поезд до Парижа. Мануэль поедет со мной.

Мадам Пату ничуть не удивилась. Такого исхода она и ждала. Ее взгляд скользнул к Мануэлю – как-то он воспринял внезапную перемену в своей судьбе? Но Мануэль внимательно смотрел вслед Анри и Бабетте, которые уводили своего увечного друга. Комментировать решение кардинала мадам Пату не дерзнула. Кардинал был сам себе господин, имел полное право опекать маленького бродяжку. Монсеньор его в аколиты [37] готовит, рассудила мадам Пату; оно и хорошо – в белом стихаре у мальчика будет вид совершенно ангельский. На этой мысли добрая женщина, сделав собственные выводы о будущем Мануэля, определив от лица кардинала простое его предназначение, расплылась в улыбке, довольно невнятно выразила почтение и одобрение и поспешно удалилась, чтобы состряпать для монсеньора «на дорожку» свой фирменный суп, даром что монсеньор вроде как отказался от ее дальнейших услуг.

Часы на городских башнях еще не пробили четыре пополудни, когда гостиничка «Пуатье» простилась со своим почетным гостем: в сопровождении Мануэля кардинал ее покинул, и черный, пропахший дымом, змеевидный поезд повез обоих через поля и луга приветливой, безмятежной Нормандии к блистательному городу, «самим грехом посаженному на трон» [38], сверкающему на брегах Сены, как сверкал некогда легендарный Вавилон на брегах Евфрата. Град-безбожник, гнилой насквозь, Париж, или, как его называли в древности, Лютеция, в бесстыдстве не уступает своему месопотамскому брату; от него исходит потустороннее мерцание – то фосфоресцируют древние могилы. И как Вавилон был осужден и разрушен Господом Богом, так неминуемо падет и сия столица современного мира. Само имя ее ввергает в трепет жителей Руана, родит в них недоумение, изумление, влечение, любопытство, даже страх, ибо Париж есть ведьмин котел, в котором богини Судьбы стряпают адское варево из несочетаемых ингредиентов – республиканизма, империализма, роялизма, коммунизма и социализма, так что зловонный пар, будто хула на Господа, поднимается к Небесам. Слышен вопль «Доколе, Господи; доколе?», но не с алтарей доносится он ныне, ведь пасторы больше поднаторели в плетении словесных кружев и поджимании губ, и посредники между Богом и людьми из них теперь никудышные. Нет, это «Доколе?..» набатом звучит в храмах Науки – там, где бродят мыслители, поеживаясь от осознания простого факта: все их исследования доказывают лишь одно – что Преступление влечет за собой Кару, точно так же, как семя родится из цветка, и никакие постулаты, заповеди и ритуалы не отменяют это высшее правило. Ураган гнева обрушит на человечество Неизвестная Величина, именуемая Богом, чьи громы «с силою и славою великою» [39] объявят всему миру об Истине. Это неизбежно, сколько бы лжецы ни надрывали, подобно Геркулесу, свои жилы, служа опорой лжи, Господнего гнева им не отвратить. «Доколе, Господи; доколе?» Ждать осталось недолго, о други! Скоро будет провозглашено наступление Конца Времен. Уже атмосфера сгустилась от знамений, кои пребывают в пугающих открытиях незримых сил Света и Звука. Мы, ничтожные, мним, будто открытия эти послужат для пущего удобства, разнообразят наши удовольствия. Однако смысл куда глубже, просто нам он недоступен, да и недосуг задуматься, пока мы, с приплясом, приближаемся к собственным могилам. Мы по-прежнему лелеем планы, строим корабли, бряцаем оружием, похваляемся тем, что научились бороздить не только землю, но и морские просторы, трубим о своей значимости (она достигла уже таких высей, что в этих самых высях вызывает гомерический хохот). Мы выклянчиваем у Небесного казначея жалкие прибавки к своему веку, пытаемся подать их как нечто достойное внимания, но не помним про таинственную «Неизвестную Величину», а ведь она-то как раз и переиначит итог, если не будет учтена с самого начала. На нынешнем этапе предположений и расчетов Париж обречен проиграть вчистую. Он уже сдал такие позиции, как честь, репутация, вера, нравственность, справедливость, скромность и чистоплотность; едва ли теперь отыграется. Здешние мужчины распутны, женщины бесстыжи, молодежь обоего пола порочна, правосудие коррумпировано, искусство упивается собственным упадком, религия мертва. Чего еще ждать нам от Парижа – или, точнее, как долго Провидение будет терпеть его, прежде чем уничтожит? Сказано: «Доселе дойдешь и не перейдешь» [40]; это вечный закон Природы. Так вот, еще чуть-чуть – и Париж «дойдет доселе».

Кардинал уехал, мадам Пату сидела с вязанием в своей опрятной кухне. Ее блестящие спицы так и мелькали, но еще быстрее мелькали мысли, ибо душа мадам Пату пребывала под впечатлением от утренних событий. Мало того – войдя в комнаты, которые совсем недавно занимал кардинал, хозяйка гостиницы почувствовала необъяснимый трепет.

– Вот так же оно и в Соборе, когда «Санктус» [41] звучит, – пробормотала мадам Пату, озирая скромную мебель и голые стены, и после небольшой уборки заперла дверь.

Нескоро, ох нескоро, да и не кому попало, сдаст она эти комнаты, пусть даже это обернется потерей выручки! Вот она вяжет чулки для Анри (сам Анри виден ей в окошко – он с Бабеттой устроился на крыльце, оба склонились над книжкой – то ли читают, то ли делают вид). «Интересно, – вдруг подумала мадам Пату, – какое мнение мои сорванцы составили о кардинале и как показался им кардинальский найденыш?» Любопытство разобрало добрую женщину; она уже хотела окликнуть сына, но справилась с искушением, ибо умела ценить покой и тишину – редкие дары ее отпрысков, и здраво рассудила: если Анри с Бабеттой поглощены чтением и вроде не затевают очередной шалости, лучше не трогать этого двойного лиха. Поэтому мадам Пату ограничилась тем, что распахнула окошко (предвечерний воздух был мягок и целителен, солнечные лучи оттенка нектарина, только что сорванного с ветки, расчерчивали площадь, и Собор, вместе со всеми своими статуями и ажурной резьбой, словно окутывали золотые легчайшие паутинки). То и дело под окном проходил кто-нибудь знакомый, приветствуя мадам Пату, и она с живостью отвечала, не отвлекаясь от вязания. Бой часов возвестил, что минула еще одна четверть часа; лучи стали длиннее, тени – глубже. Тут-то и раздался крик, и на площадь выбежала женщина. Мадам Пату вскочила, ее дети бросились навстречу той, в ком узнали Мартину Дюсэ.

– Мадам Дюсэ! Что случилось? – воскликнули они хором.

Волосы Мартины растрепались; она едва дышала, смеялась и плакала, пыталась заговорить, но не могла и только воздевала руки к небу, а в отчаянии или в радости – непонятно. Мадам Пату взяла ее за плечи, встряхнула:

– Мартина, да объяснись же, в конце концов!

Мадам Дюсэ сделала над собой огромное усилие, но ей удалось только дважды произнести имя своего сына.

– Фабьен! Фабьен! – выдохнула она и принялась раскачиваться, всхлипывая и смеясь.

– Боже мой! – в страхе вскричала мадам Пату. – Он что – умер?!

– Нет, нет! – Мартина, будто в приступе помешательства, снова воздела руки. – Нет! Но… но Бог есть! Да, есть! Не святые отцы его придумали, даром что так нам казалось! Он – настоящий, наш Господь! – Она попыталась заключить в объятия Анри и Бабетту. – Деточки вы мои милые! Ангелочки Господни! Ведь это вы отвели Фабьена к кардиналу…

Анри и Бабетта переглянулись и молвили едва слышно:

– Да, мы.

– А теперь глядите, что из этого вышло! Глядите! Вот мой Фабьен!

Еще не смолкли слова Мартины, которая вся до последнего нерва была наэлектризована восторгом, как на площади появилась новая фигурка. Какой-то стройный, легконогий мальчик бежал к гостиничке «Пуатье»; в его светлых кудрях играл ветер, большие серые глаза светились изумлением и почти божественной благодатью.

– Мама! Мама! – выкрикивал он на бегу.

Мадам Пату показалось, что Небеса разверзлись, дабы на землю могли сойти ангелы. Да неужто это Фабьен? Фабьен, который всю жизнь ковылял на костылях, которому каждый шаг давался с болью, который всего около часа назад покинул дом Пату в своем обычном плачевном состоянии? Неужто именно он бежит через площадь весело и резво, как если бы не мучился ни денечка в своей жизни, как если бы его руки и ноги всегда были здоровы и сильны?

– Фабьен, ты ли это? – воскликнул Анри. – Отвечай, это ты или нет?

– Это я, – сказал Фабьен, остановился, перевел дух, затем бросился матери на шею и обернулся к семейству Пату. – Это я – сильный и здоровый, милостью Господа и молитвами кардинала!

На миг воцарилась глубокая тишина – спутница благоговейного недоумения; прерывали ее только всхлипы счастливой Мартины. И вдруг раздался звучный гул, и голуби, что гнездятся среди башенок руанского собора, сорвались с мест, закружились, стремясь в алое закатное небо. К первому колоколу (ибо гудел, конечно, колокол) присоединился второй, затем третий…

– «Ангелус»! – воскликнула Бабетта и упала на колени, сложив руки. – Ведь это «Ангелус»! Мама! Мадам Дюсэ! Анри! Фабьен! Это «Ангелус»!

И вот уже они все – на коленях, на том самом крыльце, с которого так недавно сошел добрый кардинал. Колокола звенели мелодично и сладостно, Фабьен в благоговении читал молитву, и дружные «Аминь», произносимые сквозь слезы, вторили его голоску. Между тем о чуде прослышали не только соседи – весть облетела весь Руан, и горожане спешили к гостиничке «Пуатье», дабы проверить, правдивы ли сведения. Каждый, увидев группку молящихся на крыльце, повиновался импульсу и без расспросов тоже падал на колени. Народ прибывал, и увеличивалось число коленопреклоненных, объятых восхищением и трепетом горожан, так что скоро вся широкая Соборная площадь стала являть собой живую темную массу, которая под алыми небесами возносила хвалу Господу, стараясь делать это в унисон с чистым голоском одного невыразимо счастливого мальчика. Над этими людьми высились соборные башни, кружили белые голуби, колокола вызванивали «Ангелус», а солнце, помедлив, скрылось на западе – алое, сверкающее, будто потир с Кровью Христовой, который явила из-под Покрова Небес и снова спрятала ангельская рука.

Предыдущая главаГлава 8 из 42Следующая глава