К книге
Наставник во ХристеГлава V
17%
Глава V
7

«Он доверился мне, – подумал кардинал. – Я его нашел, и бросить на произвол судьбы просто не вправе. Ибо Христос учит: “И кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает”» [29].

Утро настало тихое и ясное; выждав, когда звуки из нижнего этажа сообщат, что семейство Пату пробудилось, кардинал Бонпре спустился в кухню и поведал хозяйке о ночном происшествии. Мадам Пату, хоть и слушала почтительно, не могла удержаться от восклицаний, в которых мешались удивление и острастка.

– Только человек с таким сердцем, как ваше, монсеньор, уступит свою постель маленькому нищему, о котором ничего не известно. Увы, слишком часто платой за добро бывает неблагодарность. Стараешься этак для бедняков, а они как во вкус войдут, так и простого «спасибо» от них не дождешься. Не иначе то козни врага рода человеческого. Говорят, не делай добра – не получишь зла; так это про меня, монсеньор, про всю мою жизнь!

– Поистине, печален ваш опыт, дочь моя, – улыбнулся кардинал. – И все-таки мы должны творить добро, не думая, чем оно для нас обернется. В этом мире нам по заслугам не воздадут; но, если бы не были мы обречены страдать, пропал бы и смысл таких добродетелей, как терпение и прощение, не правда ли?

– Ах, монсеньор, для вашего-то преосвященства все по-другому, – вздохнула, качая головой, мадам Пату. – Вы вроде как святой угодник, ниша для вас – Церковь, и сама Дева Мария вам покровительство оказывает денно и нощно. А к ничтожным людям, вот вроде нас, жизнь изнанкой повернута. Мы-то знаем, как скуп этот мир на добро, а что до терпения с прощением, так нынче и человека такого не найдется, который бы стерпел от ближнего, а тем паче простил ему хоть самую малую малость! Родные братья – и те из-за обидного слова сцепятся, будто дворовые псы из-за мосла. А женщины! Заведись у одной лишний ухажер, другая из зависти глотку себе разными поношениями до хрипоты раздерет. Уж простите, ваше преосвященство, что я напрямик говорю, а только так оно и есть, а святые, сущие на Небеси, нашими земными дрязгами не мараются. Ну а насчет вашего найденыша я вот что скажу: вернули бы вы его туда, откуда взяли. В школу его не устроить, потому как неведомо, кто евонные отец с матерью. Разве только найдется доброхот, опеку над ним учредит, но это вряд ли. У нас в Руане полно неимущих, почти в каждой семье своих голодных ртов хватает и… mon Dieu [30]! Так это и есть ваш найденыш?

Мадам Пату столь резко прервала речь, ибо перед ней вдруг возник Мануэль. Благодать и чистота, которыми дышало детское личико, живо нашли отклик в сердце мадам Пату. Она будто не замечала грязных обносков на щупленьком детском теле; она чувствовала только острое сострадание к одинокому ребенку. Между тем кардинал приобнял Мануэля и спросил, как ему спалось.

– Благодаря доброте моего господина я этой ночью словно побывал на Небесах – настолько сладкие мне снились сны. Я слушал ангельское пение – да, да! Я слушал музыку мира, который не ведает ни грехов, ни скорбей!

Мануэль потерся своей золотистой макушкой о руку кардинала Бонпре; улыбка возникла на его губах. Мадам Пату стояла как зачарованная, не в силах молвить слово, не в силах отвести взгляд, пока в глазах у нее не защипало. Она живо отвернулась, но кардинал заметил слезы и угадал чувства хозяйки гостиницы.

– Что теперь скажете, добрая матушка? – начал он, интонацией выделив слово «матушка». – Должен ли я бросить дитя, которое нашел?

– Нет, монсеньор! Нет! – выдохнула мадам Пату. – Этот мальчик будто ангелочек, посланный вам в утешение.

Трепет объял кардинала. Ангел, посланный в утешение! Сверху вниз он посмотрел на Мануэля, просиявшего открытой улыбкой.

– Откуда ты явился, Мануэль? – неожиданно для себя самого спросил Феликс Бонпре.

– Этого я не могу сказать, – был ему прямой и бесхитростный ответ.

Кардинал медлил; его проницательные глаза с любовью вглядывались в юное личико.

– Ты не хочешь мне открыться, так? – наконец уточнил он.

– Так, – тихо молвил Мануэль. – Я не хочу открыться тебе. И если по этой причине ты раскаешься в своей доброте, мой господин кардинал, я немедленно уйду и больше не потревожу тебя.

На этих словах Феликса Бонпре пронзила боль, какую вызывают только самые тяжелые утраты, а за болью последовал приступ страха.

– Нет, нет, дитя мое, – сбивчиво заговорил он. – Я тебя не отпущу – просто не смогу. Будь по-твоему; ни мне, ни себе ты не причиняешь зла, утаивая сведения, открыть которые было бы к твоей же пользе. Скажи только, ты действительно один в целом свете?

– Совсем, совсем один! – воскликнул Мануэль, и легкой тенью подернулся его ясный взор. – Никто еще не был более одинок, чем я!

Мадам Пату подошла поближе.

– Что ж, и право на тебя некому предъявить? – спросила она.

– Некому!

На этом слове мадам Пату, понизив голос, обратилась к кардиналу:

– Чудно-то как, монсеньор: дитя не по-простому говорит, а будто растили его в приличном доме, наукам обучали.

Взгляд глубоких глаз Мануэля затуманился и, полный кротости, остановился на мадам Пату.

– Я сам себя учил, но не одни книги были мне источниками знаний, а еще и природа. Деревья и реки, цветы и птицы говорили со мной и многое мне объясняли. Все, что я знаю, передано мне Господом.

Сверх всякой меры растроганная, мадам Пату заквохтала:

– Бедный деточка! Не иначе из конца в конец Францию исходил один-одинешенек, ни ласки, ни подмоги не видал. Ужасно, когда судьба не дает человеку подрасти, а сразу на него беды обрушивает. Он, пожалуй, и молитв не знает?

– Знаю! – возразил Мануэль. – Молитва подобна мысли, а Господь столь милосерд, что благодарить и славить Его получается само собой, не так ли?

– Так было бы правильно, мой мальчик, – вздохнул Феликс Бонпре. – Однако, боюсь, для многих естественнее забывать, нежели помнить. Слишком часто мы, принимая дары, вовсе не думаем о дарителе. А сейчас идем в комнату завтракать. Ты пока останешься со мной, а я подумаю, что нужно для твоего будущего блага.

Затем, обращаясь к мадам Пату, кардинал с улыбкой добавил:

– Надеюсь, дочь моя, вы больше не укорите меня за то, что я взял с улицы этого мальчика, одинокого и беззащитного. Вам, матери двоих детей, следовало бы понимать и мои чувства, и заповедь о соблазнении «малых сих» [31], недопустимом для служителей Церкви.

– Ах, монсеньор, будь все святые отцы вроде вас, куда больше бедных мирян веровало бы в Господа Бога. А при теперешнем положении, когда люди голодают да терпят притеснения, что ж удивительного, если они и святым отцам проклятия шлют, и самой вере? Оно им обидно, и за насмешку считается слушать про небесное блаженство и лямку тянуть до самой до смерти телесной, и ни выхода не иметь, ни надежды…

Впрочем, кардинал уже скрылся в своей комнате вместе с мальчиком, и финальные фразы мадам Пату пропали втуне. Она утешилась, когда изложила историю о «найденыше монсеньора» своему мужу, который как раз вошел в кухню, чтобы подкрепиться перед огородными трудами. Жан Пату слушал очень внимательно.

– С мальчишками хлопот не оберешься, – резюмировал он. – Скоро монсеньор сам в этом убедится. Сколько лет найденышу?

– Около двенадцати, – отвечала мадам Пату. – И личико у него ангельское, Жан!

– Вот это совсем никуда не годится! – Пату покачал головой, скроив зловещую мину. – Когда девчонка хорошенькой родилась, оно и то худо; а уж если мальчик!.. Ну да это не наша печаль. Монсеньор – он мудрый, его даже святым прозвали – он лучше знает. Только, боюсь, такое бремя он себе на плечи взвалил, что раскается вскоре. А твое какое мнение, малютка моя?

Мадам Пату ответила не сразу.

– Я, Жан, не знаю, что и думать. Я вот что скажу: как только я увидала его, со мной будто удушье сделалось. Этакий комок к горлу подступил, и ни слова резкого я вымолвить не смогла. Столько в бедном сиротке кротости да благодати – никто бы его не выбранил, Жан, и в то же время…

– Понятно! – воскликнул Пату, залпом допив кофе и осклабившись. – Уж таковы женщины; увидят смазливое дитя – хоть девчушку, хоть парнишку – и раскиснут от умиления. Где, кстати, наши озорники? В школе уже?

– Да, они ушли раньше, чем спустился кардинал. Нынче суббота, так что они скоро вернутся и притащат к монсеньору бедняжку Фабьена Дюсэ.

– Это еще зачем? – Пату вытаращил свои круглые глаза.

– Такая уж им пришла фантазия – чтобы кардинал благословил Фабьена и помолился Святой Деве о его исцелении. Это все Бабетта. Я возьми да и скажи: мол, кардинал – святой; а она и заявляет: не поверю, пока он чудо не сотворит! Гадкая девчонка, сущий бесенок! Под стать Анри, который ничего на веру не принимает!

Жан Пату помрачнел:

– Тут школа виновата. Надо будет потолковать с Пером Лореном.

– Да уж, не худо бы, – согласилась мадам Пату. – Пер Лорен умеет объяснять – не то что мы. Но Фабьена Дюсэ наши дети все-таки приведут к монсеньору, раз уж засела эта мысль в их головках. Ну а если бедняжке увечному не получшает, уж и не знаю, как мы с тобой, Жан, выкручиваться будем, чтобы почтение к святым дети наши вовсе не растеряли!

Пату пробормотал что-то невнятное и отправился возделывать сельдерей. Жизнь казалась ему превосходной штукой, хотя отдельные мелочи и вызывали тревогу. Одной из таких мелочей была, конечно, «проблема национального образования». Прежде всего, Пату находил странным, что государство принуждает его отправлять детей в школу; но главное, обучение-то в этой самой школе как построено? Втемяшивают детям идеи, которых он, Жан Пату, не приемлет! Нет, он не против, чтобы сын его умел читать и писать; но этих знаний с него бы и довольно, а дальше учили бы его, к примеру, как цветы выращивать на продажу или плодовые деревья обихаживать. Дочке, ясно, грамота тоже не повредит, только упор бы полезнее сделать на стряпню и домоводство, чтобы вышла из Бабетты, когда время настанет, добрая жена и мать. Без астрономии прекрасно обойдутся как Анри, так и Бабетта, да и без этих «точных наук» заодно. А вот Закон Божий просто необходим, но как раз его-то из национальной школьной программы и вычеркнули. Жан Пату прекрасно знал, как много нынче достойных сожаления субъектов, которые отвергли религию и глумятся над самой идеей существования Бога. Каждый день, проходя мимо книжных развалов, он прочитывал кощунственные названия, предполагавшие чудовищное содержание, и с горечью думал, что богохульство неумолимо расползается по всей Франции, а скоро, чего доброго, никого уже не возмутит. Гнусные новые веяния, впрочем, никак не затрагивали его собственных представлений о добре и справедливости. Жан Пату, самый обыкновенный человек, почитал все связанное с верой; чутье говорило ему, что, если этот мир и впрямь нехорош, без веры в Господа он станет много хуже. Тем утром Жан Пату обихаживал сельдерей в нехарактерной для себя задумчивости. Тяжело ступая, он вспугнул стайку бурых пичужек, чьи гнезда были устроены прямо на земле. Пичужки принялись летать невысоко, взад-вперед, пронзая эфир тревожными звуками; Пату, облокотившись на рукоять мотыги, печально глядел в небеса.

– И всему-то сущему страшно, – констатировал он. – Птицы, звери, люди – все боятся, а чего – и сами толком не понимают. Порой думаешь: многовато хлопотать приходится, чтобы просто жить; ну да Богу-то лучше знать. Ежели бы мы в это не веровали, нам бы тогда впору греться у камина, заперши окна и двери, да приговаривать: «Доброго дня, мосье Боженька! Ты запутался, а мы и подавно, так не лучше ли конец положить всей этой чепухе?»

Пату хихикнул, довольный своими рассуждениями, поплевал на ладони и принялся энергично окучивать сельдерей, напевая: «Доброго дня, мосье Боженька, доброго дня!» – причем мысль о непочтительности не закрадывалась ему в голову. То и дело поднимая глаза, Пату сокрушался, что не поглядел на кардинальского найденыша.

– Хлебнет с ним лиха кардинал! – бубнил он, выворачивая и прихлопывая пласты жирного чернозема. – Потому что не являлся еще в этот мир мальчишка, от которого бы хлопот не было; вот разве наш Спаситель не таков, да и то, наверное, в детские года озадачивал изрядно своих родичей!

Пока Жан Пату работал в огороде, то напевая, то произнося монологи, двое его детей, выбежав после занятий из школы, поспешили на базар, где и насели на крупную смуглую женщину, которая, укрывшись от солнца под большим залатанным красным зонтом, торговала битой птицей. Звали эту женщину Мартина Дюсэ; известна она была склочным нравом и острейшим в Руане языком. Впрочем, некоторые считали, что язвительность развилась в ней от тяжелой жизни, от невзгод, выпавших на ее долю. Мосье Дюсэ, ее муж, честный человек, и притом красивый собой, был каменщиком. На Бульварах тогда как раз шло активное строительство, и Дюсэ еженедельно приносил домой неплохие деньги, пока не погиб, сорвавшись с лестницы. Единственный сын, Фабьен, в раннем детстве упал с тачки, на которой мадам Дюсэ везла на продажу уток и гусей. Поначалу казалось, что малыш отделался легким испугом; увечье проявило себя позднее. Фабьен, ныне десятилетний, почти не вырос, его позвоночник был сильно искривлен, а одна нога не действовала. Бедняжка еле-еле ковылял, опираясь на костыли, волоча бесполезную сухую ногу. При этом личико у него было премилое, а нрав на диво кроткий. Остро сознавая свое несчастье, Фабьен хранил в сердце тайное упование – умереть ребенком, чтобы, подобно камню, не повиснуть на материнской шее. Об этом он неустанно молил Бога. Мартина Дюсэ, однако, души не чаяла в своем обездоленном сыне. Любя Фабьена болезненно и самоотверженно, эта женщина прониклась мстительным чувством к Господу Богу. Она пошла дальше: когда кюре, раз за разом не обнаруживая мадам Дюсэ на мессе, вздумал упрекать ее в пренебрежении религиозными обязанностями, Мартина прямо в лицо ему заявила, что в Бога больше не верит. О, какой речью она тогда разразилась, как развевались ее юбки, когда она – сущий смерч – наскакивала на своего пастора!

– В кого мне веровать-то? Ах, вот в него? А что он МНЕ хорошего сделал? Что, я спрашиваю? Было время – я день и ночь молитвы возносила, и к мессе ходила, и на исповедь, и в день Торжества Девы Марии [32] четки перебирала, на каждую бусину по молитве; и что же? Муж мой погиб? Погиб! Сын увечье получил? Получил! Я не сдавалась, веры не теряла; святые угодники сто раз уже могли дело исправить – так я их обхаживала! Сколько я денег, честно заработанных, в церковь снесла, чтоб, значит, моего мальчика особливо в молитвах поминали, чтоб исцелился он! А новенны [33] кто читал? А свечи кто ставил без счету? Кто постился, даже когда дозволено скоромное есть? Кто паломничества совершал? Я! А сын мой как был увечный, так увечным и остался! Посмотрите на него! Ведь это ангел во плоти! У него же и мысли худой сроду не заводилось, не говоря о дурных поступках! И вы еще меня дурить вздумали? Поверю я, как же, будто сидит на небе добрый боженька, коли такому невинному созданию, как мой Фабьен, нет исцеления, коли молитвы не действуют, хоть утром их возноси, хоть вечером! Не дождетесь, отче! Церкви – они для того понастроены, чтобы вашему брату жирно жилось, а Бога-то в них и нету! Спасителя, говорите, надобно только попросить – и Он больного исцелит? Так я вам другое скажу: испарился ваш Спаситель, в воздухе растаял! Если б вы с амвонов правду говорили, бедные души вроде моей утешение бы обрели в горестях; но вы лжете! Все – ложь! Когда человеку плохо, он сам карабкается да бьется; он и от соседей-то слова доброго не слышит, а тем паче – от этих ваших святых. Вы меня к мессе зовете? А я не пойду! И на исповедь тоже, и ни единый мой грошик больше не звякнет об вашу медную тарелку, так и знайте, преподобный! Дурой я была, потому что только круглая дура может столько лет верить в Бога и за все свои слезы да молитвы ни знака от Него не получать, ни надежды, что будет этот знак. А теперь – кончено! Пожалуй, мир наш растреклятый кто-нибудь да сотворил, только вот что я скажу: злыдень это был. Мог бы толику доброты вложить в людские сердца, да не вложил; ну а резону я и вовсе не вижу! Разве кто в здравом уме сляпает мир, где все живое смерти обречено, и пользы от этого ни малейшей? Короче, не смейте мне о Боге талдычить – хватит, наслушалась вранья, насмотрелась злодеяний. Бог! Да если бы Он существовал, разве стал бы просто так, от делать нечего, издеваться над своими творениями?

Кюре, которому пришлось выслушать эту кощунственную, прямо-таки варварскую тираду, в замешательстве и страхе капитулировал перед мадам Дюсэ и не замедлил объявить ее бесноватой, а бесноватых, как известно, к Святому Причастию не допускают. Узнав об этом, Мартина разразилась диким хохотом.

– Нет, вы только поглядите, каков милостивец наш кюре! – вопила она. – Если обрядов не соблюдаешь, которые он необходимыми считает, так ты уж и бесноватая! Ишь, по всему приходу раззвонил! Чтоб человека из бесовских когтей вызволить, надобно его причастить: говорят, Сатана бежит без оглядки, едва лишь Святых Даров коснется. Но нашему кюре дела нет, в когтях ты или не в когтях! Погодите, вот я потребую от него причастия, а сама возьму да откажусь! Сколько жирных цыплят с моего птичника угодили в soup maigre [34] этого лицемера и ханжи! – Мартина снова издала язвительный смешок. – Но больше ни один цыпонька не отправится ублажать его чрево! Пускай кюре другую дуру себе поищет, пускай ее пичкает баснями про добренького боженьку, который только и знает, что убивать нас, людей, да всяческими напастями терзать. Нет, с Мартины Дюсэ он больше ничего не получит!

К этой-то грозной фурии примчались Анри и Бабетта. За Мартиной Дюсэ был закреплен прилавок; под неизменным красным зонтом, на простой деревянной скамейке сидела она. В ее пальцах так и мелькали вязальные спицы, взор обращался то к увечному сынишке, который скорчился на коврике у материнских ног, то к уткам, гусям и цыплятам, горой лежавшим на прилавке. Их свернутые шеи бессильно свисали, желтые лапы были связаны бечевками и в теплом свете сентябрьского солнца казались тускло-золотыми.

Мартина Дюсэ, всем своим видом выражая досаду, выслушала сбивчивый рассказ Бабетты о знаменитом кардинале – том самом Феликсе Бонпре, которого почитают святым. Кардинал, говорила Бабетта, нежданно-негаданно остановился у них на двое суток; по словам «мамулечки», он так благочестив, что к нему вполне могут прийти в гости ангелы. Да он и взаправду очень-очень добрый, кроткий и удивительный.

– Мы и сами поняли, потому что это по нему ВИДНО! – волновалась Бабетта. – Мы про Фабьена рассказали все-превсе, а кардинал говорит: я его благословлю и Господу помолюсь об исцелении.

– Не выйдет толку, деточка, – возразила мадам Дюсэ и с еще большей энергией застучала своими спицами. Впрочем, ей пришлось ниже склониться над вязанием, чтобы смахнуть слезинки, которые навернулись на ее дерзкие карие глаза, ибо мадам Дюсэ была растрогана искренним желанием Бабетты сделать добро ее несчастному сыну. – Пустое это дело – к Богу взывать. Он никогда не откликается!

Бабетта поникла кудрявой каштановой головкой и обратила молящий взор к своему брату. Анри был законченным циником, но сестра имела над ним таинственную власть, безмолвно внушала потребность слушаться, что Анри и делал, не особенно противясь. Теперь он мрачно уставился сперва на Мартину Дюсэ, затем на Фабьена, который, приподнявшись на своем коврике, с болезненным вниманием слушал Бабеттин рассказ.

– По-моему, вам следует отпустить с нами Фабьена, чтобы мы проверили, способен кардинал на что-то стоящее или нет, – изрек Анри с видом эксперта, убежденного, что случай безнадежный, однако согласного испробовать последнее средство из тех соображений, что хуже точно не будет. – Кардинал совсем старик, а старики имеют большие знания. Вреда он не причинит. Бабетте очень хочется выяснить, приносят ли кардиналы хоть какую-то пользу, да и мне тоже это любопытно. Вчера вечером мы с Бабеттой ходили молиться в Собор; уже совсем стемнело, свечки перед Святой Девой все погасли. При нас было только десять сантимов – это цена одной свечи. Одну свечу мы и купили, затеплили ее и прочли «Аве Мария» за исцеление Фабьена. Вообразите, на весь Собор горела только наша свеча! Словом, я считаю, что надо отвести Фабьена к кардиналу.

Мартина покачала головой, поджала губы и еще отчаяннее заработала спицами.

– Это бесполезно! Бесполезно! – шептала она. – Бога нет, а если и есть, так он не иначе глух и слеп!

Тут-то и раздался умоляющий голосок самого Фабьена:

– Мамочка, отпусти меня!

Мартина взглянула на него:

– Отпустить? К этому кардиналу? Да ведь он просто старик, такой же беспомощный, как и любой из нас. Что, по-твоему, он для тебя сделает, сыночек?

– Ничего! – отвечал Фабьен, с трудом поднимаясь на костылях. Теперь он стоял перед своей матерью, и ветерок отбрасывал со лба его светлые кудри. – Но мне НАДО его увидеть. Пожалуйста, отпусти меня!

Бабетта схватила Фабьена за руку.

– Пожалуйста, мадам Дюсэ! Позвольте ему пойти с нами!

Колебания Мартины заняли еще минуту; впрочем, чистому взору своего мальчика она противиться никогда не могла, так что Фабьен ни в чем не знал отказа. Вот и теперь твердая складка поджатых губ трансформировалась в подобие улыбки, и Бабетта, маленькая плутовка, это заметила и восприняла как знак, что добилась своего.

– Скорее, Фабьен! – в восторге воскликнула девочка. – Твоя матушка согласна! Мы скоро приведем его обратно, мадам Дюсэ, – как знать, может, уже совсем здоровым!

Мартина скорбно покачала головой. Спицы замерли в ее руках, ибо она смотрела детям вслед. Юные Пату заботливо поддерживали с обеих сторон Фабьена, который с трудом переставлял свои костыли по выпуклым булыжникам базарной площади. Когда все трое скрылись за углом, Мартина вздохнула, и две слезинки, скатившись по ее щекам, заискрились на вязании. Впрочем, уже через мгновение во взгляд мадам Дюсэ вернулись пронзительность и дерзость, ибо возле прилавка возникли покупатели, и Мартина поднялась им навстречу. Голос ее стал резким и настырным, как у всякой женщины, живущей розничной торговлей. Выгодно сбыв три-четыре жирные тушки, Мартина пересчитала выручку; монеты со звоном упали в карман ее передника, и она, тихонько напевая, с неприязнью стала смотреть в неяркое ласковое небо.

– Славный выдался денек. Вверх поглядеть – поверишь, пожалуй, что там, на небесах, святые обретаются. Да только ненадолго она, погодка-то. Скоро тучи набегут, холода настанут, дожди зарядят, а там и снег выпадет. Огребем сполна и морозов, и ненастья. Кто честный – тот зубы на полку положит, а воры – те будут жировать, потому что боженька в своей мудрости именно таким наш мир сотворил.

Мартина презрительно фыркнула и взялась за вязание, над которым подняла глаза не прежде, чем к ней обратилась старуха-зеленщица.

– Куда это твой сыночек поковылял, а, Мартина? И как это ты его отпустила с детьми Пату? Вон они какие крепыши и озорники к тому же; как бы ненароком не нанесли бедняжке Фабьену новое увечье!

– Я им доверяю, – отвечала Мартина. – Они повели моего мальчика к кардиналу.

– К кардиналу! – Старуха вытянула свою морщинистую шею и вся затряслась от смеха. – Чудеса, да и только, Христос свидетель! Да на что он сдался кардиналу, твой Фабьен?

– Ни на что. – Мартина начала сердиться. – Кардинал – добрый старик, детишек жалует; а Бабетте Пату непременно хочется, чтобы он благословил Фабьена, только и всего.

– И впрямь негусто, – отвечала старуха, посмеиваясь, а точнее, похихикивая хриплым голосом. – Благословение в наши дни немногого стоит, верно я говорю, Мартина? Разве оно, благословение то есть, унцию мясца в горшок с похлебкой бросит? То-то же. Сколько ни молись, ни возноси хвалы Господу, от святых отцов, кроме благословения, ничего не дождешься. Я вот в прошлый раз на исповеди созналась, что завистлива. Говорю: «Понимаете, отче, я вдова, старая совсем, у меня ревматизьма во всех как есть косточках, а я и постели путной не имею, на попонке спать приходится. А ежели, говорю, день выпадает неудачный, торговля не идет, так и харчей купить не на что. У соседки же моей дом теплый, с печкой, и одеяла есть, и монета отложена на черный день. Вот меня зависть и гложет из-за этих одеял, да печки, да прочного дома, да деньжат. Грех ли это, святой отец?» Так я спросила, а кюре отвечает: да, это грех, но я тебе его отпущу, если ты десять раз прочтешь «Отче наш» и десять раз «Радуйся, Мария» в базилике Святой Девы в Бонсекуре [35]. Потом благословил меня, а только ни одеяла, ни печки, ни денег не дал. Ну а я «Отче наш» читать не стала и в Бонсекур не поплелась, очень уж ноги ноют всю неделю, а путь неблизкий. Вот и что мне проку от благословения?

– Когда это от благословений был прок? – скривилась Мартина. – Я, кстати, думала, что ты давно уже эти глупости оставила – исповеди и прочее.

– Не могу я вовсе от веры отойти, – вздохнула старуха-зеленщица. – Года мои преклонные; этак подумаешь: а вдруг не все в церкви – выдумка? Вдруг есть адское пламя и котлы со сковородками? Сама рассуди, Мартина: в земной жизни мы ничего, окромя горестей, не видим: значит, тому, кто нас сотворил, наши страдания по вкусу, и взирает он с небес на нас, горемычных, да услаждается. А что отсюда следует? То, что и после смерти мы будем мучиться! Вот чего я страшусь! Потому и свечки ставлю святому Иосифу – глядишь, помогут. В таких делах скаредничать не годится. Лучше пускай свечка сгорает, чем я поджариваюсь!

Мартина в ответ лишь расхохоталась. Ей недосуг было спорить с суеверной невежественной старухой, полагавшей, что свеча спасет ее душу от адских мук, когда и само наличие ада еще под вопросом. Мартина молча работала спицами, пока свет ей не заслонила чья-то фигура и не раздался девичий голос – хриплый, но сохранивший остатки былой мелодичности:

– О, кровавое утро многих смертей! Шейки-то птицам свихнули, и они мертвы! А ведь могли летать – летать и плавать, – но лежат грудой, выставленные на продажу!

Последовал визгливый смех, но Мартина, зная, кто перед ней, даже бровью не повела.

– Что, Маргерит, опять ты здесь? – заговорила она довольно дружелюбно. – Все по улицам слоняешься целыми днями? Гляди, уморишь себя до смерти.

Маргерит Вальмон, прозванная в городе Дурочкой Маргерит, покачала головой. Плутоватая улыбка играла на ее губах. Ростом эта девушка была высока, неприбранные черные волосы будто занавешивали ее бледное лицо, темные глаза лихорадочно, затравленно блестели. Ее костюм представлял собой коллекцию кое-как скрепленных пестрых лоскутов; это полотнище бог весть каким чудом держалось на тощем теле, оставляя грудь полуобнаженной и едва прикрывая лодыжки. Ни шляпы, ни платка не было, и в целом Дурочка Маргерит имела вид существа, которое внезапно очнулось и силится выбросить из головы свой кошмарный сон.

– Не уморю, потому что усталость меня не берет! – возразила она. – Если б я устала, мне бы удалось уснуть – я же вообще не сплю! Я ищу ЕГО! Он куда-то делся на ярмарке – вы ведь помните ту большую ярмарку, верно? И я ЕГО убью, как только ОН мне попадется. Убивать легко: нужна вот эта штука. – Маргерит схватила с прилавка нож. – Берешь его и колешь: вот так!

Нож вонзился в грудь одной из «мертвых птиц», которыми торговала Мартина, и был тотчас брошен наземь. Со смехом Дурочка Маргерит потерла руки, мотнула головой и выкрикнула:

– Вот что я сделаю, когда найду ЕГО!

Мартина, не говоря ни слова, убрала с прилавка пронзенную ножом тушку, подняла нож и как ни в чем не бывало снова занялась вязанием.

– А я к архиепископу иду, – похвалилась Маргерит, встряхивая своими космами. Она пару раз подпрыгнула по-дикарски и продолжала: – К архиепископу, которому вверен дивный город Руан! Спрошу его, как так вышло, что Господь мужчин сотворил. Это Он зря; теперь, наверное, Сам не рад. Архиепископ все знает, он мне объяснит. Или нет – ведь и он – мужчина, то есть оплошность Господня. Ничего: скоро женщины это поймут! Доброго дня!

– Доброго дня, Маргерит, – ласково отвечала мадам Дюсэ.

Напевая себе под нос, шла через рыночную площадь безумная девушка. Торговки провожали ее взглядами.

– Говорят, она свое дитя умертвила, – прошамкала старая зеленщица. – Все может быть…

– А ну тихо! – распорядилась Мартина. – Чего не знаешь наверняка – о том молчок! Может, ребенка у нее вовсе не было. И вообще, в чем бы она ни провинилась, за свою ошибку пострадала достаточно. А если этот подлец, что бедную девушку до безумия довел, попадется-таки ей на глаза, я лично ни сантима за его жизнь не дам.

– Суровый, однако, ты суд вершишь! – заметил грузчик, который как раз остановился, чтобы раскурить трубку.

– Да, суровый! – отозвалась Мартина. – Когда людям правосудия не достается, они его сами берут. Когда мужчина соблазняет и бросает женщину, это все одно, как если б он ее ножом заколол. Значит, нож в сердце будет ему справедливой платой за содеянное. В этой жизни мужчинам куда проще живется, чем женщинам. Они и законы пишут для своего удобства, а об наших нуждах и не думают, себялюбцы проклятые!

Грузчик усмехнулся, явно не приняв всерьез эту отповедь, пыхнул трубкой и пошел по своим делам.

А к Мартине между тем подтягивались покупатели. Больше часа шел отчаянный торг, но в итоге на прилавке не осталось ни одной тушки. Малость охрипшая Мартина села на скамейку и огляделась: не идут ли брат и сестра Пату с ее Фабьеном?

«Где они пропадают? – думала Мартина. – И что за личность этот хваленый кардинал, хотела бы я знать! Князьям Церкви обычно дела нет до бедняков. Сам папа римский, сидя у себя в ватиканском дворце на целой груде сокровищ, спокойно наблюдает, как половина Италии пухнет с голоду. Чего тогда ждать от кардинала? Уж конечно, не сострадания к моему Фабьену! Если бы истории о Христе были правдивы, если бы отвести несчастное дитя к Нему, тогда я бы не исключала исцеления. Но истории эти – ложь, а что во лжи самое гадкое? То, что она понапрасну обнадеживает! Это все одно, что раз за разом бросать утопающему веревку и тут же обратно ее отдергивать; чем скорей бедняга пойдет ко дну, тем для него же лучше будет!»

Предыдущая главаГлава 7 из 42Следующая глава