Как страх перед страданием всегда ужаснее самого страдания, так и сны очень часто ярче реальной жизни (конечно, если считать жизнь реальностью, а не сном во сне). Кошмары обычно не тревожили кардинала, ведь он избегал вредных излишеств, а совесть его была кристально чиста. Однако той ночью ему явился не сон, не кошмар – нет, Феликс Бонпре сполна прочувствовал чудовищный гнет вселенской тоски. Впечатление было такое, будто из целого мира выкачаны жизненные силы и пустая оболочка брошена валяться на кромке Времени. Кардинал, раздавленный отчаянием, которое внушает человеку невосполнимая утрата, вдруг испытал приступ страха. Ему показалось, что готовится полная трансформация для всего знакомого и родного, что оно обречено на уничтожение. Надвигалась катастрофа, бедствие, не виданное доныне; спасения человечеству не было. Перед взором Феликса Бонпре поднялась завеса – нечто среднее между морским туманом и пламенем; затем она стала рассеиваться, распалась на огненно-пепельные змеистые извивы. Кардинал обнаружил, что стоит на морском берегу, но не земной синевой и не заоблачным светом полна бескрайняя гладь – нет, она горит, словно в ней отражаются миллионы сверкающих, остро отточенных мечей. Между тем небеса почернели, и на востоке вместо благодатного солнца взошел огненный круг – гигантское кольцо, изрыгающее потоки пламени столь мощные, что море начало испаряться. Загремели громовые раскаты, к ним прибавился грохот морских валов и рев урагана, и звуки эти словно породили Голос.
– Настал конец всему сущему на земле! Весь мир будет сожжен, вспыхнет и сгорит, как сухой листок! Мы же сотворим из пепла новые небеса и новую землю и призовем новых обитателей, дабы населили они наше незапятнанное творение. Ибо нынешний род людской отверг Господа – а Господь за это отвергает Свои создания, неверующие и недостойные! Посему да погаснет эта искра – жалкая среди тысяч миллионов более ярких искр; да сойдет с орбиты планета, которую все ангелы зовут Скорбной Звездой, и да не вернется на путь свой. Солнце же, кое согревало и питало ее, да станет ей Разрушителем, и да сгинет навеки все живущее на ней, и да не возродится никогда!
Феликс Бонпре выслушал сей приговор. Не в силах шевельнуться или молвить слово, он наблюдал, как ширится огненное кольцо, как видимая ему часть Вселенной истаивает в алом горниле. Надежда оставила кардинала. «Спасения нет», – думал он, уже зная: чудовищная разрушительная работа свершится с неумолимой быстротой, жуткая огненная воронка всосет все народы, будто разрозненные соломинки, парящие в пустоте, и никто не успеет ни прочесть напоследок молитву, ни даже исторгнуть стон. Раздавленный смертной тоской, которая так мучительна, что не дает заплакать, Феликс Бонпре тем не менее внезапно обрел дар речи и воззвал к зловещим небесам:
– Господь Вседержитель, останови десницу Свою! В последний раз яви милость! Не обрекай создание Твое – Человека – на гибель без надежды! Помни, что и Ты родился человеком! Ты тоже был беспомощен и неразумен, Тебя искушали, Тебя предали, и Ты страдал, ибо по человеческой природе ведал телесную боль и смерть! Ты прожил земную жизнь, снося человеческие горести, хотя и не грешил, имея Божественную природу. Имей же и терпение, о Ты, Преславный во всех мирах! Имей терпение, Создатель, разгневанный хулою людскою! Нарушь Свое молчание, молви нам, как молвил в древние времена! Сжалься над нами вновь, пока не уничтожил нас! Приди к нам, как пришел в Иудею, и мы примем Тебя и внемлем Тебе, и уж больше не отвергнем любовь Твою!
Феликс Бонпре еще не окончил своей речи, когда внезапно был парализован страхом, ведь над его запрокинутой головой произошла новая трансформация – пламень небесный погас, высь замерцала подобно жемчугу. Бонпре ощутил присутствие некоей огромной, хоть и невидимой Сущности, чья грозная красота, не воспринимаемая глазами, потрясла душу кардинала цельностью и величием, так что он забыл себя самого. И снова раздался Голос, причем торжественные, сладостные, умиляющие звуки Некто словно нашептывал кардиналу на ухо:
– Твоя молитва услышана, и молчание будет нарушено вторично. Так помни же, что «свет во тьме светит, и тьма не объяла его» [27].
Наступила тишина. Таинственная Сущность растаяла в пространстве, и кардинал проснулся с жестокой дрожью, в холодном поту. Он начал озираться, не понимая, где находится, ибо его душа пребывала под сильнейшим впечатлением и картины хаоса не отпускали ее. Впрочем, уже через миг он узнал убогую обстановку и разглядел за окошком силуэты колоколен, как бы раздробленные ромбиками стекол, озаренные серебряным светом высоко стоявшей луны.
– То был сон, – выдохнул кардинал. – Высшие силы явили мне конец света!
Он поежился, вспомнив приговор Земле – планете, «известной среди ангелов под именем Скорбной Звезды»: «Да станет Солнце, кое согревало и питало Землю, главным ее Разрушителем».
Согласно выводам современной науки, конец мира наступит именно таким образом. Но что может быть ужаснее, чем знать: славному Оку небесному, творящему день и созидающему всю земную красу, в будущем суждено исторгнуть из своего нутра гибель и разрушение, причем на планету, которую оно же само согревало, наполняло жизнью! Но разве не явилось кардиналу Бонпре губительное кольцо огня, да еще как раз в той четверти небес, где восходит Солнце? Чем больше кардинал анализировал свой сон, припоминая слово в слово отчаянную мольбу к самой Вечности, тем сильнее охватывали его тревога и ужас.
– Не могут быть изменены Господни заповеди, – заговорил он вслух. – За каждый дурной поступок последует кара; если же зла в мире скопилось слишком много и Господу невмоготу взирать на него, значит, мир должен быть уничтожен. Кто я такой, чтобы в молитве восставать на Божественную Справедливость? Нам, людям, был дан шанс на спасение, нам указали Путь к Истине, за нас пожертвовал жизнью Христос-Искупитель. Отвергая Его, мы отвергаем все сущее, и винить нам надобно себя самих.
Едва Феликс Бонпре замолчал, как жалобный плач коснулся его слуха, прорезав глубокую ночную тишину. Казалось, всхлипывает несчастное человеческое существо. Кардинал затаил дыхание – звуки повторились. Теперь было ясно, что издает их страдающее дитя, оплакивая свою участь. Повинуясь импульсу, кардинал встал с постели, шагнул к окну, выглянул, но никого не увидел. Вся ширь Соборной площади была залита лунным светом; великолепная оконная роза между двумя высокими башнями тоже источала бледное сияние, подобно гигантской паутине, испещренной росинками.
И снова эти жалобные всхлипывания! Они проникли в самое сердце кардинала, пронзили его состраданием.
– Так плакать может только потерявшийся голодный ребенок, – заключил он. – Бедняжку некому утешить в нашем неуютном мире.
Кардинал поспешно оделся, на цыпочках вышел из комнаты, ощупью, без огня, боясь всполошить хозяев, спустился по недлинной лестнице, добрался до двери, бесшумно открыл ее и ступил на площадь. Сделав несколько шагов, он замер и прислушался. Ночь была на диво ясная, усеянный звездами лиловый купол неба не пятнало ни единое облачко. Луна ликовала, омывая каждый видимый объект хрустальным сиянием, столь чистым и всепроникающим, что всякому могло бы показаться, будто резьбу на фасаде Собора он рассматривает через увеличительное стекло. Кардинал достиг центра площади; на истертые до блеска серые камни пала длинная, тонкая черная тень от его высокой фигуры. Он замер, заново переживая недавнюю тоску – ощущение, что от мира осталась одна оболочка. Кругом были дома, прямо перед кардиналом – величественное здание, возведенное, дабы в нем славили Господа – но что с того? Запустением было пропитано все и вся. Сам Собор представился кардиналу шелухой Веры: из нее упали семена – иные «в терние», иные «на места каменистые», иные «при дороге», так что «налетели птицы и поклевали их» [28]. Темнее и тяжелее становилась туча депрессии, и жарко разгорался в сердце протест, столь давно требовавший облечения в слова, – протест священника против института, которому он служит! Это было ужасно, дико, неестественно для «князя Римской Церкви», но метаморфоза свершалась исподволь, и мировоззрение кардинала Бонпре изменилось в масштабах, о коих он сам не подозревал.
– Мир опустошен, ибо Господь оставил его, – молвил кардинал, подняв глаза к безмятежным небесам. – Радость бытия уходит, потому что Божественный Святой Дух покинул все сущее!
Он сделал еще несколько шагов – и вновь тишину пронзили горестные всхлипы, приведя кардинала в трепет. Казалось, плач доносится из Собора; к нему-то Бонпре и поспешил.
Приблизившись, он в первую минуту ничего не мог различить под массивными резными сводами, в темной пасти портала. Но внезапно – и сразу всю целиком – зрение Феликса Бонпре выхватило из непроницаемой черноты одинокую фигурку. Воздев в мольбе тонкие руки, на запертую дверь всем телом, словно в последнем рывке немой и безутешной скорби, налег хрупкий отрок. Вот он весь содрогнулся от долгого вздоха, чем вызвал в кардинале новый приступ жалости.
– Бедное дитя мое, что тебя печалит? – ласково заговорил Феликс Бонпре. – Почему ты плачешь здесь один среди ночи? Тебе некуда идти? У тебя нет родителей?
Медленно, не отнимая тонких рук от дубовой двери, мальчик повернул голову и улыбнулся сквозь слезы. О, что за лицо! Измученное, усталое – но прекрасное! Что за глаза – припухшие от росы скорбей, но даже в горе полные кротости!
Кардинал попятился: так неожиданно было сочетание чистоты с отчаянием в столь юном существе. Затем, справившись с собой, он шагнул к отроку и снова спросил, с еще большим изумлением и лаской:
– Почему ты плачешь и почему ты здесь совсем один?
– Потому что плакать мне только и остается, – последовал ответ, причем само дрожание юного голоса показалось кардиналу нежно-мелодичным. – Для меня мир пуст.
Мир пуст! Ощущения из давешнего сна овладели кардиналом, и он затрепетал, сам не зная, чего страшится. Пока он в волнении рассматривал юного странника, тот печально произнес:
– Мне бы отдохнуть там, внутри, но собор для меня закрыт.
– Двери всегда запирают на ночь, дитя мое, – пояснил Феликс Бонпре, очнувшись от секундного замешательства. – Но приют тебе могу дать я. Пойдешь ли ты со мной?
На юном лице явилось полувопросительное выражение с намеком на улыбку; отрок опустил руки (до сих пор его поза иллюстрировала мольбу, готовую перерасти в обиду) и сделал шаг под лунный свет.
– Пойду ли я с тобой? – обратился он к Феликсу Бонпре. – Нет, это мне следует спросить «Примешь ли ты меня?», ибо я вижу, что ты – кардинал Церкви. Тебе неизвестно, кто я такой, откуда взялся; а я, увы, не вправе раскрыть себя. Я одинок, совершенно одинок – никто в целом мире меня не знает. Я беден, лишен друзей и какого бы то ни было имущества. Мне нечем заплатить за кров – нечем, кроме благословения!
С удивительной простотой и серьезностью были произнесены эти слова; голову мальчик держал высоко поднятой, на лицо ему падали лунные лучи, и вся его прямая фигурка светилась благородством – но не тем, которое диктует гордыни, а тем, которое взращивает долготерпение. Феликса Бонпре била необъяснимая дрожь. Стремление во что бы то ни стало увести с собой найденыша росло и росло, пока не завладело всем его существом.
– Так идем же, – позвал он и протянул руку. – Идем! Остаток ночи ты проспишь в моей комнате, а завтра мы обсудим твое будущее. Сейчас тебе нужен отдых.
Мальчик благодарно улыбнулся. Он ничего не сказал, но кардиналу хватило и взгляда, выражающего согласие. Он повел найденыша через площадь в гостиничку «Пуатье». В комнате он оправил постель, старательно и любовно взбил подушки.
Мальчик молча наблюдал за ним.
– Ложись спать, дитя мое. Забудь свои беды. Постель готова, до утра никто тебя не потревожит.
– А как же ты, мой добрый кардинал? – спросил мальчик. – Ты будешь терпеть неудобства ради моего комфорта? В мире иначе поступают.
– Ну а я поступаю так, как считаю нужным, – улыбнулся Бонпре. – Ты же, мой мальчик, не теряй стойкости, пусть даже мир не был к тебе милосерд. За меня не волнуйся – я лягу на диване в смежной комнате, да и усну быстрее, если буду знать, что ты уже не плачешь и что хотя бы нынешней ночью имеешь крышу над головой.
Внезапным быстрым движением мальчик взял в свои ладошки обе руки кардинала.
– Понимаешь ли ты, что делаешь? – заговорил он с возрастающей кротостью. – Не раскаешься ли, что приютил меня? Я ведь чужак, нищий бродяга, за которого некому поручиться. Почему же ты уверен во мне? Вдруг я окажусь неблагодарным, вдруг злом отплачу за твою доброту?
Снизу вверх найденыш глядел на кардинала, и его изнуренное личико, светясь изнутри, озаряло убогую комнату. Так сиять могут ангельские лики, подумалось Феликсу Бонпре, и он заговорил со смесью жалости и удивления:
– Это в руке Господней, дитя. Благодарности твоей я не ищу. Я счастлив уже тем, что приютил тебя; да и дурно было бы с моей стороны оставить под открытым небом живое существо, когда я имею возможность разделить с ним кров. Отдыхай и помни: твой спокойный сон не только пойдет на пользу тебе, но принесет отраду мне.
– Ты даже не спросишь, как меня зовут? – Мальчик улыбнулся краешком рта, не сводя с Феликса Бонпре своих глубоких синих глаз.
– Ты сам мне скажешь, если захочешь, – отвечал Феликс, высвобождая руку и вороша мягкие кудри, что падали найденышу на лоб. – Я не любопытен. Я знаю, что ты – одинокое дитя; этого печального факта довольно, чтобы я служил тебе.
– Выходит, я обрел друга! – воскликнул найденыш. – Вот странность! – Он умолк, и давешняя улыбка солнечным лучом просияла на его лице. – Ты вправе знать мое имя и, если на то будет твоя воля, называть меня этим именем. Я – Мануэль.
– Мануэль? – повторил Феликс Бонпре. – А дальше как?
– Это все, – серьезно ответил мальчик. – Я ведь бродяжка, бесприютный странник, каких немало в этом мире, вот и обхожусь одним только именем.
Последовала краткая пауза, во время которой старик и отрок глядели друг на друга пристально и прямо. Превозмогая очередной приступ необъяснимой нервной дрожи, Бонпре ласково произнес:
– Что ж, Мануэль так Мануэль. Спокойной ночи! Спи, и да пребудет с тобой благословение, даруемое Пресвятой Девой!
Осенив найденыша крестным знамением, Феликс Бонпре тихонько вышел в смежную комнату, однако на диван ложиться и не подумал. Усевшись у окна, он погрузился в размышления. Ничего необычного не было в том, что он приютил на ночь ребенка, – так откуда же это странное волнение? Поди знай! Конечно, свою роль тут сыграла трагическая красота, которой овеяны черты Мануэля – на сей счет Феликс Бонпре с собой не лукавил; но было в его внезапной привязанности к найденышу нечто иное, невыразимое. Словно заполнился обширный вакуум; словно мальчик, подобранный у дверей руанского собора, был связан с кардиналом Феликсом таинственными узами, да столь прочно, столь окончательно, что о расставании и речи идти не могло. Однако что за фантазия! Если размышлять здраво, подобным сантиментам взяться просто неоткуда. Есть маленький нищий, без сомнения, сирота, бездомный, безродный; кардинал устроил его на ночлег, а завтра – да, завтра – накормит, приоденет, даст ему несколько монет, замолвит за него словечко перед архиепископом Руанским, чтобы определил Мануэля да хоть в подмастерья, сам же попробует навести о нем справки. Вот так надо действовать – трезво, хладнокровно. Обаяние найденыша, хотя и неотразимое, не должно влиять на решения о его судьбе. Мальчик сам назвал себя бродяжкой, бесприютным странником; имя Мануэль (если оно настоящее) во Франции весьма распространено. На вид ему лет двенадцать, не больше. Для него можно сделать что-то хорошее – нет, НУЖНО сделать, прежде чем кардинал с ним расстанется.
Ах, но именно мысль о расставании была несносна Феликсу Бонпре! Сверх всякой меры потрясенный своим настроем, он вновь и вновь перебирал события минувшего дня. Вот он прибыл в Руан; посетил Собор, где слушал (или воображал, что слушает) торжественную музыку. Затем – короткий разговор с парой юных скептиков – братцем и сестрицей Пату, да еще с их матушкой. Далее беседа с архиепископом, которая взвинтила нервы Феликса Бонпре сильнее, нежели он готов был признать. Потом – сон, это мучительное ощущение заброшенности и пустоты, конца света. Наконец, отрок – одинокий, отчаявшийся, словно исторгнутый ненасытной морской пучиной, прибитый волнами к запертой соборной двери обломок вселенской катастрофы. Каждое из этих событий, тривиальное само по себе, в глазах кардинала обрело чрезвычайную, хотя и необъяснимую значимость. Он все думал у окошка; а между тем луна, словно серебряный шар, катилась к горизонту, и одна за другой гасли звезды, и уже бледная тускло-золотистая полоска явилась на востоке – не свет, а лишь предтеча света, вестница зари, пока незримой. Вдруг несказанная нежность охватила Феликса Бонпре; он тихонько встал и подошел к двери в смежную комнату. Затаив дыхание, Бонпре прислушался – и ничего не услышал. Тогда со всеми предосторожностями он отворил дверь.
Мягкое, бледное сияние, проникая в окно, не разливалось по всей комнате, но сосредоточивалось на кровати, где спал усталый бродяжка. Его тонкий профиль был отчетливо виден кардиналу; мягкие пшеничные волосы казались нимбом над широким лбом; маленькие ладони лежали, скрещенные, на груди; на устах теплилась улыбка.
Кардинал всегда был отзывчив на красоту, невинность и беспомощность, свойственные детям; однако нечто в облике этого бродяжки заставило сердце Бонпре биться от непривычных чувств. Глядя на спящего, Бонпре обращался к Господу за советом: что именно предпринять, как спасти это уязвимое юное существо от жестокостей, коих полон мир?