Тем временем кардинал Бонпре добрался до своих покоев. Несмотря на тяжелое впечатление от папской аудиенции, Бонпре не чувствовал себя ни усталым, ни подавленным. Наоборот, явились телесная бодрость и особенная безмятежность, как если бы он вдруг помолодел. Сменив алую парадную сутану на повседневную, он со вздохом облегчения уселся в кресло возле письменного стола, закрыл глаза и мысленно обратился за наставлением к Верховному Судии, Коему ведомы все тайные намерения человеческие. Лишь после безмолвной молитвы Бонпре подозвал Мануэля.
– Мальчик мой, – ласково начал он, – слушай меня внимательно. По-моему, тебе не вполне понятно, что ты сегодня сделал.
Мануэль поднял на Бонпре ясный и доверчивый взгляд:
– Нет, я понимаю. Я поговорил с главой Римской церкви, только и всего. Смысл сказанного мною сводится к словам самого Христа, обращенным к Петру, коего понтифик представляет на земле. «Думаешь не о том, что Божие, но что человеческое» [275].
Кардинал пристально посмотрел на Мануэля:
– Истинно так! Только эти слова из уст ребенка, каков ты есть, в Ватикане будут расценены как кощунство. Сам знаешь, Мануэль: я не принуждал тебя открыться мне. Я и сейчас не спрашиваю, кто ты и откуда явился. Ибо сердце подсказывает, что ты был послан мне с особой целью; тебе, отроку, Высшая Сила назначила исполнить некую миссию. Ведь недаром же ты наделен божественным вдохновением, словно пророк: все сказанное тобой есть истина. Я не смею докучать расспросами Духу сему! В ком бы я его ни обнаружил – в ребенке или в старике, в мудреце или в невежде, – я приветствую его. Ты сегодня выразил не только мои соображения – ты говорил от лица половины мыслящего человечества, даром что сам – один из тех младенцев, из уст которых Господь устроил хвалу [276]. Но, Мануэль, твои сегодняшние речи в Ватикане сочтут еретическими, меня же причислят к еретикам за то, что я позволил тебе говорить так откровенно.
– О позволении тебя не спрашивали, – просто отвечал Мануэль. – Я был призван в Ватикан, но меня не научили, что говорить папе. Я говорил от сердца. Никто не перебивал меня. Сам папа внимал каждому моему слову. И я ни единым словом не слукавил.
– Правда в наши дни порой воспринимается как клевета, – произнес Бонпре. – Факт остается фактом: мы с тобой, мой мальчик, вызвали недовольство Ватикана и спровоцировали гнев понтифика. Месть не заставит себя ждать.
– Получается, человек, называемый Главой Христианства, выступает против правды и способен на месть! – воскликнул Мануэль. – Что за странное противоречие! Впрочем, я снесу любую кару, какую папе будет угодно на меня обрушить. Но ты, мой друг кардинал, страдать не будешь!
Бонпре невесело улыбнулся:
– Дитя мое, я стар, какие бы несчастья меня ни постигли, долго им не продлиться. А вот тебя я должен беречь от беды изо всех оставшихся сил. Я по своей воле стал твоим покровителем и защитником – я обязан до конца покровительствовать тебе и защищать тебя. Так что завтра или послезавтра мы с тобой, Мануэль, отбываем в Англию – надеюсь, там Ватикан нас не достанет.
Глаза Бонпре вспыхнули, казалось, его тело обрело внезапную мощь, величавость, властность. Указывая на Распятие, установленное на письменном столе, он продолжал:
– Святой посланник Небес был распят за правду; может ли быть для меня лучшая доля, нежели последовать Его божественному примеру? Если душа моя будет прикована к кресту несправедливости, если каждый высокий сердечный импульс подвергнется бичеванию и примет жестокую смерть, если честь сорвут с меня, как одежды, если презрение будет глумиться надо мной – что за беда! Несравненный Учитель мой страдал сильнее.
Мануэль хранил молчание. Он стоял у большого камина, в котором потрескивали дрова, комната была озарена рубиновыми отблесками пламени. Через несколько минут Мануэль повернул белокурую голову, и взгляд его выразительных глаз устремился на кардинала.
– Значит, дорогой друг, ты не сердишься? Ты не упрекаешь меня за то, что я сделал?
– Упрекаю ли я тебя? Я никого не упрекаю, а тебя, мальчик мой, и подавно! Твоя речь в Ватикане была спонтанной, как и положено речи того, кто вдохновлен свыше. Ты не взвешивал слов своих, не прикидывал, какое впечатление они возымеют на суетные и жестокие умы, привыкшие сначала просчитать соотношение мотивов и смыслов, а уж потом штамповать фразы двоякого значения. Нет! Мне не в чем упрекнуть тебя, Мануэль! Я благодарен Богу, что ты со мной!
Снова взор Бонпре обратился на Распятие, затем он продолжил речь более для себя, нежели для Мануэля:
– Во дни отрочества наш Господь говорил в храме с мудрецами, которые «дивились разуму Его и ответам Его» [277]. Они не упрекали Иисуса – напротив, внимали Ему. Сколь часто в наше время дети задают нам вопросы; мы не можем ответить, но сами они легко ответили бы, если бы только умели облекать свои мысли в слова! Ибо Дух Господень проявляется множеством способов – иногда Он нашептывает нам что-то важное устами розовых лепестков, иногда подает знак игрою закатного света на море, иногда его можно расслышать в нехитром разговоре детей, которые даже младше тебя, Мануэль. Недаром сказано: «Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете с Царство Небесное» [278]!
Кардинал Феликс умолк, задумавшись; внезапно он вздрогнул и прислушался:
– Что там такое?
Из-за двери доносились невнятные голоса и торопливые шаги. Те и другие звуки были пропитаны ощущением, что в доме неладно. А в следующую секунду дверь распахнулась, и с криком «Где Анжела?» князь Пьетро переступил порог.
Кардинал вскочил в тревоге:
– Анжела? Ее здесь нет!
– Ее нет и здесь тоже! – Соврани тяжко выдохнул и заметно побледнел. – Это странно! Обе двери в мастерскую заперты, а слуги клянутся, что Анжела не выходила из дому! Притом она вообще не имеет такой привычки – уйти, никому не сказавшись, не сообщив, куда собралась и когда вернется!
– Обе двери заперты! – повторил Бонпре. – Но это как раз понятно: картина Анжелы все еще под покровом, и до завтра никому не дозволено видеть ее.
– Да, да, – нетерпеливо перебил князь Пьетро. – Это мне известно, но где сама Анжела? Я обыскал уже весь дом! Она должна быть где-то здесь. Ее камеристка говорит, что не помогала ей одеться для выхода. Последний раз Анжелу видели в ее рабочем белом платье. Santissima Madonna! – Соврани в отчаянии взмахнул руками. – Если с моей дочерью случилась беда…
– Беда? Какая беда могла случиться? Какая беда? – заговорил Бонпре успокаивающим тоном. – Дорогой брат, ты напрасно изводишь себя…
– Пойдемте к дверям мастерской, – вмешался Мануэль. – Возможно, Анжела не слыхала, как вы зовете ее.
Он первым выскользнул из комнаты, не говоря ни слова, за ним последовали кардинал Феликс и князь Пьетро. У дверей мастерской они остановились, и Соврани принялся трясти дверную ручку и повторять имя своей дочери – то громко, то потише, то молящим, то властным тоном. Все было без толку. Слуги столпились на лестнице, объятые необъяснимым страхом. Поскольку из-за дверей не доносилось ни звука, старик, личный камердинер Соврани, скорбно качнул головой и обратился к своему господину.
– Не прикажете ли, ваша светлость, дверь взломать? – спросил он в великой тревоге. – Замки эти старинные – они с секретом, да я-то разбираюсь! Ежели угодно вашей светлости, я живо долото принесу да и собью замок-то.
– Беги за долотом, – распорядился Соврани. – Я не в силах ждать, здесь пахнет бедой. Я задыхаюсь! Скорее, иначе неизвестность убьет меня!
Старик-камердинер исчез и воротился через две-три минуты, в течение которых князь Соврани и кардинал тщетно стучались в мастерскую и звали Анжелу. Замок поддался далеко не сразу, когда же это случилось, внезапность была пугающей, отдача – мощной. Двери распахнулись, так что налегшие на них люди едва устояли на ногах. Целое мгновение различить можно было только смутные формы – островерхую громаду мольберта, клубы света и цвета, заключенные в мерцающий прямоугольник золоченой рамы. Но вот глаза адаптировались к полумраку, и стала видна хрупкая фигурка, ничком лежащая на полу, перед мольбертом – недвижная, бездыханная. С воплем ужаса и отчаяния бросился к ней князь Пьетро:
– Анжела! Анжела!
Рухнув на колени, он приподнял безжизненное тело; изящная головка поникла, почти упала ему на плечо, и золотисто-каштановые волосы, собранные в узел, вдруг рассыпались, мягкими волнами покрыли дрожащие руки князя. Бледное лицо Анжелы было спокойно, глаза – закрыты; но, крепче прижав к себе дорогую свою девочку, князь увидел нечто, заставившее его вскочить, исторгнуть проклятие, выкрикнуть клятву об отмщении.
– Убита! Она убита! Подойди ближе, брат Феликс! Взгляни! Что, ты и ТЕПЕРЬ будешь говорить мне о Боге? От рук убийцы погибла последняя моя отрада, последний дар моей Гиты!
Потрясенный кардинал приблизился нетвердой поступью, увидел огромное кровавое пятно на белой ткани платья и в отчаянии заломил руки.
– Господи! Господи! – простонал он. – Чем прогневали мы Тебя, что Ты послал нам столь тяжкое горе? Анжела, дитя мое! Девочка моя! Анжела!
Слуги стояли тут же – кто всхлипывал, кто рыдал в голос. Одному только старику-камердинеру хватило самообладания, чтобы зажечь в мастерской несколько ламп. Едва внезапный свет разбавил самые густые тени, во всем своем величии явило себя грандиозное полотно: торжествующий Христос, казалось, движется из глубины его, прямо на сияющих облаках вот-вот покинет границы холста и сойдет к скорбящим. Кардинал Бонпре уловил это движение, это сияние – и, завороженный дивным зрелищем, попятился, шепча чуть слышно:
– Так вот она, картина нашей Анжелы! Вот ее великое произведение, а она сама… она мертва!
Соврани схватил его за руку, почти насильно подвел к дивану, на который за минуту до этого уложил тело дочери.
– Так где же был Бог, которому ты служишь, когда свершилось это злодейство? – страшным шепотом вопросил князь Пьетро. Маской самого Отмщения казалось его искаженное болью и яростью лицо под шапкой седых всклокоченных волос, и бешеный гнев горел в измученных глазах под набрякшими веками. – Неужели на земле избыток кротких и добродетельных женщин, так что можно было допустить гибель одной из них – ВОТ ЭТОЙ?
Полупарализованный горем, несчастный кардинал упал на колени перед убитой племянницей, он целовал ее вялую руку, и слезы текли по его морщинистым щекам. Дивный шедевр Анжелы, напротив, жил и дышал в мастерской, но мысли всех присутствующих были с той, которая погибла. Обезумевший князь видел только бескровное личико и сомкнутые веки своей девочки, только ее хрупкое тело, только багровое пятно, расползшееся на белой ткани. Про Мануэля все забыли. Кардинал даже вздрогнул, когда, словно очнувшись, заметил: Мануэль приближается к дивану, вскинув руку предупреждающим жестом.
– Тише, тише! – почти прошептал мальчик. – Быть может, она не умерла! Вот очнется – и перепугается, увидав, что вы все плачете над нею!
Слова эти расслышал князь Соврани.
– Очнется! – воскликнул он. – Бедное дитя, ты не понимаешь, что говоришь! Ей уже не очнуться! Она мертва!
Однако Мануэль низко наклонился над телом Анжелы, пристально вгляделся в ее застывшее лицо. Кардинал Бонпре с недоумением наблюдал за действиями своего найденыша. Князь Соврани оцепенел – его черты по-прежнему искажали ярость и горе, но некая сила, более мощная, чем дух отмщения, удерживала его в неподвижности.
Слуги утерли слезы и затаили дыхание – все были зачарованы отроком, который, чуть помедлив, взял руку Анжелы, столь безвольно свисавшую с дивана, а другую свою ладошку приложил к ее грудной клетке.
– Она не умерла, – спокойно констатировал Мануэль. – Она только лишилась чувств. Нужно послать за доктором, а пока он не приехал, принять свои меры. Видите? Она дышит!
С отчаянным приглушенным криком князь Соврани бросился к дочери, жаждая убедиться, что благая весть – не фантазия. И он, и кардинал в немой тревоге вглядывались в ясное, обожаемое личико; надежда, страх, упование владели ими полностью. Мануэль стоял подле дивана, бережно и сосредоточенно поглаживая руку Анжелы. И вот нежные уста приоткрылись, грудь приподнялась в попытке сделать полноценный вдох. Пьетро Соврани, не в силах больше держаться, упал на колени, закрыл лицо руками и разрыдался в голос от полноты облегчения и радости; кардинал Бонпре промолвил «Хвала Господу!». Прошло еще несколько минут, поверхностные вдохи и выдохи не прерывались, бдительный Мануэль продолжал свое занятие. Наконец дрогнули и разомкнулись веки, и ясные, правдивые глаза, подобно звездочкам, вновь засияли в земном мире! Анжела шевельнулась, хотела сесть, но это было ей не по силам – она обмякла на диване. Ее взгляд упал на дядю, и она улыбнулась; затем перевела глаза на седовласую согбенную фигуру, сотрясаемую рыданиями.
– Отец! – молвила Анжела. – Дорогой отец, почему ты плачешь?
Князь Пьетро обратил к ней мокрое, жалкое лицо. Ясные глаза дочери смотрели с тревогой, недоумением, любовью – и князь мигом овладел собой, поднялся с колен и поцеловал Анжелу в лоб.
– Мне показалось, родная, что ты умерла, – объяснил он полушепотом. – Тише! Тебе вредно разговаривать. Лежи, не шевелись. Ты ранена, тебе нужен покой. Скоро ты поправишься, тебе уже сейчас намного лучше.
Анжела тревожно озиралась, но вот увидела Мануэля – и свет жизни вернулся в ее личико.
– Мануэль! – позвала она. – Мануэль, не уходи! Не оставляй меня!
Мальчик улыбнулся в ответ на мольбу в ее глазах и приблизился.
– Забудь страхи! Я тебя не оставлю! – пообещал он.
Анжела, успокоившись, закрыла глаза, ее дыхание стало легче, свободнее. Подоспел доктор, за которым сбегал кто-то из слуг; это был старый знакомый, лечивший всех обитателей палаццо Соврани. Анжела оживилась; казалось, она даже начала вспоминать обстоятельства трагедии. Доктор приподнял ее, разрезал на спине пропитанное кровью платье, внимательно осмотрел рану.
– Честно говоря, не понимаю, как ей удалось выжить, – заявил он. – Это просто чудо! Удар нанесен с большой силой, острым предметом – вероятно, кинжалом. Нет сомнений, что злодей намеревался убить вашу дочь. Рана очень опасная, однако надежда есть.
Затем он обратился к Анжеле, которая глядела на него распахнутыми глазами, с самым несчастным выражением лица.
– Узнаете ли вы меня, дитя мое?
– Конечно, доктор, – пролепетала Анжела.
– Вам очень больно?
– Не очень.
– Тогда, может быть, вы расскажете, что же произошло? Кто нанес вам удар?
Анжела вздрогнула всем телом и вздохнула:
– Никто! То есть я не помню.
Ее веки опустились, она принялась шарить руками, как незрячая, и позвала:
– Мануэль!
– Я здесь! – тотчас ответил мальчик.
– Не уходи! Я так устала!
Вновь по ее телу долгой волной прошла дрожь; последовал новый вздох, столь тяжкий, будто сердце разбилось в этой слабой груди. Затем Анжела затихла; правда, одна или две слезинки медленно скатились с бледных щек, пока Анжелу несли в спальню и укладывали на белоснежную, девически скромную кровать под пологом, со статуэткой Мадонны в изголовье. Доктор обработал и перебинтовал ее страшную рану, тут же приготовил микстуру, и Анжела погрузилась в глубокий освежающий сон, стеречь который остался только Мануэль.
Тем временем на первом этаже палаццо, в мастерской, князь Пьетро и кардинал смотрели на картину Анжелы, вполголоса обмениваясь репликами – оба потрясенные, недоумевающие, полные восхищения и благоговейного трепета. Теперь уже были зажжены все лампы, и живописное полотно – возвышенная Мечта, воплощенная в возвышенную Реальность, – предстало князю и кардиналу, изумительное даже при невыигрышном искусственном освещении. Жемчужина среди других великих полотен, картина Анжелы, казалось, вобрала весь свет, все сияние Небес – непознаваемых, не воспринимаемых человеческим глазом, но, без сомнения, находящихся совсем близко. Фигура и лик Спасителя, полные жизни, словно говорили: «Тогда увидят Сына человеческого, грядущего на облаках с силою многою и славою» [279]. Если бы кардинал Феликс решился дать волю самым сокровенным чувствам, он упал бы на колени перед этим Христом, чей рукотворный образ никогда еще не был овеян такой дивной чистотой; он склонился бы перед портретом Бога, созданным возвышенным воображением, благими помыслами, терпением, верой и трудом ЖЕНЩИНЫ!
– Мне кажется, – заговорил Бонпре вполголоса, – что подлый удар был нанесен под воздействием этой картины. Анжелу хотел убить некто, знавший ее тайну; некто, узревший, сколь мощна и величественна ее работа. Не исключено, что злодей – тот самый мастер, который изготовил раму; как ты считаешь, брат?
Князь Пьетро пребывал в тяжелых раздумьях. Он еще не совсем пришел в себя после пережитого мучительного отчаяния и благословенного облегчения, душу его полнила тревога за хрупкую жизнь дочери.
– Я не знаю; мои мысли путаются! – наконец вымолвил князь. – Я слишком потрясен; я цепенею, стоит мне попытаться вникнуть в случившееся! Взгляни! Картина изумительная, она – чудо света! Моя девочка будет теперь увенчана неувядающей славой – но что мне до этого, что до шумихи в обществе, если Анжела не выживет? Если даже ее поставят в один ряд с Рафаэлем, много ли в том утешения будет мне, осиротевшему отцу?
– Нельзя отчаиваться, брат Пьетро! – проговорил кардинал. – Господь смилостивится, не отнимет у тебя дочь! Радуйся, что она не умерла, и помни: тот факт, что Анжела жива, есть почти что чудо!
– Ты прав, ты прав! – заговорил Соврани, запуская пальцы в свою седую шевелюру, не сводя глаз с дивного полотна. – Как ты со мной терпелив, брат! В тебе столько же доброты и веры, сколько и в твоей покойной сестре – самой кроткой и милосердной из женщин, на коих солнце когда-либо имело привилегию изливать свои лучи! Что ты говорил о картине? По-твоему, она стала причиной подлого удара кинжалом? Пожалуй, я с тобой соглашусь; только ранил Анжелу определенно не столяр. Анжела уже давно поддерживает этого бедняка деньгами и дает ему заказы, когда его мастерство не нужно другим художникам. Притом он никогда не видел ее картину. Анжела только сообщила ему размеры, готовую раму он принес к нам в дом, но холст в нее вставлять не помогал. Я это знаю точно – Анжела сама мне сказала. Нет, нет! Не будем приписывать злодейство тому, кто непричастен; лучше постараемся вычислить виновного.
В эту минуту вошел лакей с большущей, изысканно украшенной корзиной, полной белых лилий. К цветам прилагалось письмо.
– Для донны Соврани, ваша светлость, – сказал лакей.
Повинуясь импульсу, князь Пьетро поставил корзину перед полотном Анжелы и, внимательнее взглянув на конверт, объявил:
– Это от Варильо. Разумнее будет мне самому прочесть, что он там пишет.
Он взломал печать и прочел вслух следующее:
«Сладчайшая Анжела!
Меня вызывают в Неаполь по делам, а стало быть, к бесконечному моему огорчению, я не смогу завтра увидеть Ваше великое творение. Вы знаете – Вы наверняка чувствуете – как мне жаль и Вас, и себя лишать блаженства, которое мы так долго предвкушали, мысль о котором так любовно лелеяли. Но, поскольку королева обещала нанести Вам визит, я не дерзаю просить Вас отложить демонстрацию картины до моего возвращения. Однако я совершенно уверен, что, вернувшись в Рим, найду мою Анжелу увенчанной славой и мне будет позволено добавить к ее неувядающему лавровому венку последний листок! То обстоятельство, что я не имею времени лично прийти и запечатлеть мое “до встречи” на Ваших упоительных устах, ввергает меня в печаль; но уже через два, максимум три дня я снова буду у Ваших ног.
– Значит, он уехал в Неаполь? – уточнил Бонпре. – Внезапный отъезд, не правда ли, брат?
– Куда как внезапный!
– Получается, он не знает, что случилось с Анжелой…
– Он скоро услышит об этом! – заверил князь Пьетро. – Происшествие будет во всех вечерних газетах Рима и Неаполя. Анжела слишком ярко сияет – ее свет невозможно скрыть!
– Воистину так. Варильо, полагаю, немедленно возвратится.
– Естественно. Если весть застанет его в пути, он будет здесь уже нынче ближе к ночи, – согласился князь, чьи густые брови оставались нахмуренными. Некое неприятное соображение терзало его; наконец, движимый необъяснимым порывом, он шагнул к корзине, поднял ее и перенес на приставной столик. Наблюдательный кардинал Бонпре, разумеется, это заметил.
– Ты что же, брат, не хочешь оставить цветы перед картиной? – спросил он.
– Не хочу. Картина – священна! Христос совсем как живой, а Варильо во Христа не верует.
Кардинал удивился.
– Неужели ты позволишь дочери выйти за такого человека?
Соврани потер лоб, как бы смахивая усталость.
– Не будем пока говорить о свадьбе. Смерть ныне ближе к нам, нежели жизнь! Я против этого брака – я был против с самого начала. А теперь… Кто знает, какие обстоятельства могут разладить помолвку моей Анжелы! – Князь Пьетро помолчал в раздумье, затем перевел глаза на изможденное лицо своего шурина и сказал заботливо: – Феликс, у тебя усталый вид. Давай я провожу тебя в твои покои. Тебе необходимо отдохнуть. Сейчас мы нуждаемся в тебе, как никогда прежде. Молись о нас, брат! Молись об Анжеле, дабы избегла она…
Хриплый от недавних рыданий голос сорвался, и слезы вновь заструились по морщинистым щекам князя.
– Взгляни сюда! – продолжал князь, жестом отчаяния указывая на картину. – Если бы Рафаэль или Микеланджело дерзнули создать нечто подобное, сейчас творение одного из этих титанов было бы уроком всему человечеству. Если бы «Пришествие Христа» написал современный художник-мужчина, ему поклонялись бы, как божеству! Но этот шедевр создала ЖЕНЩИНА – моя дочь, моя Анжела! Понимаешь ли ты, Феликс, что это значит – что всегда, во все времена значит Слава для женщины? Именно то, что случилось сегодня, – смертоносный удар кинжалом, трусливо нанесенный со спины! Предательство – да еще этот по-детски жалобный крик: «Не уходи! Я так устала!»
Кардинал в глубоком сострадании крепко стиснул ладонь своего зятя, но говорить не мог – слишком был растроган.
– Это полотно вызовет громы и молнии со стороны Ватикана, – продолжал князь Соврани. – Громы, на которые по всему миру откликнется мощное эхо! Я сказал «по всему миру»; конечно, я имею в виду не Старый Мир, а Новый! Новый Мир! Да, творение моей Анжелы предназначено для живого настоящего, для грядущего, но никак не для загнивающего прошлого!
Говоря так, князь Пьетро опустил шелковый занавес.
– Мы поднимем эту ткань вновь, когда станет ясно, что художница выживет – или когда она умрет! – заключил князь срывающимся голосом.
Затем он погасил лампы, взял под руку своего шурина и покинул мастерскую, распорядившись, чтобы взломанные двери заперли на засов.
Полный тяжких дум и тревоги, возвратился кардинал Бонпре в свои покои. Всегдашнее одиночества ощущалось им острее, ибо при нем не было Мануэля – мальчик дежурил у постели Анжелы. Да, Бонпре планировал покинуть Рим, но теперь об этом и речи идти не могло. А между тем Бонпре не сомневался: скандал в Ватикане, случившийся при его косвенном участии, очень скоро возымеет последствия. Меры будут приняты самые решительные, продиктованные мстительностью – пусть не самого понтифика, но уж точно его помощников и советников. Бонпре имел достаточное представление о секретных методах, используемых Церковью, коей он сам служил, и о неумолимости ее других слуг в тех случаях, когда ставятся под сомнение церковная власть и авторитет. Для начала, как подсказывало кардиналу чутье, его разлучат с Мануэлем, а затем отнимут и диоцез. Бонпре тяжко вздохнул, однако его ясная, благочестивая душа и не думала роптать или сожалеть, что события развиваются так, а не иначе. Привыкший во всем, даже в ежедневных рутинных занятиях, полностью доверяться Высшей Силе, кардинал Бонпре был всегда готов к неприятностям в той же мере, что и к радостям. Слова «удача» и «катастрофа» имели для него смысл только в связи с принятием душой человека воли Господней. В его понимании уклоняться от ниспосылаемых скорбей было грешно, следовало взять их из рук Господа благоговейно и смиренно, как особую милость. Старания обратить кажущуюся горечь в сладость кардинал Бонпре считал единственно правильным и естественным способом служения Богу; из сего убеждения проистекали его простодушие, терпение, вера, свободная от лишних наслоений, и чистота намерений. Даже сейчас, в чрезвычайном расстройстве (не из-за своих вероятных проблем, но из-за племянницы и зятя), кардинал сохранил способность мысленно отделить дольнее от горнего. Он, как и всегда, мог вознестись сердцем (не запятнанным жалобами и укорами) к Тому, Кто властен над судьбой каждого человека. Поистине, он был вооружен этой христианской философией, куда более мощной для своих адептов, нежели хваленый стоицизм героических язычников, ибо именно о язычниках и поисках ими дивной силы Божества сказано, что ищут ее ощупью, как малые дети в темноте, подспудно зная, что всего шаг отделяет их от Любви.
Тем временем князя Пьетро обуревали эмоции, к коим примешивалось ни с чем не сообразное предчувствие. Князь знал наверняка лишь одно: необходимо отомстить подлецу, едва не умертвившему его дочь. Поэтому князь облачился в изрядно поношенный плащ-альмавиву [281] – любимое свое одеяние для прогулок; надвинув шляпу на самые брови и уподобившись разбойнику, который ради наживы спускается с гор, он выскользнул из дому. Плана у него не было, князь Пьетро пустился в путь наугад, в надежде услышать или найти нечто важное, а что – он и сам не представлял даже в общих чертах. В сердце князя трепетало подозрение, коему он не решался дать имя, – темная мысль, ввергавшая его в ярость и ужас. Князь Пьетро гнал эту чудовищную мысль, убеждая себя, что это искушает его враг рода человеческого – ибо кто еще способен внушать столь противоестественные соображения? Уже совсем стемнело, яркие, дерзкие звезды во множестве сверкали на безоблачном лиловом небосклоне, теплый сырой воздух был напоен благоуханием. Князь Пьетро пересек улицу и свернул в переулок, ведший прямо к Тибру – к тому месту, где несколько часов назад стоял Флориан Варильо. Откуда-то взялась девушка с полной корзиной белых гиацинтов, подняла свою ношу, демонстрируя цветы важному господину, сказала, улыбнувшись:
– Ecco la primavera, signor! [282]
Князь жестом отклонил предложение, развернулся, готовый уйти, но вдруг почувствовал под башмаком некий предмет, оказавшийся кожаными ножнами. Князь поднял их и после осмотра, основывая вывод на тонкости работы, мысленно отнес ножны к эпохе рококо. Они, конечно, предназначались для кинжала – миниатюрного, но смертоносного оружия, которое итальянцы, как мужчины, так и женщины, столь часто носят с собой, пряча на груди, дабы свершить месть над врагом, едва тот ослабит бдительность. Князь спрятал ножны в карман и стал озираться по сторонам. Он находился примерно в двенадцати локтях [283] от входа в мастерскую Анжелы, которым пользовались натурщики. Ринувшись к двери, он подергал дверную ручку. Было заперто.
– Ну конечно! Я вспомнил: слуги ведь сказали мне, что заперты обе двери, а от этой вдобавок ключ так и не нашелся, – пробормотал князь Пьетро.
Некоторое время он стоял задумавшись, но вот что-то решил для себя и в нетерпении, широко и скоро шагая, направился к центру города, к виа дель Корсо. Он преодолел еще совсем небольшое расстояние, когда до его слуха начали долетать исступленные разноголосые выкрики. На все лады повторялась одна и та же страшная сенсация; даже зная разумом, что это неправда (во всяком случае, пока), князь Пьетро пошатнулся, ибо сердце его замерло в суеверном страхе.
– Morte di Angela Sovrani!
– Assassinamento di Angela Sovrani!
– Morte subito di Angela Sovrani!
– Assassinamento crudele della bella Sovrani! [284]
Князь Пьетро едва не задохнулся – столь резка была сердечная боль. Однако он продолжал прислушиваться. О, как пронзительно кричали продавцы газет, с каким упоением смаковали на всех углах чудовищную фразу: «Morte di Angela Sovrani»!
Это было невыносимо, князь заткнул уши. Быстро же Рим узнал о трагедии в его доме! Дурные вести не стоят на месте; наверняка слух пущен его же горничной или лакеем в приступе паники. Каждый пронзительный выкрик Пьетро Соврани воспринимал как удар в висок, однако, хоть и нетвердой походкой, все-таки продолжал идти к дому Флориана Варильо. На крыльце он яростно дернул колокольчик. Выскочил всполошенный слуга и уставился на рослого пожилого синьора, глаза которого гневно сверкали из-под шляпы, а темный старомодный плащ трепетал каждой складкой, как бы разделяя гнев хозяина.
– Князь Сов… Сов… рани! – заикаясь и пятясь, мямлил лакей.
– Где твой господин? – прогремел князь Пьетро.
– Ваша светлость, он уехал в Неаполь.
– Когда?
– Два часа назад, ваша светлость!
Князь Пьетро достал из кармана ножны.
– Эта вещь принадлежит твоему хозяину, верно? – отчеканил он, интонацией выделяя каждое слово.
– Да, ваша светлость! – с готовностью подтвердил лакей.
Соврани изрыгнул страшное проклятие.
– Дай войти!
Лакей вздумал было перечить.
– Никак невозможно, ваша светлость… хозяина дома нету…
Игнорируя эти жалкие протесты, князь Пьетро шагнул через порог, ринулся вглубь дома и распахнул дверь в хозяйские покои. Женщина с целой копной ярко-рыжих волос, облаченная в вульгарный голубой пеньюар с отделкой из дешевых кружев, курила сигарету, вальяжно разлегшись на диване. Когда дверь открылась, она вскочила в негодовании, но почти упала обратно на диван, ибо узнала вторженца, ибо угадала в его взоре тигриную ярость.
– Где ваш любовник? – осведомился князь Пьетро.
– Ваша светлость! Вы меня смущаете… вы меня оскорбляете!
– Basta![285] – рявкнул Соврани и приблизился еще на шаг; казалось, он в прямом смысле окутан гневом, как грозовой тучей. – Этих ваших фокусов я не потерплю! Не время запираться! Повторяю вопрос: где он? Вы, посвященная в его тайные помыслы; вы, так называемая модель, а по факту – его любовница; вы, мадемуазель Пон-Пон, должны знать все об этом человеке. Отвечайте, где он – или, Небом клянусь, вы будете арестованы за соучастие в убийстве!
Пон-Пон снизу вверх таращилась на князя, раскрыв свой сочный пухлогубый рот, бледность постепенно заливала ее щеки.
– Убийство! – выдохнула она. – Dio mio! Dio mio!
– Вот именно: убийство! – Князь Пьетро сунул ножны ей под нос. – Неужели вы до сих пор ничего не слыхали? Весь город гудит от этой новости! Какой новости, хотите вы знать? А вот какой: Анжела Соврани мертва! Моя дочь – самое доброе, кроткое, чистое, невинное, преисполненное любви создание – и притом величайшая, одареннейшая из женщин – смертельно ранена в своей же собственной мастерской неизвестным трусливым подлецом! Что? Я сказал «неизвестным»? Нет, я знаю, кто он такой! Эти ножны – от кинжала Флориана Варильо. Где он? Отвечайте немедленно, хотя бы ради собственного спасения!
Объятая страхом перед грозным Соврани, но также, надо отдать ей должное, потрясенная известием, Пон-Пон упала на колени.
– Он уехал в Неаполь! – заверещала она. – Это правда! Я жизнью готова поклясться! Он уехал! Он вел себя как обычно, даже не спешил; и ничего особенного не поручал мне, только сказал, что вернется через два-три дня… А донне Соврани он цветы послал… и письмо ей написал… Пресвятая Дева! Клянусь, больше я ничего не знаю!
Князь глядел на нее пристально и сурово.
– Об этом кричат на улицах, прислушайтесь! – Он вскинул руку – и Пон-Пон скорчилась у его ног. Она ничего не слышала, только хлопала глазами в неописуемом ужасе. – Продавцы газет сообщают о том, что моя девочка мертва! Первым узнает Рим, а затем и весь мир! Да, всему миру будет объявлено о трагедии, ибо есть лишь одна Анжела Соврани, и сама земля, сами Небеса потребуют мщенья за нее! Передайте это дьяволу, который купил вас для собственных утех! Таково мое поручение: скажите ему, что мир непременно захочет отомстить за Анжелу, и тогда ему от меня нигде не скрыться!
С этими словами князь Пьетро спрятал ножны на груди, являя бережность, смешанную с гадливостью, и удалился, а Пон-Пон так и осталась корчиться на полу, дрожать и всхлипывать. Словно во сне, миновал князь ошеломленного, перепуганного лакея и вышел на воздух. Голова у него кружилась: звезды словно вздумали раскачиваться в небесах, здания медленно подступали к князю, окружали его, брали в плотное кольцо. Продавцы газет, до этого ненадолго притихшие, вновь завопили:
– Morte di Angela Sovrani!
– La bella Sovrani!
– Assassinamento crudele!
Сердце пожилого князя стучало редко и тяжко, будто молот; крики утратили отчетливость для его слуха. Рослая фигура качнулась, словно колеблемая душевной бурей. Вдруг, как если бы до сей минуты князь Пьетро не вполне осознавал смысл произошедшего, грудь его исторгла целый поток слов:
– Ведь он же – ее возлюбленный! Ее нареченный жених! Тот, кому она доверяла, кого любила больше, чем родного отца! В нем для нее сосредоточились все надежды, все упования! Его похвала была ей дороже аплодисментов целого мира! И он – именно он – УБИЛ ее! Да, убил, ибо, если даже тело ее восстановится, душа отныне мертва!
Князь Пьетро обратил к небесам лицо, которое делалось все бледнее по мере того, как разгорался гнев и усиливалась боль.
– Да проклянет его Господь! – шептали пересохшие уста князя Пьетро. – Да соберется все зло мира, да пустится по его следам и да растерзают его свирепые псы, сиречь угрызения нечистой совести! Да не ведает он покоя ни днем ни ночью! Да будет уничтожен бесами, что поселились в его душе! Боже! Прокляни, прокляни его!
Он потряс кулаком, плотнее запахнул полы плаща и хотел продолжить путь, но взор его заволокло темной пеленой. Князь Пьетро сделал несколько шагов вслепую, споткнулся и наверняка упал бы, не поддержи его чья-то сильная рука. Мрак рассеялся, и князь узнал в лицо того, кто не дал ему рухнуть наземь, и жалким движением потянулся к своей шляпе, намереваясь снять ее.
– Il Re [286]! – выдохнул он. – Il Re!
Король Умберто Первый – ибо это был он – крепче обнял князя.
– Мужайтесь, друг мой, – сказал он сердечно. – Мужайтесь! Да, да, я знаю, я уже слышал. Вся Италия будет мстить за вашу дочь! Мы не пожалеем сил и средств, лишь бы найти убийцу. Но вы нездоровы, вы ослабели; нет, не говорите ничего. Идемте. Я отвезу вас домой.
Мягкий, хоть и властный тон возымел эффект – рыдание вырвалось из груди Пьетро Соврани. Послушно последовал он за государем, опомнился же только в королевском экипаже, который мчал к палаццо Соврани его самого и короля Умберто.
Небывалое зрелище ждало князя. Ворота въездной арки стояли распахнутые, и в них, сохраняя почти абсолютное молчание, входили люди. Во дворе было уже не протолкнуться. Многотысячная толпа заполонила его, влилась в галерею, но, узнав по ливреям королевских слуг, живо дала дорогу монарху. Послышался гул немногих голосов: «Evviva il Re!» [287], – повторяли они, однако громкого выкрика никто себе не позволил, и приветствия лишь оттеняли общую глубокую тишину. Князь Соврани ошеломленно глядел в окно экипажа, который медленно приближался к крыльцу; наконец, потирая лоб ладонью, он пробормотал:
– Что это значит? Я не понимаю, зачем собрались все эти люди?
Король сжал его руку.
– Они пришли, чтобы засвидетельствовать почтение и любовь к вашей дочери, друг мой. Весь Рим, сия Матерь Народов, скорбит, ибо погибло самое юное из одареннейших чад ее.
– Нет, нет! Анжела не погибла! – торопясь и запинаясь, возразил Соврани. – Следовало сразу сказать вашему величеству… Она тяжело ранена, но не мертва…
В эту минуту экипаж остановился. Двери палаццо были открыты; князь Пьетро увидел в проеме небольшую группу, узнал Обри Ли, Сильви Эрменсштайн и княгиню д’Аграмонт, а в центре разглядел своего шурина и Мануэля. Мальчик стоял чуть впереди остальных, а когда король и князь вышли из экипажа, отделился от группы. Его синие глаза лучились, улыбка сияла на губах.
– Она поправится, – объявил Мануэль. – Сейчас она мирно спит, она вне опасности!
Отроческий голос был так чист и звонок, что его расслышали даже в самых дальних рядах. Добрая весть передавалась из уст в уста, пока все собравшиеся не прониклись ею и не ответили дружным кратким, приглушенным, но от сердец идущим возгласом. Затем, безо всяких уговоров, толпа начала рассеиваться, король же, обнажив голову перед кардиналом Бонпре, передал его заботам чуть живого князя. Обри Ли весьма своевременно подхватил его под руки, и князь Пьетро тяжко привалился к молодому человеку.
– Позаботьтесь о князе, – сказал король Умберто. – Потрясение лишило его сил.
– Ваше величество, вы, как всегда, очень внимательны к бедам ближних, – в чувством молвил кардинал Феликс. – Господь благословит вас, как благословляет всех добродетельных людей!
Король склонился к руке кардинала, получил благословение и с легкой улыбкой поднял взгляд.
– Такие речи здесь, в Риме, весьма неосмотрительны со стороны вашего преосвященства. Спасибо на добром слове.
Взгляд Умберто скользнул к Мануэлю, ясное личико растрогало государя, однако он ничего не сказал. Легким жестом простившись сразу со всеми, он уселся в экипаж и уехал. Обри Ли провел князя Пьетро в библиотеку, где тот был удобно усажен в кресло и окружен заботами: Сильви растирала его ледяные руки, княгиня д’Аграмонт, более практичная особа, налила ему бокал доброго вина. Постепенно князь согрелся, разрумянился, оживился. Страхи его были усмирены, с сердца снята часть бремени, он даже улыбнулся в ответ на тревогу в глазах Сильви.
– Вы, милая графиня, просто розовый бутон. От вас исходит свет, подобный солнечному – и любовь!
Вслед за телесными силами к князю вернулись и гордость заодно с независимостью, он встал с кресла.
– Я вполне здоров; я снова в порядке, – заявил князь. – А где мальчик – где Мануэль?
– Вернулся к Анжеле, – отвечал Бонпре. – Сказал, что будет караулить ее сон.
– Один ангел несет дежурство у постели другого ангела! – раздумчиво молвил князь. – Что ж, так и должно быть! – Помолчав немного, он продолжал: – Король явил великую милость. А вы, княгиня, и вы, прелестная графинечка, – тут Соврани учтиво склонился над изящной рукой Сильви и поцеловал ее, – вы обе слишком много хлопочете надо мной, стариком! Я снова силен; я готов говорить, когда мне позволит Анжела. Но этого еще нужно дождаться! Этого нужно дождаться! – Он взъерошил свою седую шевелюру и обвел всех странным взглядом. – У палаццо были сотни людей, все жаждали узнать новости о моей девочке! О, если бы они только знали, кто ранил ее…
– А вы это знаете? – быстро спросил Обри.
– Боже! – Соврани усмехнулся. – Я думал, англичане флегматичны, а этот весь пылает и, чего доброго, сейчас взорвется! Нет! Я не сказал, что знаю; я говорю, если бы это знали те, кто пришел к палаццо, они бы устроили самосуд, они растерзали бы негодяя! И это было бы правильно, ибо он заслуживает такой смерти – если будет найден! А сейчас мы все вместе поужинаем – общая беда укрепляет узы дружбы. И я расскажу вам…
Князь выдержал паузу, в течение которой его глаза смотрели отрешенно – словно бы в неведомую даль.
– Я расскажу вам, – продолжал он с расстановкой, – как я нашел мою Анжелу мертвой – ибо мне показалось, что она мертва, – у самых ног Иисуса Христа!